355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Романов » Русь. Том II » Текст книги (страница 36)
Русь. Том II
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:17

Текст книги "Русь. Том II"


Автор книги: Пантелеймон Романов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 46 страниц)

XXV

В Петербурге все ждали общего наступления.

Эверт, просивший отсрочки, всё почему-то тянул и вторично попросил отсрочку, когда уже приказ о наступлении был дан по армиям Юго-Западного фронта. Пришлось экстренно отменять приказ. Брусилов написал ему письмо, в котором сообщал о невыгодном мнении, распространяющемся о нём в военных кругах, и советовал, принимая во внимание его немецкую фамилию, устраниться от главного командования. Но никакого ответа на своё письмо не получил.

22 мая Брусилов, так и не дождавшись поддержки Западного фронта Эверта, начал наступление одним Юго-Западным фронтом.

Армия Каледина прорвала у Луцка австрийский фронт, и солдаты, только что христосовавшиеся на Пасхе с австрийцами, тысячами укладывая их, по приказу начальства двигались всё вперёд.

Фронт Эверта молчал. То же делал и Куропаткин, который на войне больше всего любил спокойствие.

Очевидно, в царской ставке отдавалось предпочтение командующим, обладавшим такими свойствами характера, тогда как Брусилова, отличавшегося иными свойствами, императрица терпеть не могла и очень сухо разговаривала с ним в вагоне во время своей весенней поездки в Одессу, там она всё допытывалась, когда начнётся наступление. На что Брусилов почтительно ответил, что это такой секрет, что он с а м д а ж е не помнит, когда оно назначено.

Но всё-таки русское наступление, начинавшееся блестяще, с сотнями тысяч пленных, тысячами орудий, было обречено опять на провал, несмотря на приличное боевое снаряжение, которое успели наготовить русские промышленники.

Русские войска к 1916 году почти сплошь состояли из запасных, мало обученных новобранцев, так как весь кадровый состав был почти сплошь уничтожен. В особенности не хватало фельдфебелей.

Кроме того, всё более и более распространявшаяся пропаганда в войсках, в значительной степени шедшая от посылаемых на фронт за забастовки рабочих, так же расшатывала дисциплину и поднимала в забитых головах солдат вопрос: за что воюем?

Доходившие из тыла вести о бунтах и забастовках будоражили настроение солдат и заставляли их настораживаться в ожидании момента, когда в с е п о д н и м у т с я.

Так как в войсках уже совершенно не оставалось патриотического настроения, то каждый, кто только мог, старался увернуться от передовых позиций и уйти с фронта или, если были возможности, отсидеться на безопасной должности.

XXVI

Владимир Мозжухин, попавший в строй во время призыва ратников ополчения второго разряда, как раз после своего разговора с Авениром отказался от военной славы и после всяких мытарств и бесчисленных взяток устроился официантом в офицерском собрании в близком тылу.

При этом всех, кто его видел в этой новой роли, удивляла быстрота приспособления его к новому положению.

Ещё недавно он имел неприступный вид и во всю ширь проявлял свой купеческий характер. Проезжая на тройке лошадей в своём городе, он еле узнавал прежних приятелей. Теперь же он в полной мере показал способность русского человека к чудесному перерождению.

Теперь Владимир в белом фартуке, с салфеткой под мышкой, с расчёсанными кудрявыми волосами, с лакированным бумажником за поясом был настоящим, стильным половым из русского трактира. Он так горячо исполнял свою роль и так следил глазами за желаниями господ офицеров, что все добивались захватить его к своему столику.

При этом он неподражаемо готовил шашлык, так что офицеры всегда захватывали его с собой, когда устраивали пикник.

– И откуда ты так научился этому? Прямо настоящий кавказец, грузин! – говорили офицеры. – Ты, случайно, не из Грузии?

– Никак нет, ваше благородие! – бойко отвечал Владимир, встряхивая своими кудрявыми волосами. – Из средней полосы, из города Белева.

– Что же, там все так умеют готовить шашлык? – спрашивал какой-нибудь захмелевший полковник.

– Все до одного, ваше благородие!

– Надо бы как-нибудь поехать. Это где же?

– За Смоленском, ваше высокородие!

– Вот мы тебя в отпуск отпустим и приедем к тебе в гости шашлык есть.

– Буду счастлив, ваше высокородие!

– А родители твои – бедные?

– Так точно, ваше высокородие, бедные!

– На вот, пошли им пятёрочку.

– Покорнейше благодарим, ваше высокородие!

Владимир боялся только одного: как бы не узнали, что он за птица, и не отправили куда следует. Поэтому он старался держаться скромнее и охотно принимал на чай для отсылки бедным родителям.

Но про себя он сильно переживал своё унижение. Владимир теперь как никогда ждал предсказанной Авениром революции или хоть чего-нибудь вроде этого.

Поэтому он прислушивался ко всякому смелому слову и даже не боялся заглядывать в появившиеся с недавнего времени таинственные листовки, которые солдаты прятали в голенища сапог.

Он вдруг осознал единство интересов с такими людьми, на которых раньше и внимания не обратил бы. Прежде он был убежден, что мужика нужно гнуть, чтобы заставить его как следует работать.

Теперь же он причислил себя к тем мужичкам, которых гнут, и исполнился ненавистью к буржуазии, ради прибылей которой он принужден был оставить в полном расцвете свои торговые дела.

Равным образом он питал тайную ненависть к офицерам. Ведь любого из этих мозгляков он мог бы купить со всеми его потрохами, а в то же время приходилось сгибаться в три погибели и стрелой нестись на их зов.

А они чем дальше, тем больше распускались. Он и сам в своё время пил и понимал, что это значит, когда «душа хочет развернуться», но всё-таки прежде разгул никогда не доходил до такой степени безобразия, как у господ офицеров в последнее время, когда они ни за что ни про что хлопали по физиономиям солдат или, что особенно мучительно, давали щелчков в нос.

И он уже с тайным наслаждением думал, что, когда придёт революция, он тогда покажет этим субъектам, и писал домой матери и младшим братьям, чтобы дело вели лучше и не транжирили то, что он успел за войну нажить.

XXVII

Со столичного рынка летом 1916 года продукты один за другим исчезали, а те, какие оставались, невероятно подымались в цене. Говорили, что причиной дороговизны является тайная отправка некоторыми промышленниками продуктов в Германию через нейтральные страны. Но доказать этого не могли, так как отправлявшие продукты промышленники не могли святым духом знать, кому перепродаются их продукты.

Особенно остро давало себя чувствовать исчезновение сахара и мяса. Уже давно были заведены постные дни, два раза в неделю, но это не помогало.

Прекратили даже на неделю пассажирское движение между Москвой и Петербургом для доставки в столицу продовольствия, но забыли приготовить составы товарных вагонов.

Правительство совершенно было бессильно справиться с развалом хозяйственной жизни страны и с растущей дороговизной.

Газеты объясняли это излишним выпуском бумажных денег. Правительство обратилось к патриотическому чувству торговцев с просьбой сдавать казне золото. Едва только этот призыв дошёл до тех, кому он предназначался, как не только всё золото, а даже и серебро исчезло с рынков, и люди, тщетно бегавшие по всем палаткам с трёхрублевкой с целью разменять или получить сдачи, начинали скандалить уже по поводу отсутствия разменной монеты.

– Ироды, обдиралы! – кричали жёны рабочих на базаре по адресу мелких торговцев. – Всю кровь готовы выпить, окаянные!

– «Ироды!»… А ты спроси, сколько с нас оптовики и фабриканты дерут!

Когда же набрасывались на оптовиков и фабрикантов, они говорили:

– А вы посчитайте, сколько нам стоит топливо и сырьё, тогда и говорите. Мы едва концы с концами сводим, углепромышленники и дровяники с живых с нас кожу дерут.

Когда негодование перекидывалось по адресу дровяников и углепромышленников, они говорили:

– А вы знаете, сколько нам рабочие руки стоят? Они вдвое с нас за всё дерут.

– Какие рабочие руки?

– Мужья ваши!

Получался заколдованный круг.

Пробовали вводить таксу. Товары исчезали на другой же день после объявления таксы. Конечно, при этом некоторые товары, вроде яиц, не выдерживали долговременной отсрочки сбыта, и их целыми возами приходилось отправлять за город на свалку. Но владельцам от этого убытка не было, так как на следующей партии они наживали вдвое больше благодаря недостатку продуктов.

Вся общественность и промышленные круги объявили поход против мародеров тыла. Ставился уже вопрос о том, что если власть имеет право требовать жизни от сынов отечества для зашиты родины, то почему она не имеет права наложить руку хотя бы на часть капиталов и собственности.

Но правительство даже не решалось произвести ревизию складов, «чтобы не нарушить правильного хода торговых операций и не внести тревоги в торговый мир», так как при первом же упоминании о капиталах среди торгового мира действительно поднялся переполох.

А между тем заготовщики продуктов для войск ездили по самым хлебным районам, просили, молили, грозили и нигде не могли найти хлеба, так как по твёрдым ценам владельцам, конечно, было невыгодно продавать.

Общественность требовала от власти беспощадной расправы с такими бандитами, грабившими истекающую кровью страну. Но расправа, представлявшаяся наивным интеллигентным людям делом лёгким, на самом деле далеко не была такой: в числе бандитов, грабивших истекающую кровью страну, были такие, которых неудобно было не только трогать, а даже и предавать дело гласности.

Все эти обстоятельства привели к тому, что блестяще начатое наступление Брусилова, уложившего вторично на полях Галиции и Польши около миллиона человек, начало выдыхаться и к осени 1916 года остановилось совсем, а потом галичане, бывшие в ужасе от этого вторичного освобождения, с облегчением увидели также и вторичное бегство русских армий из своих владений.

XXVIII

Начавшиеся беспрестанные смены министров указывали на лихорадку и метание власти, очевидно терявшей почву под ногами.

В Думе всё чаще и чаще слышались негодующие возгласы либеральных вождей, которые обращались к правительству, требуя, чтобы оно передало им власть для спасения страны.

Милюков произнёс в Думе оглушающую речь, в которой спрашивал, как нужно расценивать всё, что делается в стране: как глупость или как измену?

Кадеты так шумели, что публика считала их главными зачинщиками наступления на правительство, и многие горячие головы уже тревожно спрашивали:

– Когда начинаете?

На них смотрели с недоумением.

– Что начинаем?

– Восстание… революцию!

Тогда вожди холодно разъясняли, что оружие Думы – слово и что если они говорят о том, что правительство никуда не годно, то это делается с тем, чтобы негодованием Думы разрядить негодование масс и не дать ему вылиться в насилие. Если правительство негодно, то это вовсе не значит, что его нужно свергать революционным путём. Дума борется только парламентским способом.

– Да какой же это парламент, когда вас то и дело разгоняют!

– Нужно добиться, чтобы не разгоняли.

Тем не менее эти постоянные обращения привели вождей к мысли, что необходимо выработать твёрдую линию действия и составить декларацию-программу ввиду того, что, очевидно, недалёк тот момент, когда вождям придётся заменить собой бездарное правительство и твёрдой рукой повести страну к победе.

С этой целью решили собрать у председателя Думы влиятельных людей прогрессивного блока и написать декларацию-программу. Милюков набросал проект её.

На заседании присутствовали: церемониймейстер, как в шутку звали Крупенского за его придворный вид, затем Шульгин, скромный и тихий Годнев, ходивший всегда согнувшись и, сощурив свои близорукие глаза, внимательно вглядывавшийся в идущих навстречу, затем – Ефремов и Милюков.

– Ну, что же, господа? – сказал Родзянко, возвышаясь своей огромной фигурой в середине стола. Он со старческим усилием надел очки, зачем-то похлопал себя по карманам сюртука, пощупал на столе бумаги и поднял глаза на собравшихся. – Что же, господа, положение таково, что дальше терпеть нельзя. Мы определённо куда-то катимся. Мы должны начертить твёрдую и ясную программу действия. Власть своей политикой ведёт нас к пропасти. Я слышал, что даже Государственный совет намеревается обратиться к государю с предостережением относительно гибельности взятого им политического курса. Но легко обращаться с критикой; нужно сказать, что делать. Только тот имеет право управлять полуторастамиллионным народом, кто имеет ясное представление о том, что он будет делать. Об этом Государственный совет ни слова не говорит.

