Текст книги "Еще шла война"
Автор книги: Петр Чебалин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
Связной повел его за руку. Они прошли несколько шагов вдоль просеки и остановились.
– Ось и стэжка, – сказал Пивень. – По ций стэжци йды и йды, никуды не звертай, як раз и попадэш. Навпростэць завжды блыжче.
Вишняк увидел едва заметную, устланную влажными листьями дуба, узенькую тропку. Она начиналась сразу от просеки и убегала вниз, теряясь среди деревьев.
– По ций стэжци я вже разив тры сьогодни бигав до вашои роты, – сказал для большей убедительности связной, вероятно, заметив, что санитар все еще колеблется.
Вишняк чувствовал, как ныли его ноги, и плечи казались такими тяжелыми, будто кто-то сильный навалился на них. Два километра, которые отделяли от них штаб батальона, в эту минуту показались ему утомительно длинными, и он решил идти «навпростэць», как советовал ему связной.
Шли по мягкой, пружинящей листве. Солдат неотступно следовал за Вишняком. Тропка была узенькая: вначале прямая, вскоре она стала юлить промеж деревьев. Вишняк замедлил шаг, напряженно присматриваясь, боясь утерять ее из виду. Иногда где-нибудь под дубом она зарывалась в густые опавшие листья, исчезала, а затем снова появлялась и, извиваясь, торопливо убегала в темную лесную чащу. Ракеты то и дело все ярче освещали небо и лес. Ослепленный их вспышками, Вишняк некоторое время шел, ничего не видя перед собой, натыкаясь то на кусты, то на стволы деревьев. Это злило. Солдат тоже сердился на ракеты. Он спотыкался, часто падал на колени и что-то негодующе бурчал себе под нос.
Пулеметная и ружейная стрельба усилилась. Слышно было, как разрывные пули, резко вспыхивая, трещали в голых ветвях деревьев. Время от времени о землю ударялось что-то тяжелое, и по лесу проносился протяжный перекатный гул и треск.
Вишняк напряженно прислушивался к ночному бою и не заметил, как сбился с дороги. Он в нерешительности остановился.
«Неужели блудим?» – мелькнула мысль. Но, присмотревшись, он снова увидел тропку и опять уверенно зашагал по ней. Однако не прошло и минуты, как она опять исчезла из виду. Вспыхнула ракета, и он заметил шагах в пяти в сторонке что-то вроде длинной полосы и, решив, что это и есть тропинка, быстро перебежал к ней. Пока ракета летела в воздухе, Вишняк увидел чьи-то следы, но решил, что это следы связного, успокоился.
Так они шли еще несколько минут, как вдруг перед его глазами вырос мощный темный ствол дуба. Вишняк больно ударился коленом об его жесткую кору. Он стал искать вокруг дерева следы связного и не находил их.
– Блудим, молодец, – вдруг сказал солдат. Голос его был спокойный и, как показалось Вишняку, даже немного веселый. – Но это не беда, всякое бывает, – заключил солдат, немного помолчав. – А вот автоматик ты с плеч сними. Может нежданно понадобиться.
И в голове у Вишняка впервые за все время, пока они шли, вдруг с удивительной ясностью промелькнула тревожная мысль, что они в самом деле могут заблудиться и даже попасть в руки неприятеля.
А ракеты, как на грех, не появлялись в течение нескольких минут, и Вишняк, нагнувшись, искал тропку, в потемках натыкаясь на пеньки и путаясь ногами в каких-то крепких, как шпагат, ползучих стеблях. Но вот он, кажется, снова обнаружил тропку. Она вела немного в сторону от выстрелов, но это не испугало его. И он пошел по ней, вначале медленно, с нерешительностью, затем стал все увеличивать шаг. Солдат едва поспевал за ним.
– Не туда идем, молодец, – сказал он. – Выстрелы-то у нас где были, справа? А теперь?.. – Он умолк как бы прислушиваясь, потом снова продолжал: – А теперь малость завернули, вроде обходят нас.
– Ты же глухой, как ты можешь слышать? – сердито спросил Вишняк.
Солдат молчал. Вишняк и сам слышал, что выстрелы будто удалялись влево от них. Но он знал, что фронт большой, поэтому могли стрелять и справа и слева. А в лесу тем более трудно понять, откуда стреляют. Опасения солдата показались ему безосновательными, и он сказал с досадой:
– Испугался? Иди назад, раз тебе страшно. Небось непрошеный гость, жалеть не стану.
Солдат не слышал, о чем говорил его товарищ. Он некоторое время стоял на месте, о чем-то думая, затем опять заговорил:
– Я вот будто бы отходить стал и слышу, как стреляют, вроде б кто семечки щелкает. И ракеты светят левее – вижу.
Вишняк не стал его слушать и, сердито пробурчав: «И привяжется, скажи на милость», – решительно зашагал вперед.
Тропинка, устланная мягким лиственным ковром, была хорошо видна и теперь уже не петляла, как прежде.
Снова вспыхнула ракета и, на мгновение повиснув в воздухе, устремилась вниз. Тени заметались вокруг, скрещиваясь на узенькой тропке, точно длинные черные мечи. Вишняк только сейчас заметил, что ракета светилась не прямо перед ним, как это было прежде, а где-то немного левее. И тени бежали также с левой стороны. Но не успел он еще как следует все сообразить, как неожиданно где-то совсем рядом услышал:
– Рус, ком, ком!
Вишняк, точно на пружинах, рванулся в сторону к темному стволу дерева. В ту же секунду он увидел, как солдат, словно тень, мелькнул перед глазами и камнем упал тут же неподалеку. Вишняк выставил автомат и замер в тревожном ожидании. Сердце его тяжело билось, в голове шумело. Некоторое время было тихо. Но вот он вдруг увидел, как впереди за тропинкой чья-то короткая тень метнулась в темноте и тотчас же исчезла за деревом. Вслед за ней появилась другая, такая же суетливая, за ней третья. И опять все замерло, притаилось.
– Живьем хотят взять, – услышал он спокойный голос солдата. – Видишь, как воровски сходятся. Беда… – заключил он своим неизменным словом.
Снова молчание.
– Смотри в оба, – сказал Вишняк, забыв, что солдат глух и все равно не расслышит его слов. Черная тень опять мелькнула перед глазами, и санитар заметил, как она прижалась к стволу дерева и будто срослась с ним. Он хотел уже прицелиться из автомата, как неожиданно, почти над самым его ухом, прогремел оглушительный винтовочный выстрел. В ту же секунду черная тень медленно отделилась от ствола дерева и тяжело повалилась наземь, подминая хрустящие ветки кустарника. В ответ тотчас же последовала автоматная очередь. Слышно было, как пули мягко и почти беззвучно бились об дерево, погружаясь в тугую кору.
– Не понравилось, – с ехидцей сказал солдат. – Не те гости.
Ракета снова осветила лес, теперь уже где-то совсем близко, и Вишняк окончательно уверился, что они сбились с дороги и нарвались на вражескую засаду. По всем его предположениям, рота должна находиться значительно левее от них. Солдат был прав: им совсем незачем было идти этой дорогой.
Вишняк слышал, как его сосед шумно дышал, разбрасывая вокруг себя землю. Работал он усердно, торопясь, и через несколько минут лежал уже в неглубоком длинном окопе, так что только одна его ушанка торчала сверху.
Не успел Вишняк вырыть свой окоп и на один штык, как в стороне, метрах в пяти, раздался оглушительный взрыв, ослепивший его огнем и обдавший дымом и комьями влажной земли. Тотчас же он почувствовал где-то пониже колена острую ноющую боль.
– Пусть бросаются, а ты знай свое дело – копай, – с прежним спокойствием внушал ему солдат.
Преодолевая боль, Вишняк снова принялся рыть землю быстрыми, напряженными движениями.
Но вот немцы вдруг загалдели и без выстрелов во весь рост направились к лесной тропинке. Вишняк выпустил длинную очередь из автомата. Почти тотчас же впереди взметнулся взрыв. Это солдат бросил гранату, Опять стало тихо. Только слышно было, как кто-то тяжело ворочался и стонал.
– Ты длинными очередями не бей, а то патронов не станет, – строго предупредил его солдат.
Вишняк промолчал. Через минуту он снова лежа копал окоп.
Спустя короткое время оба солдата зарылись в землю. Окопы были неудобные, тесные, но сейчас они давали надежду хоть бы на временное спасение. Вишняк почувствовал, как силы его, несмотря на опасность, растут с каждой секундой. Разве только случайная пуля сразит его, а так он будет биться до тех пор, пока его не задушат враги в окопе. В ту минуту он не чувствовал ни боли в ноге, ни страха. Наоборот, как и всегда бывает в критическую минуту боя, в нем жило чувство безудержной ярости.
Черные полусогнутые тени шевелились в темноте леса бесшумно и почти со всех сторон. Солдат говорил негромко:
– Пусть подступают, пусть…
Темные фигуры сближались молча. Они то появлялись, то исчезали. Казалось, какая-то властная сила притягивала их к месту, где лежали два солдата. Тени сопротивлялись этой силе, хватались за стволы деревьев, падали. Но она снова отрывала их от деревьев, поднимала с земли, и они опять приходили в движение.
Вишняк заметил, как солдат вдруг резко взмахнул рукой, и почти тотчас же впереди раздался оглушительный взрыв. Мгновенная яркая вспышка света снова разбудила тени в лесу, и они снова в отчаянии метнулись во все стороны. После взрыва гранаты некоторое время было тихо, только отголосок его тяжело и долго стонал где-то в глубокой чаще леса.
– Сейчас свистать почну, – сказал солдат.
Вишняк сразу не понял, о чем он говорит. Но вот оглушительный озорной свист, точно молния, пронесся по лесу. Затем такой же резкий, но уже с переливами последовал за ним. Лес, казалось, ожил. Было похоже, что в него вдруг вломилась целая ватага пастухов и все они соревнуются в лихом, свирепом свисте. Вишняк понял солдата и, вобрав в себя воздух, сколько мог, на разные голоса стал кричать:
– Ура-а-а!..
Лес жил, лес шумел и, казалось, был полон народу. Темные тени теперь уже метались беспорядочно, в смятении, как и тени многочисленных деревьев во время внезапной вспышки ракеты. Терпение Вишняка иссякло, и он выпустил одну за другой несколько коротких очередей из автомата. Слышно было, как кто-то резко вскрикнул. Тотчас же где-то сзади послышалась автоматная очередь противника. Но Вишняк уловил ее неровный захлебывающийся голос только тогда, когда острая боль отозвалась в спине. В то же время на голову ему словно плеснули кипяток. Он почувствовал, как силы его покидают; пытался крепиться, но уже не мог. Внезапный винтовочный выстрел, прогремевший совсем рядом, в одно мгновение наполнил все его существо какой-то туманной пустотой. И ему вдруг захотелось спать. Никогда еще в жизни таким желанным и сладким не был для него сон…
* * *
Первые слова, которые услышал Вишняк после забвения, были:
– Кури, кури. Русский табачок, не чета вашему, германскому.
Вишняк лежал на сухом хворосте, накрытом плащ-палаткой. На нем было так же удобно, как и на диване с пружинами. Сквозь голые ветви деревьев просвечивало глубокое ясное небо. Было ли это утро или полдень – Вишняк не мог определить. Немного поодаль от него тесным кругом стояли бойцы. Все курили, и все чему-то улыбались.
Выстрелов не было слышно. «Значит, фронт ушел», – решил Вишняк. В голове по-прежнему шумело. Только к этому шуму прибавилась еще тупая боль где-то пониже колена. В одно мгновение он вспомнил все, что произошло минувшей ночью, и стал отыскивать глазами среди бойцов солдата с трубкой.
«Жив ли он?» Ему почему-то не верилось, что солдат мог быть убит. Вернее – он не хотел, чтобы это случилось.
В самом центре бойцов Вишняк увидел понурую фигуру в темно-зеленом мундире. Пленник чему-то криво, неестественно улыбался. А вот и солдат с трубкой. Он, видимо, заметил, что его товарищ пришел в себя, и тотчас же натруженным своим шагом направился к нему.
– Ну что, болит? – спросил он, улыбаясь, и так, словно перед ним был не взрослый, а совсем маленький Костя Вишняк.
– Нет, не болит, – ответил он, тронутый его добротой и участием.
В эту минуту он действительно не испытывал боли. Исполненный трогательного, волнующего чувства к другу, он хотел крепко обнять его и, может быть, даже заплакать у него на груди.
– А мы вот, табачком потчуем фрица. Беда!.. – многозначительно улыбаясь и на какое-то мгновение закрыв глаза от предвкушаемого удовольствия, сказал солдат.
Вскоре послышалось, как тяжело закашлялся пленник. Солдат тотчас же бросился к бойцам. Громкий хохот, как грохот камней, прокатился по лесу.
Вишняк прислушивался к дружному, веселому смеху и все думал о солдате с трубкой: из какого же батальона он? Где его часть? Кто он – этот удивительно простой, мужественный человек?..
1945 г.
Художник
I
Как ни старался Голубов, все же не мог вспомнить, когда он утерял блокнот. Случилось это, вероятно, третьего дня в полдень, когда батальон атаковал противника. Атака для него явилась полной неожиданностью. Кое-как отстреливаясь, немецкие солдаты выскакивали из окопов, в смятении рассыпались по полю. Наше «ура!» то нарастало мощной волной, то, вдруг ослабев, терялось в беспорядочной стрельбе.
Голубов бежал вперед, не чувствуя под собой земли, и в перекатном, протяжном «а-а-а!..» не слыхал своего голоса.
Шагах в десяти перед ним вдруг словно вынырнул из-под земли сухопарый немецкий солдат. Согнувшись, он изо всех ног бросился наутек.
– Не уйдешь…
Голубов хотел было остановиться, прицелиться, но тут же передумал.
«Догнать, во что бы то ни стало догнать живого!».
В эту минуту Голубов уже не замечал рассеявшихся по полю вражеских солдат. Видел только одного этого и, решив, что в нем все зло, пуще прежнего бросился вдогонку.
Он все время держал винтовку на взводе, опасаясь, что немец нырнет в окоп или воронку от снаряда. Как затравленный зверь, немец легко перепрыгивал препятствия или оставлял их в стороне, делая неожиданный крюк. Голубов настигал его шаг за шагом. Теперь он уже ясно видел две металлические пуговицы на хлястике серо-зеленого френча, даже улавливал его тяжелое дыхание. Но вот немец со всего бега, словно споткнувшись, рухнул в неглубокую воронку.
«Неужели кто убил?» – испугался Голубов. Но немец был жив. Поджав ноги и подняв вверх руки с дрожащими выпачканными в землю пальцами, он бормотал что-то по-своему то очень громко, скороговоркой, то вдруг голос его снижался до шепота. Казалось, он задыхается.
Голубов стоял рядом, вытирал пилоткой вспотевшее лицо. В округлившихся глазах немца он видел растерянность и что-то по-звериному злобное. Вот он решительно схватился за автомат, но Голубов опередил его…
Вспоминая все это, он сейчас еще ясно слышал короткий глухой удар своего приклада и видел прямые длинные ноги, выползшие из воронки…
Голубову казалось, что именно в тот день от утерял свой блокнот. Художник никогда не расставался с ним. В блокноте было много зарисовок. Работал он над ними в походах, сидя в землянке или в окопе. Особенно запомнился ему рисунок «Бой за Днепр». Голубов набросал его быстро, в несколько минут. Все в нем было законченным, совершенным. Тогда он находился в укрытии и наблюдал за сражением через узкую амбразуру. Бой длился почти двое суток, не утихая ни днем, ни ночью. Снаряды часто падали на середине полноводной реки. Разрываясь, они выбрасывали высокие голубые столбы студеной воды, овитые белыми кружевами пены. По ночам эти причудливые гейзеры, то вспыхивая, то вновь угасая, казалось, освещали все вокруг мерцающим лунным светом. Художник запечатлел картину боя в час заката, когда на фоне холодного багрового неба фонтаны воды напоминали языки пламени большого пожара.
Голубов прошел тяжелый путь солдата от Волги до Днепра. Многие свои работы он дарил на память бойцам и командирам и только некоторые из них хранил в своем блокноте.
Теперь же, когда все его труды погибли, он вдруг почувствовал, что очень устал и не способен работать, как прежде, с любовью и вдохновением.
Командир пулеметного расчета сержант Кузьма Никитович Быков стал замечать, что с помощником творится что-то неладное. Несколько раз он пытался заговорить с ним, но разговор не ладился. Однажды, рассердившись из-за какого-то пустяка, Быков накричал на него, что случалось с ним очень редко:
– Ты вот что, парень, – строго сказал он, – нытье свое откинь подальше и забудь о нем. Мне нужен боевой помощник, а не баба. Учти это.
С тем повернулся и ушел.
Голубов некоторое время смотрел ему вслед и улыбался. Он любил этого человека за его простодушие, искренность, отцовскую суровость, за которой всегда скрывалось доброе чувство.
Быкову было лет пятьдесят с лишним, но он еще выглядел стройным, крепким и даже красивым мужчиной. Длинные, слегка тронутые сединой усы, высоко поднятые в разлет брови делали его лицо открытым и немного строгим.
Когда на Миусе Голубов впервые встретился с ним, он сразу понравился художнику. Голубов не утерпел и попросил разрешения сделать с него портрет. Брови у Быкова устремились к переносице, собирая суровую складку:
– А ты что… маляр? – хмурясь, спросил он.
– Художник.
Быков подозрительным взглядом смерил его с ног до головы. Недоуменная улыбка скользнула на его сжатых губах.
– Это с какой же стати мне художника прислали? Чудной народ… – вдруг рассмеялся он. – Мне помощник нужен, а не маляр, – говорил он сквозь смех, растягивая слова. – Боевой товарищ, пулеметчик нужен, понимаешь?!
– Я и пулеметчиком могу, – спокойно вставил Голубов.
Брови у Быкова дрогнули и разлетелись в сторону.
– Сможешь?
Голубов торопливо, боясь, что Быков оборвет его на полуслове, рассказал, что он давно уже воюет, хорошо знает пулемет и что попал в эту часть случайно, из госпиталя.
Быков немного смутился.
– Вон ты какой!.. Выходит, крещенный. В таком случае – извини, браток.
Так Голубов остался в пулеметном расчете Быкова. Но вскоре ему пришлось расстаться со своим командиром. В первом же бою его ранило, и он вынужден был уйти в санбат. Ранение было легкое. Спустя некоторое время Голубов поправился и решил снова вернуться к «усачу». Он мог попасть и в другую роту, даже в другую часть, но его тянуло именно к Быкову. Что-то интересное и неразгаданное для себя видел он в этом человеке.
На этот раз Быков встретил своего помощника с нескрываемой радостью. Он даже обнял Голубова.
– Не забыл, значит. Спасибо, приятель, хвалю.
Тогда же Голубов узнал, что вскоре после его ранения в помощники к Быкову прислали такого же, как и сам он, огромного роста, только еще более неповоротливого сибиряка. Командир расчета встретил его холодно и недружелюбно. Вдвоем они с трудом помещались в тесном окопе. Быков за что-то рассердился на него и в тот же день отправил к командиру роты.
– Я и сам справлюсь. Душно мне с тобой в окопе.
Сибиряк не стал возражать, ушел.
Воспользовавшись радушным настроением своего командира, Голубов снова напомнил ему о своем желании сделать с него портрет. Заметив, как дрогнули концы его бровей, художник испугался: вот они сойдутся у переносицы, и тогда все пропало. Опять жди счастливого случая. Но, против его ожидания, лицо Быкова вдруг осветила улыбка.
– Так уж и быть, малюй. Ради встречи – можно.
Уселся на земляной приступок окопа и застыл в смиренной неподвижности.
Портрет вышел на славу. Голубов сделал его в течение получаса. Он торопился, зная, что Быкову могла надоесть принужденная поза, рассердить его.
В вытянутой руке командир рассматривал портрет, делая то строгое, то добродушно-веселое лицо, словно перед ним было зеркало.
– Вон какой!.. – удивленно с иронией тянул он.
Голубов видел, что Быкову нравилась его работа, но все же спросил:
– Ну как, похож на себя, Никитич?
Тот оторвал взгляд от рисунка, посмотрел на художника. Довольная улыбка расплылась на его лице.
– Живой, ей-ей живой!..
…И этот портрет, который нравился самому Быкову и который особенно ценил художник, остался в утерянном блокноте. Голубов, как ни тяжело было ему, все же решил молчать, скрыть свою тайну от командира.
II
Война все еще шла. К тяжелым и почти беспрестанным атакам прибавились изнурительные переходы. Чаще шли ночью по незнакомым местам, через хутора и села, лесами, взрытыми снарядами, неприветливыми голыми полями. Далеко позади осталась родная земля с ее необозримыми вольными степями, заводами и шахтами; осталась и Польша с ее трудными дорогами и разбросанными глухими хуторами.
В походах, как и прежде, Голубов делал зарисовки. Об утерянном блокноте он вспоминал все реже. Лишь иногда, всматриваясь в дорогие черты своего старшего товарища, художник воскрешал в памяти первый портрет. Во время коротких привалов Быков теперь все чаще присаживался к Голубову, молча, почти с детской любознательностью следил за его работой. Иногда он брал из рук художника блокнот и, щурясь, внимательно всматривался в рисунок. Быков никогда не высказывал своего мнения, казалось, боялся обидеть или перехвалить художника. Но Голубов знал, что он гордился своим помощником и при случае с уважением говорил о его таланте.
Как-то он невольно подслушал разговор Быкова со старшиной роты Ильей Смирновым. Были они задушевные друзья, земляки, долгое время работали на одной шахте. Смирнов был невысокого роста, с плечами атлета, нетерпеливый в движениях и необычайно ловок в выполнении любого дела.
Часто, уединившись, они вспоминали о родном поселке, о своих семьях, о работе. Такие беседы час и другой текли мирно и спокойно, как тихая река в час заката. Смирнов больше всего любил рассказывать о своем сыне Никаноре. Он был единственный у него. Вот уже несколько лет сын работал в Москве в какой-то редакции, не забывал об отце и частенько писал ему. Письма эти всегда прочитывались друзьями вслух. Ответ Никанору они также писали вместе, тщательно взвешивая каждое слово и твердо записывая на бумагу каждую фразу.
На этот раз разговор шел о нем, о Голубове. Художник невольно остановился у маленькой дощатой двери блиндажа, прислушался. Говорил Смирнов:
– Ты вот злишься, Кузьма, а не понимаешь того, что человека этого надо сберечь. Большая, ценная жизнь у него впереди. Красивая жизнь. И Никанорка писал нам об этом. Вспомни-ка…
В блиндаже некоторое время было тихо. Затем послышался голос Быкова. Чувствовалось, что ему стоило больших усилий сдерживать себя.
– Хорош ты, друг!.. – и опять тихо: – Отдать, выходит, Прошку? И к какому, извини, делу ты решил его приспособить?
– Найдется место и в роте, и в батальоне. Грамоты у него хватит.
– Выходит, в писаря или в обоз решил?.. Такого пулеметчика – в обоз?! – Голос Быкова все больше наливался гневом: – Не быть по-твоему!
Голубов понял, что ссора достигла такого момента, когда Быков вот-вот вихрем вылетит из блиндажа, и поспешил удалиться.
С тех пор командир стал вроде чуждаться Голубова, избегал разговора с ним. Но художник видел: Быков с каким-то особенно ревностным беспокойством стал следить за каждым его шагом, не позволял ему показываться из окопа, за обедом и ужином ходил сам под предлогом того, что ему непременно надо повидаться со старшиной.
К счастью, вскоре снова начались походы, и друзья опять помирились.
Как-то во время привала уже недалеко от Одера Быков, молча наблюдая работу художника, с отцовской суровостью сказал ему:
– Ты все рисуешь, а потом где-нибудь утеряешь свое добро.
Голубов с удивлением посмотрел на него.
– О чем ты, Никитич? – спросил он.
– Скоро большие бои за плацдарм начнутся. Добре помотаться доведется. Тетрадку свою как бы в этой каше не загубил.
Голубов промолчал. Выходит, Быков знал об утерянном блокноте. А, возможно, он только догадывается и хочет проверить свою догадку? Решив так, Голубов обнадеживающе ответил:
– Цела будет тетрадка. Карман у меня вон какой надежный.
И для убедительности показал большой, из парусины, карман, пришитый с исподней стороны шинели.
Вскоре на Одере, как и предвидел Быков, разгорелись жестокие бои. Когда, случалось, патроны были на исходе и Голубову под огнем надо было ползти к патронному пункту, Быков говорил ему:
– А тетрадку оставь, а то мало ли что может случиться…
Художник молча вытаскивал блокнот и передавал его командиру.
Вскоре Голубов был тяжело контужен. Случилось это, когда он полз по развороченной снарядами земле, волоча за собой тяжелые цинковые коробки с патронами. Мины то и дело рвались впереди, сзади и по сторонам. Ни один осколок не задел его. И только когда уже находился в нескольких шагах от окопа, снаряд вдруг разорвался совсем рядом. Силой взрыва Голубов был отброшен в сторону. Он не помнил, как Быков втащил его в окоп, давал ему пить из фляги. Пришел он в себя, когда заходило солнце. За весь день оно первый раз, неласковое и холодное, осветило поле боя, словно хотело перед наступлением темноты показать людям: смотрите, как вы изранили землю, как истерзали стройный зеленый лес, разрушили красивые дома, измяли первые весенние цветы. Смотрите! И скрылось за далеким, холодно синеющим лесом.
После долгого забытья Голубов испытывал такое чувство, будто его связанного держат в душном, наглухо закрытом гробу. Спустя некоторое время он стал ощупывать левой рукой лицо, уши, колени и не чувствовал их. Правая рука безжизненно лежала вдоль тела. Он сразу понял, что это конец, и испугался.
«Отрисовался», – молнией ослепила его мысль, и он снова потерял сознание.
В санбате врач говорил Голубову, что с рукой все обойдется. Не пройдет, мол, и недели, как силы опять вернутся к нему и он снова будет в полном здравии. Больной молча выслушивал доктора. А когда тот уходил, украдкой доставал из-под подушки блокнот, насильно вкладывал карандаш в пальцы правой руки и, убедившись, что они не в состоянии держать его, снова засовывал блокнот под подушку и целый день лежал почти без движения.
Быков часто проведывал своего друга. Когда он уходил, Голубов сразу же забывал, о чем они говорили. Он только смутно видел его озабоченное, усталое лицо, помнил, что он приносил ему банки с консервированным виноградом и смородиной, да еще как-то неясно припоминал его рассказы о старшине Смирнове и о его сыне Никаноре.
Проходили дни. Но Голубов не видел каких-либо признаков выздоровления. Правая рука оставалась по-прежнему неподвижной. Это приводило в отчаяние. Когда однажды при осмотре врач обнадеживающе сказал, что дела его улучшаются, Голубова взорвало, и он ответил ему что-то резкое, грубое, отчего очки доктора упали со лба на нос. Голубов зарылся лицом в подушку и уже не слышал, о чем говорили вокруг.
На другой день пришел Быков. Голубов лежал лицом к стене, прикинулся спящим. Быков положил на стул какой-то сверток. Художник слышал и не обернулся. Сестра убрала сверток.
Последний раз командир расчета пришел спустя два дня вместе со старшиной Смирновым. И тот и другой были выбриты, и гимнастерки на них выстираны и даже проутюжены. «Не иначе как получили письмо от Никанора», – подумал Голубов. Быков на носках подошел к койке, тихо спросил:
– Читал, Голуб?
Художник не понял, о чем он спрашивает. Быков заметил недоумение на лице приятеля, помрачнел:
– Я тебе подарок приносил. Видел?
Голубов отрицательно покачал головой. Друзья переглянулись и быстро вышли из палаты. Голубов не понимал, что происходит. Спустя некоторое время друзья опять вернулись. В руках у Быкова был сверток. Голубов решил: наверное, это был тот сверток, который оставил Быков в прошлый свой приход. Взял его и не почувствовал ни веса, ни плотности. Попробовал пошевелить пальцами – к его удивлению, это ему удалось. Быков заметил растерянность на лице приятеля, быстро вскрыл сверток, развернул какой-то журнал и положил его на одеяло. Две страницы журнала были заполнены рисунками. Среди них выделялся пейзаж, изображающий реку, покрытую льдом, и над ней столбы пламенеющей прозрачной воды, поднятые взрывами снарядов. Художник растерянно смотрел на своих боевых друзей, от волнения не зная, что им сказать.
– Никитич, это же мое! – вырвалось у него. Он с жадностью стал рассматривать рисунки. Среди них был портрет Быкова в гордой, несколько даже заносчивой позе, и под ним подпись: «Пулеметчик Кузьма Никитич Быков – художник своего дела». Внизу под рисунками Голубов увидел свою фамилию.
И он все понял. Это они сохранили его блокнот, переслав его в Москву Никанору. Милые старики! Дорогие друзья! Он еще раз попробовал пошевелить пальцами правой руки и, хотя они по-прежнему были немы и бесчувственны, видел, что они движутся. Волна радости захлестнула его, и он, чтобы скрыть слезы, уткнулся лицом в подушку.
1945 г.








