355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Русь. Том II » Текст книги (страница 4)
Русь. Том II
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:17

Текст книги "Русь. Том II"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 46 страниц)

XIII

Мужики отнеслись к войне внешне спокойно, как бы безразлично, как они относились ко всякому стихийному бедствию, вроде засухи или града, когда после грозы выходили в поле и видели побитым и полёгшим холстом весь свой хлеб.

Им никто не объяснил, почему, из-за чего война, – просто приехали стражники и объявили, куда и когда нужно явиться.

Мужики наутро запрягли лошадей и, надев поглубже шапки, поехали. У них не было той спешки и хлопот об отсрочках, какие были в интеллигентном обществе. Призываемые не делали никаких попыток к освобождению и даже не думали об этой возможности. Они шли и ехали на подводах в город с провожавшими их жёнами. Старухи матери ещё с вечера снарядили их, насовали в их мешки поверх рубах, порток и грубых деревенских полотенец домашних гостинцев – лепёшек, яиц, пирогов, которые накануне пекли в жаркой русской печке, утирая фартуком и рукавом слёзы. Призванные больше думали о том, что полоска овса осталась нескошенной. Уехали бы спокойнее, если бы дали управиться в поле с хлебом.

Думали и о том, что могут убить и тогда бабе одной с пятью душами ребят придётся пропадать, потому что замуж никто не возьмёт с такой кучей ртов, когда и молодых девок девать будет некуда…

Иногда в городе мужики спрашивали у какого-нибудь словоохотливого господина, с которым пришлось рядом идти:

– Да что это, из-за чего поднялись-то?

И когда получали ответ, что Германия хочет навязать свою волю славянству и стать превыше всего, они, помолчав некоторое время, говорили:

– Ишь, занозистая какая…

И если собеседник был за войну, то казалось как-то неловко не отозваться, и потому из вежливости говорили:

– Надо, видно, её окоротить.

Но как с нетерпением ждут, чтобы прошла стороной градовая туча, грозящая гибелью посевам, так все смирные хозяйственные мужики ждали, чтобы миновала или поскорее кончилась война, если она начнётся. Об этом стали думать с той минуты, когда под причитания родни садились на телегу ехать в город на призыв.

Мужики смотрели на это так, что опять приходится отдуваться за чужие коврижки: мужик и подати плати, мужик и на войну иди. И когда думали так, то, естественно, хотели как-нибудь отделаться, если бы это можно было. Но сила солому ломит, против рожна не пойдёшь.

Молодые же, в особенности из тех, кто победнее, прежде всего видели, что господишки почти все устроились лучше их – кто в нестроевые части попал, кто на оборону работает, а кто и вовсе увильнул, потому что власть в их руках.

К этому ещё прибавлялось злобное чувство своего права считать всех, а в первую голову помещиков, виноватыми в том, что их гонят, может быть, кровь проливать. И шевелилось туманившее мозг злобное чувство при мысли, что не век же этим дармоедам сидеть в своих хоромах, придётся когда-нибудь рассчитаться…

Это настроение проявилось теперь во всей силе. При встрече с помещиками мужики угрюмо сворачивали с дороги или отводили глаза.

А потом, на Ильин день, у Житникова обтрясли в саду яблони, и кто-то привязал его быку на хвост ящик из-под яблок, так что бык летел по всей деревне с этим ящиком, наводя на всех ужас.

Призывные младших возрастов целыми ночами ходили с гармошкой, притворяясь пьяными и нагоняя на себя куражу, нарочно перед усадьбами орали песни, гонялись с камнями за лаявшими на них собаками. И видели, что вместо прежнего окрика управляющего или старосты в усадьбах стояла пугливая тишина. А на деревне громче раздавались песни, и хрустел под сапогами сухой старый плетень помещичьего сада, да трещали ломаемые ветки яблоней и груш.

Все помещики, притаившись в усадьбах, с замиранием сердца ждали, когда призванных увезут совсем и можно будет вздохнуть свободно.

Деревенские ребятишки бегали на железную дорогу смотреть, как мимо станции, не останавливаясь, проносились поезда с товарными вагонами, нагруженные, точно скотом, солдатами, которые смотрели из раздвинутых дверей, сидя на нарах из новых досок.

И когда они проезжали в незнакомых местах через неизвестные станции и видели обращённые на себя взгляды женщин, то звонче заливалась растягиваемая на все меха гармоника, и каблуки отбивали частую дробь на пыльном вагонном полу.

XIV

На войну сразу ушло много народа. После отъезда призванных деревня осиротела и вся жизнь замерла. Полевые дороги, наглаженные до блеска колёсами во время возки хлеба, теперь опустели и затихли.

Молодых мужиков почти не осталось. Только приехавший из Питера Алексей, сын Степана-кровельщика, – читавшего псалтирь по покойникам и мечтавшего о хороших местах, – ходил по деревне как ни в чём не бывало.

Когда у Степана спрашивали, почему его сын не идёт на войну, Степан в закапанных краской котах, вытирая тряпочкой как всегда слезящиеся глаза, отвечал, что сын работает на заводе на оборону.

– Пристроился, значит, – замечали с недоброжелательной усмешкой мужики, – на манер господишек? – И добавляли: – Оно, конешно, так много способней…

Бабы ходили, как потерянные, и притыкались к каждому, кто мог посочувствовать, успокоить, а главное, рассказать насчёт войны: долго ли она протянется и скоро ли будет мир.

Особенно часто собирались около избы старика Софрона, который был в молодости на турецкой войне.

Он, как всегда, с уважением отзывался только о прошлом, а на настоящее смотрел с презрением. Так же и на эту войну он смотрел с презрением, как на пустяковое дело.

– Какая теперь война, – говорил Софрон, сидя на завалинке своей избы, седой, с длинной волнистой бородой и в стареньком кафтанишке, накинутом на плечи, – нешто теперь могут по-настоящему воевать. Теперь народ пошёл кволый, слабый, а у нас в полку были солдаты, которые лошадиные подковы разгинали, – вот это была сила!

Он говорил это, не обращая внимания на стоявших вокруг него слушателей, баб и мужиков, а как бы сам с собой, а когда же его спрашивали, отвечал, не глядя на спросившего:

– Да и кому воевать-то, когда доктора половину отберут в негодные.

– А половина на оборону работать будет, вроде Алексея, Степанова сына, – подсказал кто-то.

– Вот, вот.

– Мы, бывало, одними сухарями живы были, а кухня обозная, горячая пища, как у господ. Нешто на войне можно горячую пищу, с неё расслабление одно, а силы никакой. Где ж ему воевать, когда он щами живот налил.

– Значит, долго не провоюем? – с надеждой спрашивали бабы.

– Только народ зря прогоняют, да овёс останется неубранным.

– Овёс-то, шут с ним, уберёмся как-нибудь, только бы мужики остались целы.

– Все будут целы, – недовольно говорил Софрон, – мы в атаку ходили, саблями рубились, а теперь из-за бугра стреляют – в белый свет, как в копеечку. В кого стреляют, они и сами не видят.

– Дай-то господи, может, и вправду ещё живы останутся, – вздыхали бабы.

– Мы по двадцать лет служили, – продолжал Софрон, глядя перед собой в пространство, – вот и знали службу. А теперь он три года послужил – уже солдат. А за три года он ещё и к ружью-то не привык. И опять же мы с турками воевали, турок – он зверь. А с немцами – какая война? Они щуплые, на манер наших господишек, кость белая, тонкая.

– Тонкая? – с надеждой повторила какая-то молодка.

– Месяца не провоюют.

И в городе тоже так-то говорили.

Солнце уже опускалось за церковь, из лощины тянуло туманом и сыростью, с гумён – тёплым к ночи запахом свежей соломы, сложенной кой у кого после обмолота в омёты…

А потом темнело, виднее вспыхивали трубочки говоривших у Софроновой избы, никому не хотелось идти в опустевшую избу, и долго слышались тихие голоса у завалинки.

XV

Когда однажды вечером мужики сидели и говорили на завалинке у Софроновой избы, подошёл Алексей Степанович в своём городском пальто и сапогах. Про него уже все знали, что работает он на оборону, то есть ускользнул от войны не хуже господ, поэтому каждый раз при его приближении опускали глаза: за него было стыдно, что он ходит себе, разговаривает, как будто ни в чём не бывало.

Сказать в глаза ему об этом было неловко, да и никому не хотелось врага себе наживать, и потому каждый молчал, но в то же время был уверен, что кто-нибудь другой скажет.

На завалинке в этот раз около Софрона сидели: Фёдор со своей вечной трубочкой-носогрейкой, доброжелательно ко всему прислушивавшийся Фома Коротенький в зимней шапке, тут же был Захар Кривой, как всегда озлобленный и возбуждённый, потом ещё кой-какой народ.

Софрон как будто не замечал подошедшего Алексея Степановича, продолжая говорить, опершись грудью на палку и глядя в сторону.

– Какая же это война, когда половина народа в кусты попряталась, – сказал Софрон, – один мозоль натёр, у другого живот болит – негоден, доктора освобождают. А мы, когда с турками опять же воевали, у нас не спрашивали, болит живот или не болит. Бывало, на Шипке снегом всего занесёт, а ты стоишь на часах – не шелохнёшься. И всё в одной шинелишке. А теперь полушубки да тулупы, небось, будут выдавать. Он из-за воротника-то и не увидит ничего.

– Н а о б о р о н у ещё работают которые, – сказал кто-то. И все вдруг оглянулись на Алексея Степановича.

Тот сидел несколько в стороне и весело, насмешливо смотрел на них.

– А ему это как с гуся вода… вот бесстыжие глаза-то, – сказала одна из баб.

– Да… у нас этой о б о р о н ы не было, – продолжал Софрон, – зато и воевали. На весь свет наша армия первая была.

Все опять посмотрели на Алексея Степановича, ожидая, что он сконфузится, и тогда все навалятся на него и прочистят ему глаза.

Но Алексей Степанович продолжал смотреть весело, без всякой неловкости. И когда с кем-нибудь встречался взглядом, то тот, а не он опускал глаза.

– А что ты навоевал-то? – вдруг послышался его насмешливый вопрос, обращённый к Софрону.

Все смущённо смотрели на Софрона, как бы стыдясь перед ним за этот вопрос. Фома Коротенький удивлённо переводил глаза с одного на другого.

Софрон растерялся и только гневно зажевал губами, глядя на этого нахального человека в городском пальто.

– Как это «что навоевал»?…

– Так… Чем тебя наградили-то за это? Хоромы, что ли, дали какие? Ты, как дурак, воевал, а пользовались за тебя другие.

– Чем это пользовались?

– Тем… Генералы, что тобой командовали, небось, не в таких, как у тебя, хоромах живут. Помещики – те совсем не воевали, и то вон каких хором настроили. А ты воевать – воевал, а так при своих хоромах и остался.

Кто-то сзади фыркнул, так как хоромы Софрона были известные: избёнка в одно окно, подпёртая в обмазанную глиной стену кривой слегой, чтоб не завалилась.

– Генерал генералом, а мужик мужиком… – сказал Софрон, покраснев своей старческой шеей и не зная, что больше сказать.

Он растерялся оттого, что Алексей, по его понятиям – дезертир, которому должно было быть стыдно в глаза людям глядеть, на самом деле смотрел, как святой, вернее – бесстыжий.

– Оно, конешно, каждый своё место знай, – нерешительно отозвался Фёдор, поддерживая Софрона.

– Значит, генералы так прямо генералами и родились? – продолжал Алексей Степанович, обращая свои вопросы к Софрону и глядя при этом на других.

Слушатели заулыбались, хотя ещё и нерешительно, но уже открыто встречались глазами с Алексеем Степановичем, а на Софрона всем стало как-то уже неудобно смотреть.

– Дурак, дурацкое и рассуждение, – сказал Софрон, волнуясь и дрожащей рукой перебирая палку. – Таким дуракам, сколько они ни рассуждай, генералами всё равно не быть, потому хвост в навозе.

Сказав эту уничтожающую фразу, Софрон искал сочувственного взгляда. Но в какую сторону он ни повёртывал голову, все делали вид, что не замечают его взгляда…

– Вот оттого-то и гонят нас, как баранов, – злобно проговорил Захар Кривой, моргая своим бельмом. – Нас, дураков, куда ни погони, мы всюду попрём.

– Это тоже верно, – сказал Фёдор, покачав головой и почесав под шапкой.

– А присягу зачем я принимал? – почти выкрикнул Софрон, не слушая Захара и гневно, как пророк-обличитель, глядя на Алексея Степановича.

– Дураков чем ни поддень – всё хорошо. Сейчас всех погнали – нас не спросили. Куда, зачем – никому не известно. Вот ты знаешь, за что сейчас воюют? – обратился Алексей Степанович уже прямо к Софрону со всей серьёзностью, оставив шутливый тон.

– Как за что воюют? – переспросил растерянный Софрон. – Солдату нечего раздумывать, раз он присягу принимал. Солдата против отца родного пошлют, и то должен идти. Вот как у нас рассуждали! – закончил Софрон, победоносно запахнув полу на колене, и окинул взглядом всех слушателей.

Собравшиеся насторожились и нерешительно поглядывали на Алексея Степановича – что он?

– Ну, значит, по-дурацки рассуждали, только и всего, – сказал спокойно Алексей Степанович, натягивая за ушки голенище сапога.

Все с облегчением засмеялись и уже открыто стали глумливо поглядывать на Софрона, который чувствовал, что теряет свой авторитет, и растерянно оглядывался.

– Генералы да помещики на таких дурачках и ехали. Они от войны, небось, неплохо пользовались. Вишь, вон, какие усадьбы, – тоже, небось, когда-нибудь генералы тут были, – сказал Алексей Степанович. – А ты хоть одну красненькую заработал на ней, на войне-то?

И так как Софрон в негодовании не находил слов для ответа и молчал, кто-то сзади проговорил:

– Вот так припечатал!..

И все стали понемножку отходить от Софрона и пересаживаться ближе к Алексею Степановичу.

– Вот уж правда, народ – дурак, задолбили ему в голову, он и прёт, сам не зная куда, – сказали бабы.

– Всё старичков слушали, думали: много жил, много знает. А они только мозги забивают.

– Подожди, мозги скоро у всех прочистятся, – загадочно сказал Алексей Степанович.

– Тоже хоромы наживёшь? – иронически спросил уже всеми покинутый Софрон.

– Мы наживём, будь спокоен – не промахнёмся. Для всех хоромы выстроим.

– А этих генералов… ух, разделаем! – сказал угрожающе Захар Кривой, и бельмо его глаза как-то зловеще сверкнуло. – У нас, брат, они не наживут.

– Не все наживают, есть которые и душу спасают. Вот наша помещица в монастырь ушла и лазарет у себя устроила, – сказал Софрон, – и опять же барин Левашов… от него никто зла не видел.

Но его уже никто не слушал, завалинка около него была пустая, и все перебрались к Алексею Степановичу.

– На нашей шее душу-то спасают… – крикнул Захар и прибавил: – А кто ребятам лоб забрил? Твой барин Левашов постарался!

– Говорят, человек по триста в день закатывал, а сам свадьбу на днях справляет, дочь отдаёт… – сказал Фёдор, покачав головой.

– На радостях, что мужиков на войну гонят?

– Вот, вот. Им чем больше мужиков и рабочих угонят, тем лучше, а то боятся, что бунтовать будут.

– А будущий зять-то левашовский, из офицеров, не успел приехать, ещё никаких правов не имеет, а уж Сенькиного малого в саду поймал и нагайкой отлупил ни за что ни про что.

– Все они, черти, хороши…

XVI

Через неделю Алексей Степанович уехал. А призванных разместили в товарных вагонах и повезли неизвестно куда.

По дороге призванные выбегали на станциях за кипятком, заполняя платформы вокзалов своей серой массой.

На одной из станций разбили винную лавку и напились. Тяжёлое настроение прошло, и пошли пляски и песни.

– С народом не страшно и смерти в глаза глянуть! – кричал заглянувший запасный с изрытым оспой лицом, размахивая на платформе руками, как будто он шёл по тоненькой дощечке и старался сохранить равновесие.

– Ещё с месяц на ученье походишь, рано умирать собрался, – отвечал ему другой, хмурый, с обветренным лицом.

Вся платформа вокзала была забита массой галдевших солдат, которые никого не слушали и не хотели никуда идти.

Вокзал окружили высланные вооружённые солдаты и начали оттеснять к выходу на площадь галдевшую и оравшую толпу.

– Нас, брат, теперь ружьём не испугаешь, всё равно на бойню гонят. Там умирать ли, тут умирать – один чёрт, а поплясать последний раз нам не запретишь! – говорил бородатый запасный с гармошкой, когда солдат охраны оттеснял его с платформы горизонтально взятым в обе руки ружьём.

– Ладно, гоните, пейте кровь! – кричал разгулявшийся рябой, сорвав с головы шапку. – Только воротимся – пощады не жди. Ух, разнесём!

И когда оцепленные запасные шли уже по городской площади у каменных рядов, он продолжал кричать:

– Мы помирать идём, а они, вишь, глазеют! – И он указывал на купцов, стоявших в дверях рядов. – Мы им пузо выпотрошим!

– Подумал бы, куда идёшь – а такие безобразия позволяешь себе, – сказал один купец с длинной рыжей бородой и в сапогах с низко опустившимися голенищами.

– Мы-то думали, вы теперь подумайте! Гысь, толстопузые!

Растерявшаяся охрана под предводительством молоденького офицера, светловолосого, с румяным лицом, бросалась то в одно место толпы, то в другое, в зависимости от того, где больше скандалили. Молоденький офицер пробовал уговаривать.

– Пахом, будет тебе, ведь честью просят, – говорили наиболее трезвые и смирные мужики, обращаясь к развоевавшемуся рябому.

Кто-то из солдат поднял камень с мостовой и бросил им в окно магазина. Стекло со звоном рассыпалось мелкими осколками на асфальтовый тротуар.

По рядам солдат точно пробежала искра. Купцы мгновенно исчезли, и двери магазинов с испуганной торопливостью начали закрываться.

– А, толстосумы, испугались! – заревел, уже не помня себя, рябой и, обернув руку полой шинели, сбежал с мостовой и со всего маху ударил по стеклу магазина, мимо которого проходил.

– Вали, ребята! Пошло всё равно помирать!

Все точно ждали этого возгласа и кинулись по лавкам. Перейдя границу дозволенного, запасные с остервенением набросились на полки с товарами, били окна и ломали прилавки с такой ненавистью и злобой, которых полчаса назад нельзя было ожидать от этих добродушных, пьяных и весёлых людей.

На улице раздался ружейный залп. Это светловолосый офицер дал команду выстрелить в воздух.

Всё притихло. Из лавок каменных рядов стали один за другим выбегать сразу протрезвевшие солдаты и, перескакивая через выброшенные и поломанные ящики и круглые куски сукна, покорно и послушно становились в строй.

– Это вот рябой, он всё затеял, – говорили все наперебой подошедшему строгому унтер-офицеру с густыми усами.

– Выходи сюда! – крикнул тот рябому. – Три шага вперёд, шагом арш!

Рябой вдруг присмирел, почувствовав, что его выдали; он вышел с бледным испуганным лицом.

– Становись отдельно, пойдёшь под конвоем! – сказал унтер-офицер и, взяв под козырёк, доложил об арестованном подошедшему офицеру.

Рябого поставили отдельно под конвой двух солдат с винтовками. И когда все тронулись вдоль по улице, то те, кто указывал на рябого как на виновника, теперь говорили по адресу унтера:

– Ладно, погоди, на фронт приедем, мы тебе пропишем, пилюлю в затылок пустим. А то народ на бойню гонят, а он для начальства старается.

И когда шли всей серой массой, с тяжёлым гулким стуком сотен ног, то чувствовали, что они всё могут разнести. Но каждый думал сделать это потом, в будущем, и в каком-то другом месте, а не сейчас.

XVII

Левашовых объявление войны застало за приготовлениями к свадьбе. Выдавали младшую дочь Марусю, сестру Ирины, за молодого, только что произведенного в поручики офицера Аркадия Ливенцова.

После свадьбы молодые должны были уехать в Петербург, а остальная молодёжь тоже вся поднималась с места для осеннего ученья или службы. Приготовления к свадьбе носили грустный характер.

Тем более что была возможность скорой отправки на фронт будущего мужа Маруси. Несмотря на связи и свою практическую жилку, Ливенцов пропустил время для устроения в тылу или при штабе полка.

Он был по-военному строен, в особенности когда ходил летом в коротком белом кителе с золотыми погонами. Волосы, тщательно причёсанные на косой пробор, открывали просторный белый лоб.

В дамском обществе он был всегда весел, забавен, шаловлив, как избалованный ребёнок. Старые дамы были от него в восторге и говорили, что он прелестный мальчик и что судьба послала в его лице Марусе редкое счастье.

Только сам старый Левашов ничего не говорил и, замкнувшись, ходил по своему кабинету, заложив руки в карманы бархатной домашней куртки.

Ирина не приехала из Москвы на свадьбу. Говорили, что она больна. Но ей просто тяжело было после пережитого ею крушения собственного счастья с Митенькой Воейковым быть свидетельницей чужого счастья.

Ольга Петровна прислала поздравления и цветы невесте из Москвы.

День свадьбы был пасмурный, холодный, И в большом доме, где шли последние приготовления и постоянно открывались и закрывались двери, было холодно.

В огромной зале накрывался бесконечной длины стол с падающими до пола скатертями, расставлялись приборы, льдистый, искрящийся хрусталь и высокие, тонкие, расширяющиеся кверху лилией бокалы для шампанского.

Наверху уже одевали невесту в том тихом, серьёзном настроении, каким сопровождается всякое важное событие жизни…

Внизу у мужской молодёжи, готовившейся исполнить роль шаферов, было шумнее. Подтрунивали над женихом. Но он стоял перед зеркалом в крахмальной сорочке с подтяжками, только что выбритый, с остатками пудры на щеках, застегивая тугую запонку воротника, и никак не отвечал на шутки. А один раз подвернувшегося под ноги своего младшего брата-студента неожиданно грубо выругал так, что все неловко замолчали.

Причиной веселья был скандал с перчатками: их налицо оказалось только две пары, а шаферов четверо. Решено было каждому взять по одной перчатке и, надев на руку, делать вид, что всё обстоит благополучно.

– В чём дело? – спросил Аркадий.

– Да у нас две пары перчаток на четверых, – сказал, смеясь, один из шаферов.

– Ничего тут смешного не вижу. Я вовсе не хочу, чтобы моя свадьба была похожа на свадьбу семинариста, – сказал Аркадий, вспыхнув. Он швырнул на пол воротничок, в который не проходила запонка, и взял другой.

В подъезде стояла длинная вереница экипажей. Для одного экипажа не хватило пристяжной лошади, поэтому управляющий распорядился запрячь мухортую крестьянскую лошадёнку, загнанную два дня назад на двор, так как она бродила по помещичьему овсу и хозяин её до сих пор не находился.

Молодые ехали из одного дома, и жених, чтобы не ехать против обычая в церковь вместе с невестой, уехал вперёд.

А через полчаса от подъезда тронулся поезд невесты, одетой в белое подвенечное платье, с белыми цветами.

Невеста ехала в карете, теперь совершенно не употреблявшейся и стоявшей обыкновенно в дальнем углу каретного сарая, загороженного старыми колясками и ковровыми троечными санями.

Знакомая всем с детства покривившаяся деревенская церковь, привязанная к столбу ограды верёвка на колокольню для великопостного звона, восковой и ладанный запах при-твора, звонкие шаги по плитам пустой церкви и немолитвенный гул и топот народа, спешившего попасть внутрь церкви – на зрелище, – всё это сообщало участникам серьёзное, слегка взволнованное настроение.

Невеста была бледна, смотрела прямо перед собой и только чуть поворачивала белокурую, с белыми венчальными цветами голову, когда кто-нибудь подходил к ней сзади и говорил что-то шёпотом, как говорят в церкви.

Жених в блестящем военном мундире, видимо, чувствовал раздражение: свадьба вышла совсем не блестящая благодаря войне и желанию Маруси сделать её как можно проще. И, кроме того, злили глазевшие на него ребятишки и деревенские бабы.

Молодёжь, собравшись у своего свечного ящика, распределяла злополучные перчатки и приглушённо смеялась.

Начался обряд венчания. Старенький священник с седыми жидкими волосами, в сползающей на одну сторону длинной ризе, водил молодых вокруг аналоя под нестройное пение деревенских певчих под взглядами любопытной толпы. У невесты опять было сосредоточенное выражение от сознания важности совершающегося, а у жениха – неловкий вид от мысли, что приходится на глазах у баб и ребятишек ходить с нелепым венцом на голове, который вдобавок держат чужой перчаткой, да ещё с левой руки.

Вдруг что-то случилось. Весь бывший в церкви народ испуганно оглянулся назад на двери. А ближайшие к дверям торопливо, взволнованно вышли из церкви.

С площадки перед церковью сначала донёсся одинокий крик и брань, потом послышался угрожающий, зловещий гул большой толпы. Все в церкви стали беспокойно шептаться и переглядываться. Только священник продолжал обряд с таким видом, как будто то, что происходило вне церкви, не интересовало его и не могло иметь для него никакого значения.

Но настроение всех, видимо, было разбито. Возгласы священника падали в пустоту и одиноко среди устремлённого в другую сторону общего внимания.

Мать невесты, Марья Андреевна, в шляпе с лиловыми цветами, – которую надевала редко, – побледнев, большими, испуганными глазами взглядывала на дверь. На лице её было выражение суеверного человека, который боится не самого происшествия, какое бы оно ни оказалось, а того нехорошего предзнаменования, какое оно может иметь, случившись в такой торжественный момент жизни её дочери.

И когда венчание кончилось и все, поздравив новобрачных, вышли на паперть, то увидели, что около одного из экипажей стояла кучка крестьян. Один из них, маленький, в разорванном на плече кафтанишке, держал за узду мухортую лошадёнку и, размахивая рукой, что-то кричал. Он, очевидно, находился в том состоянии возбуждения, когда не слушают объяснений, а кричат, чтобы собрать около себя толпу.

Это оказался владелец мухортой лошадёнки, который искал её два дня и теперь, увидев запряжённой в помещичий экипаж, вцепился в неё и призывал свидетелей.

Послышались отдельные выкрики:

– Народ на бойню гонят, а сами на радостях свадьбы закатывают…

– Да ещё лошадей мужицких воруют! И у кого же? Сукины дети, кровопийцы!

– Погоди, всё причтём! – говорил высокий мужик с широкой курчавой бородой, грозясь в пространство туго сжатым кулаком.

– Мужика и на работу и на войну гонят, а они, сволочи, как заговорённые, ничего их не берёт.

Аркадий Ливенцов стоял совершенно бледный и даже потянулся было к заднему карману, но брат-студент умоляюще схватил его за руку.

В середину толпы быстрыми шагами вошёл Павел Иванович в своей форменной судейской фуражке и в пенсне.

Он вдруг с изменившимся лицом закричал:

– Разойтись! Взять его, негодяя… в город… в тюрьму! Всех замеченных переписать!

Не глядя ни на кого и устремив гневный взгляд перед собой в одну точку, он кричал как-то странно, на одной ноте, с покрасневшей от напряжений шеей.

А сзади него стояла в своей старой шляпке Марья Андреевна и как-то наивно кричала:

– Ах, мерзавцы, ах, мерзавцы! Да арестуйте же их!

Подбежавший урядник с красными кручеными жгутами полицейских погон на плечах сделал вид, что берёт мужика за рукав.

Продолжая гудеть и выкрикивать отдельные фразы, толпа стала стихать, побеждённая упорным криком Павла Ивановича.

Лошадь выпрягли. Владелец её, продолжая кому-то грозить и кричать, торопливо, оглядываясь при этом, увёл её.

Толпа отхлынула и молча, недоброжелательно и угрюмо смотрела, как жених с невестой и гости рассаживались по экипажам.

– О, как я их ненавижу, этих дикарей! – сказал сквозь зубы Аркадий и прибавил угрожающе, как бы про себя: – Ну, подождите, голубчики…

Когда экипажи тронулись, вслед им донеслось ещё несколько выкриков:

– Народ на бойню гонят, а это до них не касается! Нацепят стёкла эти да петлички, и до них рукой не достанешь…

– Погоди, достанем!..

Неожиданный случай создал какое-то тревожное настроение. История с лошадью заняла целый час, и молодые даже не могли остаться обедать: нужно было торопиться на поезд.

В холодном зале выпили замороженного шампанского, ещё раз поздравили молодых, с соблюдением всех обрядов, за выполнением которых тщательно следила Марья Андреевна… Напуганная случившимся, она этим старательным выполнением обрядов как будто думала предотвратить ту беду, предзнаменованием которой могло быть это дикое происшествие с лошадью.

Когда проводили молодых, в усадьбе стало грустно и пусто.

А когда из соседних имений уехала последняя молодёжь, усадьбы совсем опустели. Остались только старики, точно обречённые, чтобы одиноко ждать тревожной осени, смотреть сквозь мутные от дождя стёкла окон на мокрые пустынные поля и пить чай у окна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю