Текст книги "Дом родной"
Автор книги: Петр Вершигора
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Кобас с Зуевым вышли на улицу и направились к райкому. Дорогой, уловив момент, когда быстро шагавший журавлиными ногами Кобас, шумно вздохнув в унисон каким-то своим мыслям, обернулся к Зуеву, тот сказал:
– Что же это вы, дядя Котя? И с малыми фриценятами воюете?
В Зуеве все клокотало, но напряжением воли он скрывал свое состояние, понимая, что нельзя все валить в одну кучу. Предфабкома, не ожидавший подобного, остановился.
– А-а… Значит, правда? – с враждебным сожалением, глядя Зуеву в глаза, ответил дядя Котя вопросом на вопрос.
– Что правда? Это я вас спрашиваю: правда или нет?
– А парень-то какой? Пролетарский по всем статьям… – с напускным сожалением оглядев Зуева, протянул Кобас, махнув рукой.
– И что?
– А то, что немецкая овчарка тебя обратала. Не зря, значит, бабы с утра об этом судачили. Вчера у нее был?
Зуев скрипнул зубами:
– И вчера был. И надо будет – еще пойду. А вы вот не трепите лучше…
– И я об этом же, – насмешливо протянул Кобас. – Ходить ходи, только поаккуратнее.
Полупрезрительное слово «суслик», обидевшее Швыдченку, вертелось на языке и просилось с особым, подчеркнутым смыслом вылететь и сейчас, вылететь и ударить улыбающегося снисходительно дядю Котю в лицо. Но Зуев держался. Еще очень свеж в памяти был разговор его в райкоме. Он звучал в ушах интонациями, голосом Швыдченки, убедительностью мысли и убежденностью секретаря. Зуев не перестраховывался. Нет. Он только все время заставлял себя помнить, что дядя Котя говорит так не по злобе, а от незнания, порождающего недоверие к людям. Но он в конце концов не выдержал.
– Это безнравственно! – взорвался Зуев. – Я могу привлечь…
– Куда? К чему? – также насмешливо, деланно удивляясь, перебил Зуева Кобас.
– К партийной ответственности! – сузив глаза, грозно и многозначительно отозвался Зуев.
– А за что? Что гулять с немецкой овчаркой не разрешаю? Так я и не запрещаю! Совет только даю: соблюдай осторожность…
– Старый хрыч, – неожиданно для себя выпалил Зуев. – И что только плетет? И откуда что берется?
Кобас громко и противно захихикал, безнадежно махнув рукой на Зуева.
– Да ты же сам только что признался… Вернее, под твердил разговорчики, какие я уже сегодня краем уха слышал… Промежду наших, на фабрике…
– Я же о работнице твоей, профсоюзный ты бюрократ, говорю с тобой! При чем тут мальчуган? При чем, как ты намекал, мое пролетарское происхождение? И что вообще у тебя на уме?
– Я бюрократ… – набычился дядя Котя. – А вот ты кто? Подумай об этом. Это тебе не вредно – подумать… при твоей-то должности!
Но, вспомнив, видимо, что они идут в райком и что он хотел использовать Зуева для других целей, дядя Котя смущенно замолчал. Неудачное выступление на конференции, причинившее ему немало мук и гвоздем сидевшее в голове и сердце, на давало Кобасу покоя. «А как, – подумал он про себя, – оценивает Зуев мое выступление на конференции? Спросить? Нет, не стоит. Молод, многого еще не понимает, да и не поймет, ежели мы, старшие товарищи, не поучим таких шпингалетов понимать». Его магнитом тянуло в райком, но, попав на «бытовой конек», Кобас уже не мог остановиться.
– Знаем, знаем, чего вступился…
– Ни черта вы не знаете! – вскипел Зуев. – И не знаете и не понимаете того, что и немецкие дети на нашей земле – наши, советские дети… И я от своего не отступлю…
– Ну хватит об этом, – буркнул дядя Котя, поймав себя на мысли, что подумал о себе во множественном числе, и, обтирая ноги о половик перед дверью секретаря райкома, добавил: – Этот вопрос в фабкоме разберем… Еще чего не хватало – тащить в райком.
Они вошли к Швыдченке.
– Нет, не в фабкоме. Вопрос принципиальный, я его по-партийному и решить хочу. А кстати, и за сплетни…
«На рожон прет, – подумал опять Кобас. – И дьявол меня с ним вместе занес сюда… Самого что ни на есть подходящего компаньона нашел, чтобы мириться с Федотом. Выбрал на свою голову… Подведет он меня под монастырь…»
– Здравствуйте, товарищи, – сказал Швыдченко, дружески пожимая руки вошедшим. – Что за шум, а драки нет?
Дядя Котя безнадежно махнул рукой. Швыдченко перевел глаза на Зуева.
Зуев, изо всех сил стараясь быть спокойным и объективным, начал быстро рассказывать суть дела.
– И в чем же ваши принципиальные разногласия? – внимательно выслушав Зуева, спросил секретарь, глядя недоуменно на обоих.
– В том, что детям немецких сожительниц не место в детсаде, – не моргнув ответил Кобас.
– И вы так думаете, товарищ Зуев? – удивленно спросил Швыдченко.
– Нет, на этом настаивает наш предфабкома.
Черные брови сошлись в одну линию над горбатым носом Федота Даниловича. Он молчал.
– А кроме того, когда я сказал, что это не годится, что я… он, – кивнув головой на Кобаса, продолжал Зуев, – он думает, что я из личной заинтересованности…
– Говори точно, – буркнул дядя Котя, – обозвал меня профсоюзным бюрократом, а сам…
– Ну, что я из-за того вступился за ее ребенка, что сплю с ней, – выпалил Зуев.
– Да ты же сам признался. А теперь – на попятный? – удивился Кобас.
– Да вы что? Того? – опешил Зуев и пристукнул пальцем по виску. – Да что же это такое? Вы же коммунист! Вам же не пристало не верить на слово своим… Не доверять…
Швыдченко встал из-за стола и мрачно начал мерить кабинет из угла в угол.
– Вопрос пустяковый, товарищи. Но вы обострили дело. Придется прямо, по-партийному, спросить вас, товарищ Зуев.. Ох, хоть и не терплю я этого, – с досадой перебил сам себя Швыдченко, – но спросить придется: правда это, Петр Карпыч?
Зуев молчал.
– Правда ли, что эта немецкая… вдова сожительствует с тобой?
– Нет, – твердо ответил Зуев.
– Вы верите ему, товарищ Кобас?
– Я, конечно, верю, но… разговоры…
Зуев вмешался:
– Дело в том, что еще в школе, перед войной, мы очень дружили. Я сам тогда не знал этого, но теперь уверен – это была юношеская…
– Чистая, комсомольская любовь, – подсказал Швыдченко.
– Именно… комсомольская, – согласился Зуев. – А потом я и еще один товарищ очень тяжело переживали эту ее послевоенную судьбу. Переживали… Вот и все!
– О чем же спор?
– О месте в детсаде для немченя… – сказал Кобас.
– Как ты сказал? Это ребенок, что ли, – немченя? Гадость какая! – возмутился Швыдченко.
– Не гадость, но и не радость, – огрызнулся Кобас.
– Теперь спор наш только из-за места, – обрадовавшись возмущению Швыдченки, подтвердил Зуев.
– И теперь и раньше только и разговоров было, что из-за… ребятенка. То есть, что в детский садочек его опять надо… определить. А там уж места нет! Развелось за последнее время матерей-одиночек – хоть пруд пруди. И может, не только у этой от немца дите… Но те – бездоказательно! А эта его Зойка – этакая простота! Звонит во все колокола. И опять же – от людей не скроешься, хотя и надо бы… Ведь тут самый-то вопрос в том, что садик – не резиновый… И с мнением масс надо считаться.
Зуев опять заволновался. Швыдченко дал выговориться Кобасу. И твердо сказал:
– Изыщи это место для одного ребенка в твоих не резиновых яслях да садочках под мою ответственность!
Зуев протянул руку Швыдченке. Тот машинально пожал ее.
– А самое-то главное, товарищ Кобас, что Зойка замуж выходит за инвалида. На той неделе распишутся. И ребенка тот инвалид усыновляет. Только нельзя ей сына дома оставлять. У этого товарища туберкулез – заболеть может ребенок, сынок. От контакта.
– Ух ты, – с восторгом, зажмурившись, словно кот, которого чешут за ухом, завопил Кобас. – Ну и заковырист же товарищ боевой Зуев Петро Карпыч! Ну и дурак ты, браток. Только не обижайся. Да что ж ты сразу мне не сказал?! На той неделе, говоришь, распишутся? Ну, клади еще неделю на усыновление и все прочее – обмен там документов и всякую волокиту. А как только все документы – по форме, – дядя Кобас многозначительно постучал ногтем по столу, – будут записаны, так с того же дня и ребятеночка пристроим. Они хоть и не резиновые, но для одного человечка всегда местечко найдется. А если к тому же у матери будет на руках справочка о контакте с туберкулезным больным, тогда дело и совсем в шляпе. Ты ей про справочку-то особенно объясни… Если это возможно…
– Идите к черту, – вспылил Зуев. – Сами объясняйте.
– Ах, Карпыч, Карпыч, развязал ты мне руки, – удовлетворенно закончил дядя Котя. – И такой козырь в пазухе держал!
– Значит, вопрос решен, – подвел итог Швыдченко. – Хоть и не совсем принципиально, но все же решен… А то вот у меня в сорок третьем году такая же петрушка была… – начал он задумчиво.
Оба слушателя заинтересовались.
– Да, в сорок третьем году, – усаживаясь за стол и поглядывая на Кобаса и Зуева, продолжал Швыдченко. – Был я по ранению на Большой земле. Уже почти вычухался. Хожу. Вдруг вызывают. «Должен на славянском митинге выступить». Приезжаем. В президиуме и руководители партизанские. И был там наш земляк с лентой червонной на папахе, не хуже невесты вырядился, – сам знаешь какой. Горлохват порядочный. Пошел разговор про таких девчат. Он и говорит: «Мабуть, таких с немченятами в одной нашей области десять тысяч, не меньше». Неудобно мне было старшему товарищу сказать. «Ну шо ты брешешь?» А он свое: «Кончится война – надо для них специальные концлагеря готовить». Как-то неловко всем, но молчим. А тут же, напротив нас, еще один наш земляк сидел. Тоже черниговский.
И Швыдченко назвал фамилию известного писателя и кинорежиссера.
– Так у него знаете какая душа? Как тонкая паутина. Даже про войну умудрялся нежно говорить. И так говорил, що аж сердце щемило. Глянул я на него. А у него слезы по щекам так и побежали. Я не выдержал, подсел и шепнул по-нашему: «Не журиться, земляче, не будет тех девчачьих лагерей… И про те тысячи он таки на два нолика прибрехал…» И тут звонок. Пошли на митинг.
– Так и не решили тот вопрос?
– А чего его там решать? Ну, наболтал один сильно храбрый и сильно дубовый товарищ. К тому же, как говорится, вопрос еще не злободневный, еще треба до тех девчат Курскую дугу сломать… И вот выступают академики, писатели и всякие иные… попы даже.
Швыдченко задумался, как бы вспоминая.
– А затем дают слово знаменитому снайперу. В газетах про него тогда очень даже здорово писали. Выскочил к трибуне солдатик – сухонький, маленький. Ну мальчонка, и только. А голос баском. Подбежал к ящику, ну, известно, в руках бумажка. Стал читать… Как я на той конференции. Так еще больше, чем товарищу Кобасу мой доклад на конференции, не понравилось начало того снайперского выступления. Правда, и читал он его еще хужее моего.
Швыдченко и Зуев засмеялись. Кобас сказал примирительно:
– Ладно… Чего уж там…
– Нет, я не думаю тебя шпынять, товарищ Кобас. Это к слову вспомнилось. А потом на какой-то словесной карусели не удержался тот снайпер. Бумажку скомкал, и шепотом сорвалось у него… такое слово. Не знаю, слыхали в зале или нет, а до президиума дошло. Председатель встал со звоночком. Опаска взяла его. Как бы на всю Европу тот снайпер не матюкнулся. «Я вам лучше так, от своей души скажу, – запросто, человеческим голосом начал снайпер. – Товарищи, мне злость моя на тех фашистов помогает их ненавидеть. Они уже не первый раз у нас на Украине. Первый раз, и восемнадцатом… Они, они… мою мать изнасиловали. И от этого я и на сей свет народился… И так я их ненавижу, что уже четыреста штук на тот свет отправил и буду бить до тех пор…» Если бы вы увидели, что тут было. Какой гром аплодисментов. И люди плачут. Слезами хотят тому снайперу помочь, горе его успокоить.
Только один человек в президиуме не плакал. Это тот, с нежною, як наша Десна, душою… Глядел он горько на того горлохвата и головой покачивал. А этот хмуро сидит, голову вниз…
Швыдченко смолк.
– Стыдно ему, значит, стало за те концлагеря… И мне тоже, Петро… – сказал дядя Котя.
Швыдченко не слышал или делал вид, что не слышит. И продолжал:
– «Спасибо вам, партизан, что правду мне сказали. Нет, не будет тех лагерей». – «Конечно, не будет, – отвечаю. – Разве дети виноваты? Они такими станут, какими мы их воспитаем».
Кобас молча пожал руку обоим:
– Спасибо и вам, друзья. Тебе, Петяшка, спасибо.
– За что? – наигранно удивился тот.
– За то, брат, что ты добре за интернационал стоишь. Нет, добре. Одним словом, по-пролетарски.
– Что-то частенько, товарищ Кобас, тебе приходится самокритиковаться, – позволил себе Швыдченко один-единственный упрек. – А не стоит ли вам заняться политучебой? А?
– А что! Верно. Вот прикрепил бы райком ко мне этого грамотея!
– В качестве кого?
– Ну руководителя, экзаменатора. Или там комиссара, что ли, по-нашему. Или политрука.
Швыдченко улыбнулся, но, заметив, что Кобас не шутит, сказал:
– А комиссар товарищу Кобасу не повредил бы. Есть у него что-то такое наивное, – сказал он Зуеву. – При его революционном размахе.
– Только не обижайся, дядя Котя, – остановился ты в тридцатых годах… – ввернул Зуев.
– Да когда же я на самокритику-то обижался, Петяшка, друг, – умиляясь до слезы своей объективностью, сказал Кобас. – Я же по гроб жизни такой. За мировую революцию и диктатуру пролетариата.
– Вот это и плохо. Есть еще, понимаешь, старик, такая диалектика…
– Это еще что за такая хреновина? – удивился Кобас.
– Постой, постой, товарищ Зуев. Не так уж рьяно и наспех берись. Это, товарищ Кобас, как бы тебе по-житейски сказать, такая сложность, которую иные – из тех, что себе на уме, – норовят и так понимать: хитри, да темни, да помалкивай с мудреным видом… Ну, а насчет диалектики в научном смысле всерьез рекомендую над книгами посидеть.
– Да я с дорогой душой, ежели комиссаром мне Петра Карпыча.
– Нет уж, в комиссары не гожусь. Ведь тебе комиссар над характером твоим нужен…
– Да где ж его такого возьмешь.
– Есть кандидатура, – весело сказал Швыдченко.
– А ну давай, – с готовностью ответил дядя Котя.
– Если над характером, то самым первейшим комиссаром будет сам товарищ Кобас. Правильно, Петр Карпыч?
– Именно.
– Чтоб хитрил да помалкивал? – понял шутку дядя Котя. – Здорово! Научно подвели. Ладно, а насчет той диалектики – все же в политруки ты ко мне его запиши, Федот Данилович.
– А действительно, не стоит ли вам, товарищ Зуев, взять на фабрике кружок? Политучебой займитесь. Поможете товарищам. Договорились? Еще какие у вас вопросы, товарищ Кобас?
Дядя Котя замялся.
– Может, мне уйти? – тактично спросил Зуев.
– Не надо. Какие от руководителя политического секреты. – Кобас поднял глаза на Швыдченку. – Я мириться пришел.
– А мы и не ссорились, чудак.
– Все же чушь я спорол на конференции.
– Раз понял, что чушь, значит – всё. Я тоже виноват. Надо было мне крепче связь со стариками держать с начала организации района. Извини, товарищ дорогой, за недооценку… традиций.
– А у нас еще порох есть! Ого! – ободрился дядя Коти.
– Даже иногда больше, чем надо, – вставил Зуев.
Горячий старик вспыхнул, резко обернулся, словно желая отчитать мальчишку, но сразу вспомнил, что перед ним его политрук, и дружески рассмеялся.
4
Во время одной из своих дальних поездок по району Зуев забрел и на Мартемьяновские хутора. Захотелось по душам поговорить с другом. Не о каком-нибудь конкретном деле, а просто так: о жизни, о будущем. И тут, в дружеской беседе, Зуев понял, что в эти долгие осенние вечера и Шамрай много думал. Видимо, после военного кошмара, который для него был не только страданием тела, но и души, а затем после пьяного и бесшабашного угара, вызванного трудностями послевоенного устройства, сейчас жизнь его с неунывающей Манькой Куцей входила в колею. Наступало затишье после бури. Голос его стал спокойнее, жесты мягче – он отдыхал всем своим измученным телом. Оно крепло, наливалось молодой, далеко еще не израсходованной силой. Но характер оставался прежним – угрюмым и замкнутым. Одна только бойкая его жена умела как-то разгладить его морщины. Каким бы хмурым он ни приходил домой, она сразу сообщала кучу новостей, щебетала, как птица на ветке, почувствовавшая тепло первого луча весны.
– Тарахтелка, – угрюмо говорил Шамрай, но где-то в глубине глаз теплилась улыбка, словно капля воды на тающей льдинке. И этого ей было достаточно, она заливалась пуще прежнего.
Зуев, выезжая в район, бывал в этой семье. Одинокий, он с ними отдыхал душой и потому-то и тянулся к их незатейливому, но уютному гнезду. Это человеческое счастье, внезапно вынырнувшее из пепелища войны, отогревало и его.
Манька тоже радовалась гостю.
– Вы заезжайте почаще, товарищ начальник, – говорила она сердечно. – А то мой бирюк совсем меня разговаривать отучит. А после вас он нет-нет да что-нибудь и скажет.
– Ругает меня небось? – спрашивал Зуев.
– Нет, что вы! Вы же, как я понимаю, ему первейший друг.
А один раз, когда Шамрая долго не было дома, в щебете Маньки он расслышал отголоски судьбы Шамрая – той, что сложилась за время войны и плена. Зуев знал об этом как об анкетном факте, без всяких подробностей, ибо никогда не расспрашивал друга, боясь разбередить не изжитую еще боль.
Она путала названия немецких городов, концлагерей, перевирала по-своему разные фронтовые наименования, но Зуев догадывался, что только ей одной в бессонные ночи позволял Шамрай заглянуть в свою истерзанную душу.
– Его, несчастного, в самую Ерманию отвезли, пленного. Где он только ни побывал. И под землей его морили, и на заводах всяких. На Рейне-реке чуть полегшало. Стал он маляром. Вместе с немцами политицкими работал. Хорошие, говорит, ребята. С одним заикой… – Манька расхохоталась. – От вы, Петр Карпыч, его осторожненько поспрошайте. Комедия. Пускай он расскажет. Как начнет по-немецки шпрехать да заикаться – со смеху помрешь. Вместе они и сбежали. Только не говорите, что я рассказала. Очень уж я его боюсь – как поглядит да зубами как скрипнет. А я ведь слово дала. Никому-у-ушеньки… – И она по-детски прикусила ноготь большого пальца.
– А сейчас мне.. – улыбаясь, сказал Зуев.
– Так то ж вам. Но все равно, не проговоритесь. А я вам еще расскажу… такого.
– Ладно, ладно, – молчок. Как под семью секретными печатями.
– …И вот бегут они через весь тот распроклятый Дойчланд. До Одера дошли. И он у того заики, у Эрвина, дома две недели жил. Вместе корову украли.
– В Германии? Скандал…
– Ну да. Вот – не брешу.
– А зачем тебе брехать? Подхарчился, значит, Котька немецкой говядиной.
– Ага. И пошел дальше. Польшу прошел. Все партизан искал.
– Нашел? – с надеждой спросил Зуев.
– Нет. Почти до наших краев дотянул. И вот поймали его эти…
– Эсэсовцы?
Манька с мукой схватилась за виски. Глаза ее были полны слез.
– Ой, хуже, Петр Карпыч. Хуже. Власовцы. Это же они ему звезду на спине вырезали. Если б вы только видели!
– Я видел, – мрачно ответил Зуев.
– И снова – в Ерманию. За проволоку, электрикой пропущенную… – Манька заплакала, ничуть не стесняясь гостя.
А Шамрай в это время подымал зябь. Выводя трактор в борозду, он часто задумывался. Вспоминал своих боевых товарищей, тех, кто не вернулся с войны. Он думал о них без грусти, как будто они еще были живые, деятельные, но иногда, когда на работе остро ощущался недостаток людей, его охватывал гнев: сколько могли бы эти погибшие сделать полезного, будь они живы! Сколько его друзей-товарищей, а то просто однополчан осталось там, на полях войны! Они иногда выстраивались в его памяти в ровную шеренгу, получалось, что только он один остался как бы вне строя. Иногда бывало совестно, будто виноват он перед ними, что остался жив. «Но, друзяки мои, если бы вы могли узнать, какой ценой?! Эх, несчастное поколение! К четверти века насчитываешь ровесников больше на том свете, чем на земле. Сволочуга Гитлер, заодно со всеми чемберленами и трумэнами, – будь они прокляты навеки!»
Но теперь он был не один. Он обрел в этом трудном послевоенном мире Маньку, с удивительной легкостью и простотой вошедшую в его искореженную жизнь. И, хмуроватый дома, он с нежностью вспоминал о ней в поле, ведя свою бесконечную борозду. Осенние заморозки уже изредка прихватывали по ночам землю. Ледяная корочка прикрывала лужицы, она еще таяла при первом взгляде дневного солнца; ночной иней блестел по утрам росой на озими и на высохших травах. Начинать пахать можно было лишь к полудню.
Жил Шамрай не только тракторными делами. Один из немногих мужчин в маленьком горевом колхозе, он появлялся и на скотном дворе и на конюшне. Лошади, сданные проходящими армейскими обозами для народного хозяйства, работали теперь во всех колхозах. Появились они и в маленьком, карликовом колхозе Евсеевны. Правда, маловато их было. Но вместе с трактором Шамрая это уже было кое-что, и звено Евсеевны медленно, но верно оживало. Об этом он непременно рассказывал Петру Карпычу при всякой встрече в поле и дома.
Зуев охотно ходил вместе с ним по конюшне и фермам, и сам не замечал, что, слушая друга, сравнивает хозяйство маломощного колхоза с одним из самых крепких хозяйств района, который возглавляет рачительный Манжос.
– Да, совсем другое дело у «Орлов». Там трофейного тягла куда больше.
– У нас маловато. Но зато со всей Европы, – хвалился Зуеву Шамрай.
Это действительно были кони из разных стран и армий. Бельгийские битюги – те еще кое-что могли понимать хоть по-немецки; венгерские горные мускулистые лошадки, не слыша своего «гаття вье» и «виста вье», только пряли ушами, а румынские, привычные к звонкой каруце и окрикам «соб-соб», брыкали задом. Французским кобылам окрик «но» казался знаком безнадежного отрицания, а потомственные тяжеловозы с равнин Фландрии недоуменно качали большими добрыми головами, предпочитая жест непонятным русским словам, – они продвигались вперед только тогда, когда их брали за узду. Шамрай мог молчать целыми часами. И пока он подбрасывал конягам сено, Зуев, улыбаясь, вспоминал, куда повернулся однажды в «Орлах» разговор о трофейных конях и всякой живности.
Как-то Зуев спросил старика Алехина насчет лошадей.
– Вавилонская башня! Смешение языков! – отвечал старый Алехин, ни к селу ни к городу вспоминая разные сюжеты из священного писания. Только вместо библейских грешников и пророков, блудниц и апостолов у него действовали представители животного мира – трофейные коняги, бычки, кролики да всякая домовитая птица, вроде утей, гусей да индюков. Не терпел Зуев только цесарок. Своим скреготом они напоминали ему почему-то шестиствольный миномет. А единственного павлина, попавшего в эти болотные места откуда-то из Центральной Европы, осторожно обходил стороной, подозрительно поглядывая на его полхвоста: вторая половина была выдрана Рябком, псом дурковатым, но преданным хозяину до самозабвения.
– Правильно! – похвалил его тогда Алехин. – Хвост даден птице для дела, как, скажем, человеку – смекалка, разум то есть. А с таким хвостом даже докладчику из района и то совестно на люди выйти.
– Это что – обо мне, что ли? В мой огород кидаешь комья, товарищ Алехин? – спросил его уполномоченный райкома Зуев, нахмурив брови и пряча ухмылку.
– Да что вы, товарищ Зуев! – смутился тот.
– А кто ж я, по-твоему? – полюбопытствовал Зуев после минутного молчания. Как-то жалобно, просительно задал он старику этот вопрос.
– Да ведь я о вас не по служебной категории, Петр Карпыч. Об вас больше по естеству человеческому у меня думка есть.
– А все-таки… Ну пусть по естеству. Как ты обо мне мыслишь?
– По-дружески? – прищурился старик.
– Ну конечно, само собой.
– Без обиды?
– Понятно…
– Ну, глядите, товарищ военный… Только чур, не серчать.
– Да ладно… Хватит тебе соломку подстилать. Бей, как думаешь.
Глубоко засунул руки в карманы брюк дед Алехин. Затем вынул одну руку, почесал загривок и тихо сказал:
– Вы, товарищ дорогой, вроде как селезень без утиной стаи или, еще лучше сказать, сизарь без голубки… Али юнцом с фронту возвернулись?
Зуев никак не ожидал такого поворота разговора. Алехин действительно ударил его по самому больному месту. Но оборвать его уже не было сил. Нет, было же всякое… И тыловые бабы – жалостливые и спокойно-обреченные, и девчата освобожденных городов, в биографиях которых иногда трудно было разобраться – подпольщицы они или вчерашние сожительницы белобрысых фрицев, и женщины для всех, женщины-маркитантки, перенявшие солдатское отношение к любви. Каждое проявление ее бывало большей частью и у тех и у других сладким мигом забвения перед ежечасно ожидаемой смертью, когда вдруг так необходимо вернуть что-то от прошлого: теплое, чистое, неясно волнующее мирным и желанным чувством – любовью человеческой, простой любовью.
– Гляжу на вас – парень видный из себя, а так мучается. Без женского полу то есть. Да в такое время… – забубнил участливо Алехин, без всякой тени мужского ерничества. – Ведь по селам сколько этих солдаток да девок по названию. Вам каждая вторая аль третья душой и телом прильнет. И что ж это вы мучаетесь? А у вас и душевность и стать. Да и переживаете, видать, крепко.
– А разве заметно? – криво ухмыльнулся Зуев.
– По вас – нет. А я по бабам сужу. Она, женщина, это дело чует, как самый лучший радиоприемник или локатыр какой… Мужскую, значит, нежность чуют. К вам так и тянутся… А вы свое мужское достоинство не потешите. Удивляются люди просто. Не монах же вы и не старовер… А так сторонитесь. Или, может, стесняетесь? Вам только намекнуть, а они и сами кинутся.
– Ну это ты, старик, брось, – смущенно буркнул Зуев. Он был уже не рад, что начал скользкий разговор.
– Значит, есть у вас разнесчастная любовь, – безошибочно определил, как припечатал, старик Алехин.
– Да, есть, есть она, разнесчастная, – согласился Зуев.
Этот задушевный разговор происходил на кроличьей ферме. В это время раскрылись ворота, такие же проволочные, как и вся ограда. В вольер въехал на бестарке с силосом Свечколап. Запахло яблоками, Зуев догадался – так пахнет люпиновый силос. Свечколап заметно вытянулся за лето. Завидев Зуева, он шмыгнул за бестарку, пытаясь пройти мимо.
– Привет, кроличий завхоз! – громко крикнул Зуев. – Почему не здороваешься? – спросил он юношу умышленно строго.
Тот, пряча глаза, буркнул:
– Здравия желаю, товарищ майор.
И Зуев догадался, что хлопцу крепко влетело за стравленный летом люпин. Парнишка явно опасался, что Зуев припомнит ему провинность, которую он давно осознал. Зуев рассмеялся:
– Эх, Свечколап, Свечколап. Ладно уж, не хмурься. Я одному тебе скажу по секрету, – он заговорщически подмигнул старику Алехину, – на днях нам семян люпина этого прибудет тонна, а может, и больше…
– Да ну? – улыбнулся Свечколап.
– Вот честное пионерское… – сказал Зуев.
Свечколап опять нахмурился. Зуев понял свою бестактность.
– Конечно, привезут. А за потраву никто на тебя зла не держит. Ты ж нам опыт помог ставить. Научный, – не сдержал он улыбки.
– Правда? Ох и едят же его кроли.
– Значит, мир? – хлопнув парнишку по плечу и крепко пожав ему руку, Зуев размашисто пошел из вольера.
– …Ты что ухмыляешься, как блаженный? – спросил Шамрай, нарушив неожиданно воспоминания Зуева. Тот вздрогнул, но не смутился.
– Да вот, не опомнились мы с тобой, Котька, как стали заправскими сельскими спецами.
– Ты это о чем?
– Да об этом же конском интернационале. Да о люпине обрусевшем. Кстати, о семенах. Надо спросить Евсеевну, сколько ей семян потребуется.
– А что, сдержал тот агроном свое слово?
Зуев про себя отметил, что Шамрай не упоминает воинского звания селекционера. «Болит все же у него это место…» – подумал он.
– Уже прибыла одна трехтонка, – сообщил он другу.
– Так я тебе и сам скажу. Тонны две нам давайте. Это я тебе со всей ответственностью заявляю. Меня ведь в предколхоза метят. Во как, видал? – И Шамрай так сверкнул глазом, что Зуев не понял, – озорная или ироническая улыбка скрылась под его усами, которые он пытался отращивать на разбитых губах.
Шамрай условился с Зуевым, что завтра утром тот по приезде в райцентр договорится об отпуске зерна. Сам же он собирался полдня поработать, а к обеду пригнать несколько подвод на бычках за семенами.
– Так будет спокойней. Капризные все-таки семена. А мы с Евсеевной сохраним, – сказал он.
– И откуда у тебя, Котька, эта хозяйственность взялась? – Зуев подмигнул. – Еще не успел председателем стать, а уже загребаешь.
– Ладно тебе, Петяша. Нашел кого шпынять.
Уехав от Шамрая, Зуев остановил свой изрядно побитый драндулет системы «зумаш» на развилке. Влево шла дорога на Орлы. Прямого дела у него никакого не было, но каких-нибудь три километра крюка ради друзей…
После он жалел, зачем его занесло туда в этот день и час… Зуев попал в правление колхоза в самый разгар. Там бушевал дядя Котя, а несколько колхозных правленцев да и сам предколхоза Манжос угрюмо молчали.
– Недаром мне Сидор Феофаныч говорил: «Не езжай ты к этим…»
Кобас осекся, подыскивая слово.
– «Дворянам», – угрюмо сказал Манжос, – чего уж там стесняться… Так ведь?
– «Не езжай, говорит, это же саботажники, сплошные, они…» – весело вставил вошедший Зуев. – Здорово, дядя Котя. Что за спор, а драки нет?
Зуев присел на кончик скамейки у самой двери, вместо приветствия моргнув правленцам.
Дядя Котя мельком оглянулся на Зуева и продолжал:
– Недаром мне Сидор Феофанович внушал: «Не ездий ты к…» – и опять загремели в правлении крепкие словечки. Зуев чуть поежился, посмотрев на дядю Котю.
– Половину всей разверстанной на колхоз суммы вы должны внести наличными… Пролетариат так приказывает, и так будет! – уже совершенно не владея собой, взвивался дядя Котя.
Манжос упорно молчал. Один из правленцев чуть охрипшим голосом тихо спросил:
– А сам-то пролетариат? В рассрочку платить будет? Десять месяцев?
«…Подписка на заем «Восстановления и развития…» – Зуев едва не хлопнул себя по лбу. – Черт меня принес…» И тут же укорил себя за малодушие, прислушиваясь к аргументам дяди Коти. Манжос молчал, ни на кого не глядя.
– Выплатить! Собрать по дворам! Обязать! Забыли святые заповеди государству…
– Не забыли! – неожиданно для всех вскинулся Манжос. И рывком скинул пиджак. – Все помним! Войну ломали, – и он двинулся на дядю Котю, звякнув орденами, – себя не щадили! Баб с ребятишками не помнили, а свои обязанности несли с честью! – И неожиданно тихо, сердечным голосом добавил: – Слушай сюда, уполномоченный, мать твою эдак… Знаю я своих колхозников как облупленных, знаю, что только пять дворов имеют в хатах наличные деньги… Ведь ты разор мне предлагаешь, ты невозможное дело провести хочешь. А контрреволюцию нам не пришивай, а давай думай, как с этим справиться… Помочь вот колхознику – нема желающих, а…
– Классовую линию ломают? – неожиданно развеселым голосом перебил Манжоса Зуев и обратился к дяде Коте: – Так дать им по первое число…
– Погоди, Петро. – Манжос предостерегающе протянул руку в его сторону. – Вот товарищ, – кивнул он на дядю Котю, – требует внести наличными…
– И правильно требует, – опять схватился дядя Котя. – И буду вас гнуть и выламывать – потому что прав! Зарубите себе на носу!..