Текст книги "Дом родной"
Автор книги: Петр Вершигора
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
И когда они с Зуевым вышли за проволочные заграждения, полковник Корж вздохнул и сказал улыбаясь:
– Вот так и занимаюсь политграмотой каждый день. Будь они неладны. Или народ бестолковый, или придуриваются – никак не пойму. Даже когда есть переводчик. Ну а что полпайка моего выкуривают, так это тоже верно. Ну да черт с ним, с пайком.
Они быстро подошли к приземистому, как бы вросшему в землю, с толстенными стенами, низкими окнами и дверьми, старому домику, где временно ютился облвоенкомат. И хотя еще было далеко до двенадцати, облвоенком сказал Зуеву, как ему показалось, немного нехотя, усталым голосом.
– Ну что ж, заходи… Потолкуем.
Проходя к себе в кабинет, полковник Корж стукнулся головой о притолоку и, тихо ругнувшись, сказал:
– Вот так каждый день. И никак не привыкну. А они, черти, все данкешонят, данкешонят, а работают медленно, хотя и добротно. Садись, потолкуем.
Сели. Полковник выдвинул боковой ящик стола.
– Получил я твой рапорт: «Прошу вашего распоряжения о зачислении в штат вверенного мне военкомата на должность начальника отделения по работе с допризывниками лейтенанта-танкиста товарища Шамрая Константина Дмитриевича, не состоящего в настоящее время в кадрах Советской Армии по причине ранений и возвращения из концлагерей. Проверку товарищ Шамрай прошел полностью. Лично я его знаю с юношеских лет», – и подпись: «Временно исполняющий должность райвоенком Подвышковского района майор Зуев».
Рапорт Зуева полковник Корж читал медленно, задумчиво, отставив бумажку от глаз на всю вытянутую руку. Закончив, еще несколько секунд оглядывал четвертушку бумаги, как бы выискивая в ней еще какое-то скрытое содержание.
– Ну-с, товарищ врид военкома Подвышковского района, что скажете? – спросил он, кладя бумажку в центр стола на большой лист плексигласа.
– В рапорте все сказано, товарищ облвоенком, – вставая и вытягивая руки по швам, сказал Зуев.
– Сиди. Все сказано… верно… и даже больше. Как думаешь? Больше месяца прошло, а приказа о твоем назначении военкомом все нет и нет. И долго так будешь вридом маяться?
Зуев пожал плечами.
– Не освоил еще канцелярской стороны дела… наверное, кадровики согласовывают, – сказал он, обдумывая, какие еще могут быть у него недостатки.
– Канцелярской?! – иронически переспросил полковник Корж и, встав из-за стола, прошелся по крохотному своему кабинету. Подойдя к окну, он остановился, нагнулся, заглянул в верхнюю кромку стекла, открыл форточку и, повернувшись спиной к окну, засунул руки в карманы и расставил ноги. Вдруг спросил молодого майора:
– Стихи пишешь?
Зуев отрицательно и удивленно замотал головой.
– Жаль… Натура у тебя подходящая… – оглядывая подтянутую фигуру майора, продолжал полковник. – Вот только разболтанности поэтической нет, но понятно – армия… Ты хоть чуб себе заведи… хотя бы кое-какая расхристанность все же… Что у тебя там за история с фотоаппаратом? – вдруг спросил он.
Зуев кратко и внятно доложил начальнику обо всех событиях, связанных с Максименковым и «Ретиной».
– Так, значит, выгнали парня за эту… «Резину»? – смеясь, спросил полковник Корж.
– «Ретину», товарищ полковник, – весело поправил Зуев.
– Да черт с ней… нам на них, этих трофеях, землю не пахать, сено не косить… не знал я, не знал… Так как, говоришь, он тебе говорил?
– Так и не понял, за что погорел.
– Или за то, что много трофеев нахапал, или за то, что малые взятки давал… Орел с петушиными мозгами. Ну и дальше что?.
– А дальше – прибыл по месту назначения… Да вам, думаю, дальше все известно, товарищ полковник.
Пройдясь еще раз по своей тесной клетке, полковник остановился в центре ее и опять, глядя в лицо Зуеву, сказал:
– Нет, не то… Ты, возвращаясь из Германии… вздумал фотографировать… с Поклонной горы, что ли… Тоже мне – Наполеон… победитель… И лесочек, который там где-то справа.
И Зуев вспомнил о том поганеньком бугорке, где, возвращаясь на родину, он остановился, объятый необъяснимым чувством торжественной радости. Стоял он действительно на Поклонной горе возле своего чудного экипажа и по законной человеческой гордости чувствовал что-то такое, невыразимое, о чем давно-давно сказал поэт:
Остановись, мгновенье!
Ты – прекрасно…
Но Зуев действительно не был поэтом, и, желая хоть как-нибудь продлить прекрасное мгновение, он неумелыми руками вытащил свой фотоаппарат, чтобы оставить на память потомству вид победоносной Москвы осени 1945 года.
И сейчас, стоя перед начальником, он, улыбаясь, объяснял ему, как мог, корявыми словами, какое чувство испытал он тогда.
– Патриотическое чувство подъема, говоришь? – задумчиво пожевал губами полковник Корж. – М…м…да… Ну что ж, обошлось и ладно. Только вот что, учти в дальнейшем. Патриотизм – понятие большое, огромное даже, можно сказать, и… сложное… Разные люди по-разному на него смотрят. На войне мы все были сбиты в одну кучу, общая беда нас объединяла, и если хочешь, и враг нас сколотил. Думали в одно, точка в точку. Ну, а в жизни тут бывает по-другому. Думаешь одно, а получается другое. Эх, молодежь, молодежь… В тридцать седьмом тебе сколько было? Семнадцать?
– Шестнадцать с половиной, – буркнул Зуев, инстинктивно понимая, что в данной ситуации ему выгоднее выглядеть помоложе.
– Все равно, должен понимать… Бдительность на войне и в мирное время – это совсем не одно и то же. Разные вещи. Там ты с фронта врага ждешь, ну и всякого там шпика. А здесь – сам от себя, от своих промахов и слабостей вроде обороняешься. Понял? – ласково спросил полковник.
Зуев кивнул головой, хотя он никак не мог понять, что же случилось с его «Ретиной», которая, по всему видать, попала в его послужной список и имела какое-то отношение к задержке приказа о его утверждении в занимаемой им сейчас должности.
Полковник Корж вернулся к столу, резко схватил с гладкой поверхности плексигласа четвертушку бумаги и сказал властным тоном приказа:
– Так вот, забери свой рапорт. Не разрешаю и не ходатайствую! Что за культуртрегерство на службе? Кто он такой, этот лейтенант? – строго спросил полковник.
Зуев хорошо знал, что, когда полковник Корж спрашивает таким тоном, надо отвечать только правду. Если начнешь финтить, вилять – милости не жди. Со слабодушными врунами полковник расправлялся на войне прямо-таки свирепо.
– Кто же он такой, этот твой лейтенант Шамрай? – вторично спросил облвоенком.
Голова Зуева вздернулась кверху, и, твердо глядя военкому в глаза, он четко ответил:
– Он мой друг по школе, по комсомолу.
– Друг? – В голосе полковника вдруг появилась неожиданная мягкость. – А то еще скажешь – к девчонкам вместе бегали? Ну, раз друг, то пригласи домой, поставь пол-литра… А я могу учитывать только деловые качества человека, его службу.
А Зуеву вдруг вспомнилось лицо Зойки – не то виноватое, увиденное недавно после фильма с Диной Дурбин, а то далекое, юное, милое, душевное лицо. Ему захотелось рассказать все, что терзало его уже несколько месяцев, но полковник продолжал:
– Начальство прежде всего учитывает служебную сторону человека, его деловые качества, его твердость, а не его мягкотелость. Его рассудительность и ум, а не его чувства и переживания.
«Начальство? – думал Зуев. – Разве нужно еще одно испытание, чтобы убедиться, что у нас за народ?» И такой горькой показалась ему эта мысль, что он повторил ее про себя дважды, не заметив, что во второй раз прошептал последние слова вслух.
– Какой народ? – спросил полковник Корж.
– Русский, советский… Ведь сказано в День Победы: спасибо ему, русскому народу… Так почему же ему не доверяют, этому народу?
Молодая горячность и искренняя боль в тоне Зуева, кажется, заставили полковника поколебаться.
– Почему же нельзя доверять? Доверять следует, но те, кто был на оккупированной территории и в плену… – не очень уверенно сказал облвоенком.
– Ну что же, они немцами стали?! – нарушая правила военного этикета, горячо перебил полковника Зуев.
– Конечно, не стали. Но тут, понимаешь, речь идет о профилактике. Такие указания…
– Есть указания? – ехидно спросил Зуев. И, видимо, не зная, что возразить ему на это, полковник Корж тяжело опустился на свой стул.
– Как же связать это «спасибо народу» с этой профилактикой? Эх, не знают там… – вырвалось у майора, и он, человек несдержанный в словах и мыслях, вдруг осекся.
Полковник Корж развел руками и опять подошел к низенькому окошку, повернувшись к подчиненному спиной. А удрученный Зуев уткнулся взглядом в свежевыкрашенный пол. Ему вспомнилось тяжелое начало войны.
Для миллионов его соотечественников, как и для его сверстников, по-юному честных и преданных, готовых мужественно разобраться в противоречиях своего времени и служить его высоким целям, нужен был пример, идеал. Конечно, для Петра Зуева, как и для его поколения, таким идеалом был Сталин. Его возвеличенный, на котурнах возвышавшийся над всем народом и партией образ поражал воображение. Ему хотелось бы подражать. Но он где-то парил над всеми, подавлял всех и вся своей недосягаемостью. Все, что делала партия, приписывалось только одному этому человеку. Все, что он изрекал, принималось за истину. И дистанция была так велика, что все конкретное исчезало, как заретушированные рябинки, скрытые фотографами и художниками. Наиболее искренне и самостоятельно думающие люди интуитивно чувствовали, что тут есть какой-то перебор… но, даже чувствуя это, они боялись признаться другим, а часто и самим себе в этом недозволенном, а иногда, казалось, и кощунственном подозрении, так как они верили в коммунизм, в партию, в честный, благородный идеал вождя, любили героическое прошлое партии и стремились вместе с ней к будущему.
Но именно из-за этой недосягаемой высоты многим простым людям было мало этого всеобщего стандарта. Им нужен был идеал поближе, поконкретнее. И действительно, вольно или невольно, но у каждого был свой «собственный» идеал, почаще встречающийся, менее великий, более доступный… Для многих рабочих ребят это были их отцы, их дяди, матери и старшие сестры, участники гражданской войны и большевистского подполья, славные комиссары, герои и труженики первых пятилеток. Те, кто постарше, поопытнее, но поближе, познакомее… Для однополчан Зуева таким был полковник Корж. Этот был уже совсем близко: каждый день, каждый час – одна земля, одна дорога, одна судьба, один снаряд. Наверно, их было много, таких комдивов и комполков… Это были люди, прошедшие рядовыми солдатами или младшими командирами горнило гражданской войны, те, что кончали первые школы красных командиров и первые академии Красной Армии: рабочие и крестьяне, поднявшиеся в ленинское время на высоты военной науки и общечеловеческой культуры. Это были оставшиеся в живых после гражданской войны многочисленные Чапаевы, Щорсы и Котовские, такие, как генерал Сиборов и полковник Корж. Многие из них – может быть, даже большинство – сложили свои головы в Отечественной войне, а другие доживают свою мужественную жизнь сейчас…
Словом, для Зуева, как для большинства его боевых соратников примерно одного с ним возраста, полковник Корж и был тем ближайшим и конкретным примером и образцом, на которого они смело и уверенно могли равняться в обычной, а не парадной, простой, великой, широкой народной жизни, которая, как могучий поток, несет в себе и золотую россыпь народного опыта, и строительную щепу, и мусор.
Зуев тогда еще только начинал, с болью и кровью, свое жизненное плавание, шлифуя свой мозг и душу. Ему еще предстояло профильтровать их своим опытом, чтоб не погрязнуть в тине жизни. Ведь в конечном счете и на решете истории остается лишь одно золото народной мудрости, начисто очищенное от мелкого честолюбия великих и малых людей.
Задумавшись, Зуев и не заметил, как полковник подошел к нему вплотную и положил свою большую руку ему на плечо:
– Послушай, парень… Твою душевную чуткость, между нами говоря, одобряю. Давай устроим его куда-нибудь, только по штатской линии. Он партийный, комсомолец?
– Был…
– Ну вот видишь… надо первым долгом его восстановить. Раз прошел человек проверку, так чего же? Поговори с районным руководством. Как у тебя с ними?
– Секретарь райкома Швыдченко вроде хороший мужик…
– Вот с этого и надо начинать, – сказал полковник Корж и снова подошел к низенькому окошку.
Понимая, что история с устройством Шамрая на работу безнадежно проваливается, майор Зуев немного обиженно молчал. «И чего он перестраховывается? О тридцать седьмом годе почему-то стал спрашивать? А впрочем…» Зуев вспомнил, что среди офицеров ходила молва, что нашего полковника, мол, потому не пускают вперед и не особенно жалуют, что он в тридцать седьмом году как-то «погорел». И он долго смотрел на полковника, стоявшего к нему спиной.
Но коль скоро набежала на его идеал та тень, которую набросил на многих трагический год, он уже не мог молчать. Служебные отношения, может быть, и не позволяли этого. Но он знал и хорошо помнил, что его начальник прощает все, кроме неправды и неискренности. А кроме того, ему все же было жаль расставаться с мыслью об устройстве на военную службу Шамрая.
– Разрешите спросить, товарищ полковник? – тихо начал он.
– Чего еще? – не оборачиваясь, сказал Корж.
– Говорили у нас в полку ребята… я точно не знаю, но разговоры такие шли… вы не обижайтесь, если что не так… но говорили ребята, что в тридцать седьмом году вы… ну, как у нас говорят, погорели, что ли.
Полковник Корж не обернулся и, угрюмо глядя в стенку, сказал:
– Погорел. Верно. Ну и что же?
– Не могу понять никак, – сказал Зуев.
Полковник резко повернулся и подошел к нему вплотную. Лицо его было суровым, но не злым.
– Чего же ты не можешь понять, малец? – спросил он, горько улыбнувшись. – Был ли я когда-то сукиным сыном? Так, что ли? Нет, никогда я им не был…
– Нет, нет, – протестующе сказал Зуев. – Я не так спрашивал. Как же это могло быть? Ведь мы же знаем вас и авторитет ваш…
Он запнулся и, не зная, что говорить дальше, умоляюще посмотрел на начальника, извиняясь взглядом за то, что затронул его за живое.
– Ничего, ничего… Ты правильно спросил, – понял его полковник Корж. – Сидел я по клевете и навету. И ребра мне ломали. И измену пришивали… Ну и что же? Ты хочешь сказать, что это несправедливо… А ты думаешь, что я сам не знаю этого? На своей шкуре знаю. Может быть, ты скажешь, что парень этот твой, что в плену был, на меня похож? Он что – ожесточился, может быть? Ну, так у него кишка тонкая, так ты ему и объясни. Ведь могут быть и ошибки. Вот в этом ты ему будешь первейший друг. Ты ему объясни все.
– А если я и сам не понимаю?
– У тебя отец есть? – вдруг неожиданно, без паузы, спросил он Зуева.
– Нет. Мать одна. Да дед был – Зуй по-уличному.
– Так вот. Случалось у тебя, когда мальчонком был, так: вроде и ничего не нашкодил ты, а матка или старик тебя отлупцевали? Бывало?
– Ну, бывало, – ответил Зуев.
– А все-таки на матку обижаться, брат, нельзя. Обидно, конечно, сам понимаю. А обижаться нельзя. Так ему и объясни. В жизни все бывает. Пройдет время, жизнь впереди большая.
И он снова отошел к окну, вглядываясь куда-то в далекие дали.
– «Жизнь як морэ…» – сказала мне одна украинская тетка на Букринском плацдарме, – как всегда поворачивая поучительный разговор на философский лад, сказал майор Зуев.
– Так-то оно так, – живо подхватил родной украинский говорок полковник Корж, – но не совсем, брат, и так. Это просто наша украинская побаска… Для величания и для темного человека, что, может быть, и моря-то никогда не видел, оно вроде и убедительно, а настоящие робаки говорят у нас по-другому: «Жизнь як ныва… все на ней родится: и пшеничка, и горох, и с дивчиною удвох» – так поется в песне. А бурьяна и чертополоху в ней тоже хватает. И будь готов, брат, всегда от этого бурьяна, чертополоха людей наших советских спасать. Ну и, пока молод, сам его берегись.
И полковник подошел к Зуеву близко, взял его под локоть и подвел к низенькому окошку:
– Гляди… Нагнись, нагнись, не стесняйся. Видишь?
Из этого приземистого, похожего на тюрьму здания те же далекие лесные задеснянские дали показались Зуеву совсем иными. Может быть, потому, что смотрел он сейчас с более низкой точки: могучих синих лесов уже не было видно на горизонте; окно упиралось в какие-то кривые улочки, в разрушенные и полуразвалившиеся здания, завьюженные снегом домишки, среди которых вился след саней и немногих машин, вынужденных объезжать обломки стен, заваливших кое-где почти всю улицу. Сугробы русской зимы, то чисто-белые, то закопченные дымом и золой, то красневшие битым кирпичом, – кричали о следах войны. На горизонте вырос далекий Н-ск второй, сейчас удивительно приблизившийся; видно было, что это только кучи щебня, среди которых ютились две-три деревянные хибары – все, что осталось от многолюдной и красивой когда-то станции. С этой низкой точки почти убежал куда-то вдаль могучий бор, и только синяя капризная черта его отделяла снежную землю в развалинах от белесого неба, вычерчивая вслед за разрушенными творениями человека такую же унылую, как и грязная санная дорога, линию горизонта.
Долго смотрел Зуев на эту знакомую и уже привычную за время войны унылую картину. Но это был родной, советский город, и за него было вдвойне больно…
Полковник Корж вынул из кармана коробку «Казбека», открыл ее, достал папиросу, предложил собеседнику, а затем, вспомнив, что тот некурящий, вторую и последнюю папиросу заложил себе за ухо. А коробку швырнул в открытую форточку. Всадник, скачущий на фоне гор, голубем-вертуном закувыркался и скрылся внизу. Там, где по крутому косогору рос кривой дубняк и покореженный снарядами кустарник.
– И не дай вам бог, ребятки, – сказал Корж, – на матку обижаться. Может, ее сердце разрывалось оттого, что куска хлеба у нее не было… Для тебя же. Ну вот и с горячей слезой постегала маленько… А может, с соседского глазу-наговору… Да мало ли чего…
– А может, по пенсионной части? – спросил несмело Зуев.
– Чего, чего? – не понял Корж.
– Ну этого… Шамрая.
– Нет!
– Но он ведь ни в чем не виноват… Он всю Германию пешком прошел… Несколько раз из-за проволоки бежал…
– А я и не виню… Рапорт забери, – Корж резко подвинул к Зуеву четвертушку бумаги. – Я не дам разрешения на то, чтобы мой подчиненный сломал себе шею.
В наступившей тяжелой тишине слышно было перестукивание топоров или молотков на стройке. Стало ясно, что Зуеву ничего больше не остается, как повернуться и уйти. Но он медлил. Медлил так, что полковник Корж поднял на подчиненного удивленный взгляд. И тут выражение лица Зуева стало вдруг отчаянным. Он вскочил, вытянулся во фронт и, с трудом сдерживая дрожь в голосе, сказал, отчеканивая каждый слог:
– Товарищ полковник, разрешите подать вам другой рапорт?
– Какой еще рапорт?
– Об освобождении меня от должности начальника Подвышковского райвоенкомата.
Против всякого ожидания эта героическая реплика не произвела на Коржа особого впечатления.
– Погоди, не трещи, – сказал он скорее устало, чем сердито. – Ты объясни все толком.
Волнуясь как мальчишка, не подготовившийся к экзамену, Зуев начал торопливо излагать свои мысли:
– Я считаю… что советская власть и несправедливость – это вещи несовместимые. Вы заставляете меня наказывать невиновного… Шамрай ни в чем не виноват… Ему орден надо дать, а не наказывать…
– Ах ты… – побелев от ярости, Корж повернулся к Зуеву, и казалось, сейчас он обрушится на него с кулаками. Но вдруг, овладев собой и покосившись на дверь кабинета, он закончил совсем другим тоном: – В общем, парень, ты этого не говорил, а я этого не слышал.
Зуев уже не мог остановиться, он раскрыл рот, собираясь что-то возразить, Корж не дал этого сделать.
– Молчать! – скомандовал он резко. – На просьбу об увольнении согласия дать не могу. Понял?! – Полковник Корж обошел стол и вдруг положил большую, тяжелую руку на плечо майору. – А твою товарищескую верность, между нами говоря, одобряю. Пойми только одно: дорога в армию твоему дружку закрыта, ничего с этим не поделаешь. Армия в мирное время должна заниматься воспитанием. Как же этот твой военнопленный присягу будет разъяснять молодым, ну, хотя бы допризывнику любому? А тот ему: «А сам в плену был». Не будешь же каждому разжевывать. Целую байку перед строем рассусоливать: так, мол, и так… в порядке исключения.
– Но нельзя же и таких людей из жизни исключать, – тихо и как-то виновато сказал Зуев.
– Кто это сказал? Видишь ли, законы пишутся для общего пользования. А раз случай исключительный, то тут уж должны действовать друзья, товарищи. Или просто, может, так, сухие, но порядочные люди.
– Вот я и попробовал…
– И с того ли конца попробовал, товарищ Зуев?
Зуев посмотрел на начальника и поперхнулся. Глаза Коржа были печальны. Корж быстро и неловко отвел взгляд в сторону.
– Вообще в Москве о тебе неплохого мнения. Только вот эта история с фотоаппаратом… Да, видно, и с этим хлыщом из кавалерии. А в общем – действуй. Первое дело – разминировать район. По всей области народ на минах рвется. Война, она даже и мертвая берет свое. Это наш долг первеющий – сейчас не давать ей поднять голову.
Зуев задумался.
Полковник встал и прошелся по комнате.
– Теперь вот еще что. Думаешь так, а получается совсем разэтак… Что у тебя за связь с этой женщиной, как ее фамилия? Самусенок, что ли?
Полковник говорил нарочито просто, даже небрежно. Зуев, захваченный врасплох, с усилием проглотил слюну:
– Да, Самусенок.
– Вот видишь, есть, значит, и у тебя промашки. Думаешь, возвратился домой с победой, и все… Учти, брат.
– У нас с ней была дружба с детства, школьная, – глухо сказал Зуев. – Теперь между нами ничего нет.
– Тем лучше. – Тон полковника снова стал сухим и начальническим. – Еще твой финансист жалуется, что ты заставляешь его нарушать правила прохождения денежной документации.
Зуев вытянулся по всей форме:
– Товарищ полковник! Такой случай действительно был. Речь шла о колхозных вдовах. Необходимо было срочно оформить им пенсию.
– И все же нельзя забывать, – тон Коржа сделался еще суше, – что точное следование форме и бюрократизм – совсем не одно и то же.
– Приму к сведению, товарищ полковник.
Корж кивнул головой.
– Что же касается пенсий, то я сам прослежу за прохождением документов. Кстати, все отправленные из Подвышкова бумаги были безукоризненно оформлены твоим финансистом. Так что для твоей поэтической шевелюры этот интендантский гребешок в самый раз подходит.
– Я передам ему вашу похвалу, товарищ полковник, – сказал Зуев.
Глядя на полковника, Зуев вдруг подумал: «Диалектика». И сразу почему-то вспомнился ему Швыдченко Федот Данилович – партизан и партийный секретарь. Оба совершенно разные: один – военный, другой – штатский до мозга костей; этот – кадровый, тот – партизан; этот – огромного роста, стройный, красивый, тот – маленький, кривоногий, шустрый. Этот – прямолинейный, рубаха, тот – с хитрецой и лукавством. Трудно подобрать более разных людей. Да они, по всему видно, и не знали даже о существовании друг друга на свете. А вот во всем, в чем приходилось Зуеву с ними по-серьезному толковать, оба поступают одинаково. Хотя и приходят они к этим жизненным деловым решениям разными путями.
Но это уже, видимо, зависело от характера, личности. «Кто же их научил всегда приходить к этой единственно правильной точке зрения? – думал Зуев уже на вокзале. – Может быть, это и есть та партийная диалектика, что помогает и в жизни и в работе находить верные решения?» О таких людях, как эти двое, ему приходилось читать. Он всегда восхищался ими. Выкованные суровой школой революции, честные, смелые, умные советские люди, коммунисты, они были разными по возрасту и судьбам, по национальности и жизненному опыту. У каждого был свой, особый ключик, свой подход. Но в памяти чувств и в памяти разума они всегда останутся у него как родные братья.
И все же сейчас ему было тяжело. А если и Швыдченко откажется поддержать, сошлется на указания?.. Зуеву уже не впервые приходилось задерживаться перед таким крутым подъемом. Мысль и чувство говорили одно, а жизнь твердила другое. И если раньше факты, жизнь, упрямо повторяясь, вызывали в нем сомнения, он долго и упорно сопротивлялся. Он склонен был вину за несовершенства других брать на себя, искать причину в немощи своего познания и – комично для своего возраста – твердил: «Эх, пережитки у тебя…» Когда же наконец убеждался в горькой правде, то, размышляя о несовершенстве старших товарищей, переживал это тяжело и страдал.
«Неужели Швыдченко будет так… как полковник Корж?.. А что он может сделать?.. На войне все мы верили, что полковник может все… Эх, лучше не думать, не видеть, не разочаровываться в таких людях…»
Поезда нужно было ждать долго. Начались снежные заносы, и поезда шли как попало. В киоске, покупая газеты. Зуев взглянул на пакет. Хорошая сиреневая бумага и конверты сразу напомнили ему взбалмошно-серьезное послание Ниночки Башкирцевой. Уже давно надо было ответить на ее письмо. Он и почтовый набор даже купил. Но безотчетно медлил, не зная, какую занять позицию: то ли шутливо-игривую, то ли серьезно-деловую. Шарахаться из стороны в сторону, как это с грациозностью делала она, он не хотел. Да и не мог. Слишком цельной была его натура. А в этой истории со взбалмошной профессорской дочкой, с которой он сблизился с легкостью вырвавшегося на свободу человека, было что-то для него непостижимое.
Вся их мимолетная любовь не то чтобы унижала его, но вызывала душевное смятение. «Да, с этической точки зрения встреча эта, будем прямо говорить, – думал Зуев, – под стать товарищу Максименкову. Но что же она-то за девчонка? Умная, простая – это верно… С червоточиной – и сама этого не скрывает… хотя и не бравирует этим, не бахвалится. А в общем – тоже несчастный человек. И культура, и работа, и хорошие условия – все есть. А вот счастья-то у девахи и нет. Нет, нет счастья…»
И, вынув из полевой сумки уже довольно потрепанное Инночкино письмо, он еще раз начал перечитывать его. И, вчитываясь в показавшийся почему-то близким ее почерк, где-то в конце он тихонько от удивления и неожиданности присвистнул. Первый раз он и не обратил внимания на странное, чисто бабье словцо. Но сейчас его ударило просто в пот и озноб… рука задрожала, а другая машинально прикрыла страницу. Зуев оглянулся даже. Кругом сновали солдаты и офицеры. На скамьях, положив головы на стол, похрапывали два молодых лейтенанта, оба с тощими, но явно по гвардейской моде усами. Никто не обращал на Зуева никакого внимания, и, убрав руку со страницы, Зуев вторично прочел фразу: «…я, кажется, попалась». Только сейчас дошел до него смысл этих слов. Щеки его покраснели, и он никак не мог понять – краска ли смущения, протеста, а может быть, и радости охватила его. Во всяком случае, это было необъяснимое и впервые появившееся у него в жизни чувство. И, конечно, сразу стало стыдно. Он заторопился, вынул из той же сумки давно купленную почтовую бумагу и вытащил игольчатую ручку. «Безобразие, прошло больше месяца, а я не ответил! Все ж таки дивчина в таком сложном положении. Чувство чувством, сомнения сомнениями, а человеком надо быть в первую очередь… а не свиньей». И, торопясь и волнуясь, он написал, четко выводя буквы:
«Дорогая». И задумался. А дальше как? Можно написать: «Дорогая Инна» – суховато. «Дорогая Инночка» – это подружки так только лижутся, цацкаются. Надо было бы ее по-мужскому звать – «Дорогой Инок!» И Зуев уже хотел взять новый лист бумаги, но тут ему показалось, что ничего больше и не надо, пусть так и останется – безымянно.
«Дорогая… ты извини меня, что не сразу ответил. Замотался. Дела. Ну и, конечно, наше мужское невнимание. Есть и это – не скрою. Но за самокритику положена скидка. Итак, еще раз – прости. Обещаю в дальнейшем не повторять вышеупомянутых ошибок. Все рекомендации твоего письма были выполнены точно и в срок. Не горюй! Встретиться нам придется, и довольно скоро. Я доложил начальству о своем желании заочно заниматься в аспирантуре и получил «добро». За обещание поддержки и научного, так сказать, руководства – спасибо! Жду первой порции книг. Для пристрелки выбирай сама – по программе. Ну и по собственному вкусу. Когда войду в курс дела – пришлю полный библиографический список. Я сейчас в Н-ске на вокзале, пишу тебе письмо. Думаю, получишь его быстро. Отвечай сразу же, не жди. Я не знаю, как понять тут одну строчку твоего письма, но, если это так, как я понял, то это дело серьезное и нам надо поговорить. Я не понимаю, что за мысль заключается в словах: «это не Ваша печаль». Этим ты меня обижаешь. Почему – печаль? А почему не радость? Кроме того, должен тебе признаться, что я и сам не пойму, что я испытал сейчас, когда до моей бронированной башки наконец дошел смысл этих слов. Но все это очень, очень серьезно, и нам надо встретиться, поговорить. Писать я об этом не умею, да могут прочесть и другие. Зачем? Не хочу. Это наше, только наше собственное, личное, мое, и никому на свете до этого никакого дела нет. Будь здорова и сильна.
Твой…»
Зуев перечитал письмо, и не все в нем ему понравилось. Но переписывать не стал. Только внизу добавил:
«Если ты по-прежнему занимаешься этим самым говором и тебя может заинтересовать тот самый профессор лингвист, который, оказывается, жив и по сей день, то, может быть, махнула бы к нам? Я не смею, конечно, настаивать, но дело есть дело…»
7
Вернувшись от полковника Коржа, Петр Карпович Зуев долго ходил сам не свой. «Как же сказать Котьке? А то афера какая-то получилась. Обещал, растравил парня, и вот так…»
Зуев уже привык к мысли, что именно от него зависит дальнейшая судьба Шамрая, и даже то, что тот (по слухам) перестал пить, приписывал целиком своему влиянию. И уже давненько ничего не слышно о его дерзких выходках. А тут вдруг получилось так, что, кроме мягких товарищеских пожеланий да искреннего сочувствия, ничего сделать для Котьки не удалось. И, озабоченно думая, как же воспримет Котька Шамрай известие о том, что путь в армию ему закрыт, Зуев, проявляя в этом немалую душевную трусость, думал: «Сломается, и теперь уже бесповоротно… Эх!»
И Шамрай ничего не спрашивал. Правда, последние дни он о чем-то стал догадываться. При встречах с Зуевым здоровался ровно, радушно, но потом, хмуро ухмыляясь, искоса поглядывал на смущающегося друга. И на середине безразличной беседы вдруг останавливался и молчал, словно ожидая от военкома ответа. Зуеву все это причиняло немало если не страдания, то душевной неловкости. Он казнился, но молчал.
Шамрай вдруг куда-то исчез, и Зуев вздохнул свободно.
А через несколько недель в кабинете секретаря Подвышковского райкома происходил крупный разговор. Швыдченко, шагая из угла в угол своего кабинета, рассказал о новой выходке Шамрая: он не явился на бюро, где стоял вопрос о его партийности. Зуев, несмотря на предложение секретаря сесть, стоял вытянувшись, подчеркивая официальность выражением своего лица.