Милюков поднял голову, посмотрел на председателя и, ничего не сказав, опять опустил её.

– Страна разваливается, опять пускается в разгул от безнадёжности. Преступное правительство попирает все законы божеские и человеческие. Достаточно сказать, что с 13 января четырнадцатого года по 20 января шестнадцатого в порядке 87 статьи правительство провело триста сорок три мероприятия…

Маленький Годнев, едва возвышавшийся над столом, до болезненности сощурив глаза, посмотрел на председателя, а Крупенский быстро что-то записал у себя в блокноте.

– …Народ уже начинает относиться с недоверием к Думе, нас начинают упрекать, что мы мало сделали…

Милюков при этом с весёлым недоумением пожал плечами и оглянулся на сидящего рядом Ефремова, как бы предлагая ему оценить такое отношение народа к своим представителям.

Но Ефремов о чём-то напряжённо думал, опустив голову.

Милюков повернулся к Годневу, но тот только весь сморщился и тоже ничего не сказал.

Тогда Милюков проворчал про себя:

– Интересно, какое же, по их мнению, главное орудие Думы?

– Но чем виновата Дума, – продолжал Родзянко, – когда на пути её деятельности стоит бездарное и… да простят мне присутствующие, п р е с т у п н о е правительство? Всё, что было в наших средствах, мы сделали. Мы ввели мясопостные дни. На неделю прервали пассажирское движение. – Он в волнении отклонился на спинку кресла и, сняв очки, положил их на стол.

– Это всё понятно, – перебил в нетерпении Шульгин, быстро свёртывавший и развёртывавший трубочку из бумаги, – это всё понятно… Но какая же к о н к р е т н о наша линия поведения в эти решающие дни? То есть, иначе говоря, каковы те элементы, их которых составится наша декларация? – сказал он, энергически черкнув ногтем по сукну стола. И тоже отклонился на спинку кресла. – У Павла Николаевича только критика, а никакой программы действия нет.

– Надо нажимать на Штюрмера, – сказал Крупенский, вопросительно взглянув на сидевших.

– Мелко, нужно указать на систему.

– Что ж на неё указывать, она сама за себя говорит. И так уж только и делаем, что указываем.

– Может быть, указать на дефекты самого общества, что оно не на высоте. В результате – спекуляция… Мусин-Пушкин, Римский-Корсаков! Один триста вагонов сахару скрыл для спекуляции, другой предъявил счёт правительству в девяносто тысяч рублей за то, что в его имении испортили пейзаж окопами.

Ефремов поднял голову и пошевелил у себя перед лбом пальцами, как бы снедаемый какими-то запутанными мыслями.

– Что же мы с проповедью, что ли, будем выступать? – сказал Милюков, с презрительным недоумением пожав плечами.

– Главный спекулянт – крестьянин, – произнёс Годнев и, весь сморщившись, посмотрел на председателя, сидевшего напротив, – а до крестьянина эта проповедь не дойдёт.

Все задумались.

– Мы требуем, чтобы они ушли! – неожиданно, как бы потеряв терпение, сказал Шульгин и, вскочив, пробежал взволнованно по комнате взад и вперёд.

– А если они не захотят уйти? Ведь Керенский уже крикнул им один раз.

– Они уйдут морально. – сказал после некоторого затруднения Шульгин и сел.

– То есть как это «морально»?

Ефремов ещё раз пошевелил у себя пальцами перед лбом и, безнадёжно махнув рукой, сказал:

– Нужно прежде всего прояснить туман в собственных головах.

– Вы можете себе прояснить, а мы должны народу сказать теперь же: что делать, – ответил, почему-то огрызнувшись на него, Милюков.

Шульгин опять вскочил с места, и так неожиданно, что Родзянко с удивлением посмотрел на него поверх очков.

– Если царь предложит любому из нас, – сказал Шульгин, отойдя от стола к шкафу, – предложит взять на себя и… разрешить все вопросы или не все, а только один: что д е л а т ь, – что же мы скажем?…

Все молчали.

– Сделать так, чтобы министров назначали не индивидуально, а группой лиц, – сказал Крупенский с таким оживлённым видом, как будто нашёл счастливый выход из положения. – А министры выступали бы с заявлением, что они обязуются управлять до тех пор, пока им не выразят недоверия.

– Это чтобы зайца поймать, средство есть: соли ему на хвост посыпать.

– Если попробовать крестьянина посадить в министры, но без портфеля?…

– Нет, – сказал опять Ефремов, ни к кому не обращаясь и опять безнадёжно махнув рукой, – нужно уяснить в собственных мозгах.

– Что же, господа? – спросил Родзянко.

– А что?

– Как с декларацией?

– Придётся ещё раз собраться. Может быть, положить в основу то, что написано у Павла Николаевича?

– Вы же сами сказали, у Павла Николаевича одна критика и никакой программы. Впрочем, посмотрим. Только не разглашайте пока результатов совещания.

XXIX

В кружке Лизы Бахметьевой в первый раз за всё время было тревожное настроение.

Темой разговоров было сообщение об обращении членов Государственного совета к царю с предостережением о гибельности того пути, на который он встал, и о безумных действиях правительства и Протопопова.

Даже глава кружка Павел Ильич потерял своё отеческое радушие и безоблачную ласковость, и у него на лице установилось скорбное выражение.

Все были одинаково тревожно настроены. В воздухе пахло революцией.

Только журналист, племянник Павла Ильича, человек, всю свою жизнь мечтавший о революции, как-то иронически кривил губы, точно этим отмечая интеллигентскую слабонервность хозяйки и всех присутствующих, когда они впервые почувствовали, что в воздухе запахло уже не солдатской, а гражданской кровью. Он поигрывал своей иронической улыбкой, как палач топором перед жертвой, объятой ужасом смерти.

Он-то великолепно знал, что если революция произойдёт, то она будет бескровной, так как нет, кажется, ни одного круга людей, которые воспротивились бы свержению коронованного идиота. В два-три дня Дума (там светлые головы!) сорганизует временное правительство из членов прогрессивного блока и социалистов под председательством Львова, а там прямой дорожкой – к Учредительному собранию.

У Нины Черкасской сложилось странное убеждение, что во всей начинающейся смуте и в самом призраке революции повинен не кто иной, как Андрей Аполлонович. Она не могла забыть, как он одним из первых произнёс роковое слово «требовать».

Сам же профессор пребывал в некоторой тревожной растерянности. Правда, он ничего не говорил, был молчалив и, как обычно, корректен, но проявлявшаяся в необычной степени рассеянность указывала на то, что его душа пребывает в смятении.

Его сознание раздвоилось между правыми и левыми.

Как честный, беспристрастный учёный, он не мог стать на чью-либо сторону, прежде чем не увидит окончательной истины на стороне данной партии.

Главной же бедой его мышления была потребность, прежде чем прийти к какому-нибудь выводу, с беспристрастием и объективностью учёного рассмотреть все доводы.

Поэтому во всех его политических суждениях никогда не было одной стороны, он всегда честно взвешивал «за» и «против», «с одной стороны, с другой стороны».

Нина Черкасская некоторое время только наблюдала и не мешала мужу участвовать в общественном движении. Но до поры, до времени…

В этот же раз она выступила в роли какого-то предостерегающего рока.

Она вошла в гостиную Лизы без тени прежней неуверенности, а как обличитель, взвесивший всю ситуацию и прозорливо разглядевший всех виновников.

– Ну, что же, до чего мы теперь доигрались? Уже куда-то к а т и м с я, как теперь принято выражаться! – сказала она, садясь в кресло и расстёгивая у мягкой кисти руки пуговички перчатки.

Все были поражены этим мрачным вступлением. К ней привыкли относиться, как к наивному ребёнку, который в политике путается, как в лесу, и только беспомощно оглядывается на других, когда заходят серьёзные политические разговоры.

– Я опять повторяю: Андрея Аполлоновича п о н е с л о. Он остановиться уже не может. И вы, кажется, тоже. Но Андрея Аполлоновича понесло туда, куда ему совсем не нужно, и в один прекрасный момент, разглядевши как следует, он, как я уже говорила, – испугается и вопреки ожиданиям всех повернёт назад, хотя бы и туда, куда ему тоже будет не нужно. Я сказала всё, – проговорила Нина и, откинувшись на спинку кресла, положила на столик снятые перчатки.

В гостиной некоторое время было молчание. Все как бы впервые мысленно задали себе вопрос: а их куда понесло?

В самом деле, до сего времени вся их энергия была направлена в общем к отрицательной оценке действий правительства. В этом сходились почти все. Даже правый член Думы, кроткий старичок с длинной бородой. Критика поглотила всё. А если и говорили о чём-нибудь положительном, то только в пределах бескорыстных размышлений: «с одной стороны, с другой стороны».

Весь их актив был только пассивом.

– Да, самое страшное, если власть пошатнётся в этом сумбуре, – сказал старичок, член Думы.

– Что же, правительство любезно делает всё для того, чтобы пошатнуться, – сказал журналист, с иронической усмешкой скривив губы. – Можем только приветствовать.

– Я говорю о в л а с т и, а не о правительстве. А вы своим отношением к ней и будированием рабочих помогаете ей пошатнуться.

– Да. Иначе рабочие перестанут нам верить и революция пойдёт помимо Думы и выльется в социальную революцию, которая лишит нас возможности победы, как того и добиваются рыцари Базеля и Кинталя.

– Она выльется в бунт! – сказала жёстко и холодно Лиза. – Я теперь знаю, что такое народ, который мы так превозносили. Дайте ему вырваться на свободу, и вы увидите, что через неделю нельзя будет в шляпке выйти на улицу. Вот что такое народ!

Она, гневным жестом одёрнув на колене платье, повернулась в кресле боком и стала смотреть в сторону.

Павел Ильич с удивлением взглянул на жену.

– Вот мы и хотим сделать р е в о л ю ц и ю, – сказал журналист, – чтобы не произошло б у н т а, как выражается Елизавета Михайловна, то есть не произошло захвата власти самими рабочими.

– Какому же правительству вы передадите власть. – спросил старичок, член Думы. Он при этом улыбался, поглаживая свои руки и не поднимая головы.

– Мы передадим её тем, у кого светлые головы, и образуем коалиционный кабинет из представителей буржуазии и социалистических партий. Мы вводим Львова, Керенского…

Старичок, продолжая улыбаться, кивал головой на эти перечисления кандидатов.

– Милюкова ещё забыли, – сказал он.

– И Милюкова.

– Вот, вот… Но мне кажется, что народ привык считать власть чем-то священным, а в Милюкове, на мой взгляд, священного ничего нет…

– Обойдёмся и без священного.

– Сейчас просто нужна твёрдая власть, – сказала Лиза, опять гневно повернувшись в своём кресле. – Народ хорошо знает только палку. И как только эта палка ослабела, так он начинает требовать то, чего ему не снилось, но что ему надули в уши разные. – Она едва не взглянула в сторону журналиста, который опустил при этом глаза, потом, скривившись, процедил сквозь зубы:

– Довольно странно слышать такие вещи…

– Я привыкла говорить то, что думаю. Сейчас на рынке толпа улюлюкала вслед мне, потому что я хорошо одета…

Павел Ильич, всё время сидевший в каком-то скорбном молчании, вдруг поднял голову и сказал:

– Я не человек действия, но я честно приму то здоровое, что придёт на смену этому… этому…

Лиза в ужасе взглянула на мужа:

– Даже социалисты?

Павел Ильич молчал, не глядя на жену.

– Даже… большевики?…

Павел Ильич молчал. Лицо Лизы покрылось красными пятнами.

Дороги мужа и жены, видимо, расходились.

В это время вошёл, скорее, вбежал в гостиную знакомый дипломат в визитке, с белой гвоздикой в петлице.

– Господа, потрясающая новость, чреватая великими последствиями!

– Что ещё такое? – послышались тревожные голоса.

– Пропал Распутин. Есть подозрение, что он убит. Замешаны великие князья, – сказал дипломат. Он проговорил всё это залпом, потом поздоровался с хозяевами и как бы в изнеможении упал в кресло.

Все некоторое время молчали.

– Теперь надо ждать событий, – сказал кто-то.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю