Текст книги "Русь. Том II"
Автор книги: Пантелеймон Романов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 46 страниц)
Владимир, потемнев, ходил взад и вперёд по комнате, потом, подобрав себе двух молодцов, которые были не дураки выпить, просидел с ними всю ночь напролёт. А Митенька поехал домой, в свою опустевшую усадьбу. Он думал о Валентине и время от времени ощупывал в кармане трубку своего друга…
LXXIX
Митенька за всё это время как-то ни разу не вспомнил о своем верном слуге Митрофане.
А между тем Митрофан пережил очень многое за этот год.
Сначала его оставили в городе обучаться военному делу. Митрофан вместе с другими маршировал по площади перед собором и острогом, кричал «ура», бросался по команде вперёд и, припадая на одно колено, целился в невидимого врага. К нему подходил фельдфебель и, ткнув в подбородок как-то из-под низу, неизменно говорил:
– Чёртова голова, куда ж ты целишься-то? Что у тебя неприятель по воздуху, что ли, летает? Бери ниже!
Но самое мучительное для Митрофана было колоть чучело штыком на считанном шаге. Нужно было сделать три шага и на четвёртом кольнуть. Митрофан начинал считать и забывал при этом переставлять ноги. Потом, вспомнив, неожиданно бросался вперёд, но шаги делал слишком большие и так вплотную подходил к чучелу, что и заколоть его на таком близком расстоянии нельзя было.
Фельдфебель спокойно подходил, совал ему кулак под нос и говорил:
– Ай не выспался? Считай сначала!
Не менее мучительно было ходить в строю. Ходить так, чтобы не зевать по сторонам и смотреть в затылок впереди идущему.
Его голова совершенно непроизвольно повёртывалась вслед каждой пролетевшей вороне, отзывалась на каждый звук, раздавшийся сзади, и он непременно оглядывался и тут же встречался с кулаком фельдфебеля.
Но самое трудное было – попадать в ногу. На третьем шаге его ноги уже шли вразброд. Он опоминался, начинал подпрыгивать на ходу, стараясь попасть в ногу, так что шедший с ним рядом удивлённо оглядывался на него и говорил:
– Что тебя черти дёргают!
После недолгого ученья Митрофан попал на фронт. Он и здесь ни в чём не изменил своей повадки и сохранил свой обычный вид. В наступление шёл спокойно, как дома ходил на работу, главным образом потому, что ему казалось – неприятель ещё далеко и его не видно. И больше был озабочен своими быстро стоптавшимися сапогами.
– Ух и сапоги! – говорил Митрофан. – В них месяца не проходишь. А я в своих пять лет ходил. Вот это мастера были!
К пулям он относился совершенно равнодушно, как к пчёлам.
И когда его ранило в руку, он только вздрогнул, потом с недоумением посмотрел на бежавшую из руки кровь, вытер руку о штаны и сказал:
– Ах, ты, пёс, окровянила как!..
После ранения его перевели в обоз. Вместо распоясанной фланелевой рубахи, которую он носил до войны, на нём была теперь обозная шинель – большею частью без хлястика, сидевшая на нём балахоном, и такая же фуражка, превратившаяся в старый гриб с обвисшими краями.
Митрофан ездил с военным обозом, так же как ездил с хозяйскими яблоками на базар. Равнодушно поглядывал на разрушенные снарядами деревни, останавливался на водопой при переезде через какую-нибудь речонку и, помахивая кнутиком, посвистывал, чтобы лошади лучше пили.
Равнодушно встречался он с транспортами раненых, для приличия спрашивая, в каком деле ранены.
Получив ответ, он отправлялся на сиденье, ещё раз оглядывался вслед прошедшему транспорту с искалеченными людьми и снова посвистывал и помахивал на лошадей кнутиком.
Или, наклонившись набок, заглядывал, как едут передние. И если находился какой-нибудь непорядок, то кричал переднему ездовому, по обыкновению выражая свои замечания в неопределённой форме.
– Эй, борода, что ж ты так едешь-то?
– А что? – спрашивал, повёртываясь на своем облучке, бородатый солдат старшего призыва.
– «А что»!.. Нешто так едут? Ехать надо как следует.
Из всегдашнего спокойствия его выводили только разрывающиеся снаряды, если падали недалеко. В противоположность пулям он боялся их панически.
Он бросал лошадей и, вскрикнув: «Мать честная»! – кидался в кусты у дороги и накрывал голову шинелью. Потом, выглянув оттуда на все стороны, опять садился и ехал.
Митрофан никогда не знал, куда он едет, и совершенно не интересовался этим, как другие, которые иногда тревожно спрашивали: почему повернули назад? почему не поехали влево, как сначала было приказано, а взяли вправо?
Если повёртывали назад, Митрофан тоже повёртывал вслед за другими, никогда ни о чём не спрашивая. Разве только разрешался своими обычными неопределёнными замечаниями о качестве езды переднего обозного.
Ко всем, кто ехал впереди него, он относился неизменно иронически. Казалось, что вся война для него имела только тот смысл, насколько хорошо правят едущие впереди него обозные. На задних он почти никогда не обращал внимания, и если сам оказывался впереди, то иногда, не заметив, что сзади давно уж свернули на другую дорогу, продолжал мирно ехать вперёд, пока его не останавливали, послав за ним вдогонку верхового.
Он совершенно не интересовался, почему, из-за чего война. Ему в голову не приходило задать себе и другим этот вопрос, как не приходило в голову задать себе вопрос, почему идёт дождь, почему сверкает молния. Если сверкает – значит так надо.
Но в разговоре он никогда не плошал. С собеседником, незначительным на его взгляд, он держался покровительственно, даже с некоторой иронией, никогда не смущаясь при объяснении самых сложных вопросов.
С собеседником же значительным и достойным по тому положению, какое он занимал, Митрофан из приличия всегда соглашался. Ему казалось неловким выражать своё собственное мнение, если даже оно и было у него. В этих случаях он всегда говорил в тон собеседнику, поражая того зрелостью своих взглядов.
Если собеседник его – какой-нибудь подсевший по дороге служащий земской организации из господ – заводил разговор на тему о том, что враг силён, что его нужно бить его же оружием – техникой, Митрофан охотно и уверено отвечал:
– Это первое дело.
– Наша задача сейчас – быть организованными, дисциплинированными, иначе мы ничего не сделаем.
– Нипочём, – отвечал Митрофан, не задумываясь ни на минуту.
– Ежели мы возьмём Царьград, тогда осуществится наша вековечная мечта – крест на святой Софии и выход на простор морей.
– Тогда гуляй смело, – отвечал Митрофан, поправляя кнутиком сползшую набок шлею.
– Тогда мы будем диктовать условия мира, а освобождённый гений народный будет творить новую жизнь по собственному почину, а не по указке начальства.
– Само собой. А то этого начальства тут столько нагнато, что куда ни плюнешь, всё в начальника попадёшь, – отвечал Митрофан.
Однажды он ехал в обозе передним и на выезде из лесочка услышал сзади крики, но не догадался оглянуться и только тогда сообразил, какие это были крики, когда двое солдат в чужой форме с остроконечными касками схватили его лошадей под уздцы.
Вместе со всеми его долго гнали пешком, потом посадили в лагерь, обнесённый колючей проволокой. В плену Митрофан совершенно потерял свой дар критики. Несмотря на то, что здесь жизнь была не сладка, он не иронизировал, не жаловался, а только ходил и смотрел, не найдётся ли чего поесть, не перекинет ли кто-нибудь, когда зазевается часовой, булку через проволоку.
На лице у него установилось выражение постоянной готовности понять, что приказывают, выражение, какое бывает у глухонемых, когда они по глазам и жестам стараются сообразить, чего от них требуют.
Пленных начали посылать на работы. Кроме того, и разбирали помещики для полевых работ. Митрофан попал к помещику, который сначала повёз его по железной дороге, потом в шарабане. Помещик очень немного и плохо говорил по-русски. Митрофан, хотя и с трудом, но всё же понимал его.
Когда он увидел прочный каменный скотный двор с полукруглыми маленькими окошками в толстых каменных стенах, конюшни и в зелени лип барский дом с крышей из оцинкованного железа, он сразу почувствовал себя на своём месте.
От того ли, что ему трудно было понимать своего хозяина, или от чего другого, но у Митрофана совсем пропал его распоясанный вид, с которым он беседовал когда-то со своим барином. Причём иногда бывало трудно понять, слушает он, что ему говорят, или нет. Судя по результатам, какие получались потом, трудно было предположить, что он слушал. Ему всегда казалось, что он вообще раз навсегда знает, что его барин хочет сказать.
Теперь же, когда ему что-нибудь приказывал новый хозяин (звали его Густав Фёдорович), полный человек со странно светлыми ресницами, с сигарой во рту и в зелёной шляпе с пёрышком, Митрофан, вытягиваясь по-военному, слушал его, не спуская с него глаз.
Ко всему, что требовал от него Митенька Воейков, он относился неизменно иронически. Здесь же ко всяким требованиям он относился с полной серьёзностью, и на лице у него мелькало только одно выражение – желание потрафить и боязнь не угодить.
Главное, что у Митеньки Воейкова всегда был вид человека, сомневающегося в своих правах, конфузившегося этих прав. И Митрофан всегда относился к нему, как к незаконному владельцу этих прав. Он чувствовал, что помещик перед ним в чём-то виноват, может быть, даже в том, что он – помещик, владеет землёй, а может быть, в том, что он вообще существует.
У Густава же Федоровича такого вида не было. Бодрый, сытый, подвижный сорокалетний мужчина, он, по-видимому, не знал никаких сомнений. Он всегда прямо носил свою белокурую голову с толстым затылком на полных плечах. Даже несколько закидывал её назад. И всегда прямо смотрел в глаза Митрофану своими спокойными голубыми глазами с белыми ресницами.
И как Митенька в своё время избегал взгляда Митрофана, так теперь Митрофан почему-то избегал и боялся смотреть прямо в глаза своему новому хозяину. Всё, что ни приказывал Густав Фёдорович, вплоть до мытья коровьих хвостов тёплой водой с мылом, у Митрофана не вызывало никакого критического отношения. Он старался только об одном: чтобы сделать всё как можно лучше.
И не потому, что хозяин был особенно строг. Он даже никогда не кричал на него. Хозяин говорил ровным, спокойным голосом, но таким, в котором Митрофан чувствовал что-то такое, что было более серьёзно, чем крик.
По отношению к своему прежнему барину он всегда испытывал чувство недоброжелательства за то, что тот живёт в хоромах, а он, Митрофан, в людской с жаркой печкой и тараканами.
По отношению же к этому новому хозяину у него совершенно не было такого чувства, хотя этот платил ничтожное жалованье и у него совершенно нельзя было ходить, ничего не делая.
Митрофан здесь выучился даже узнавать время не по солнцу, а по часам, и на станцию за барином выезжал всегда точно к поезду, а не так как в России, когда Митенька часто, отчаявшись, нанимал уже деревенскую клячу, и Митрофан, только было разогнавший со двора усадьбы лошадей, встречал его у самых ворот.
Оказалось, что солнце за тучку зашло, и он ошибся.
Митрофан, в сущности, ничем не тяготился в плену. Единственно, что его заставляло вспоминать о родине, – это собака Каток и кислые щи, которых здесь не давали.
LXXX
Через два дня Митенька был уже в прифронтовом городе, где находилось управление особоуполномоченного организации, куда он должен был прежде всего явиться.
Очутившись в гостинице незнакомого города, Митенька с утра почувствовал страх и растерянность. По тёмному коридору гостиницы, заставленному какими-то сундуками, проходили офицеры, сёстры, и чувствовалась уже явно атмосфера близости фронта.
Идя в отделение организации, Митенька решил сказать, что он приехал в качестве ревизора, так как Лазарев при отъезде поставил его в известность, что в посланной во фронтовые учреждения телеграмме предложено показывать командированному Д м и т р и ю И л ь и ч у Воейкову (с именем и отчеством) все учреждения и даже расходные книги.
В военной шинели с одной звёздочкой на погонах Митенька вошёл в управление, помещавшееся на одной из главных улиц в двухэтажном доме.
Швейцар равнодушно посмотрел на него, потом почему-то на его сапоги и даже с некоторым недовольством закрыл за ним дверь, которую Митенька, по его мнению, недостаточно плотно притворил.
– Где особоуполномоченный? – спросил Митенька голосом решительным и резким, обращаясь к швейцару и думая упоминанием главного начальника пробудить в швейцаре иное к себе отношение.
Но швейцар, в фуражке с галуном, смотревший в стеклянную дверь на прохожих, повернулся вполоборота и, показав рукой на дверь, сказал:
– Пройдите в канцелярию, там укажут.
И когда Митенька, чувствуя оскорбление от недостаточного почтения к себе швейцара в этом п р о в и н ц и а л ь н о м учреждении, прошёл в указанную дверь– высокую, белую, с фигурной ручкой, – он увидел в большой комнате много сидевших за столами чиновников. Они все были в такой же, как и он, военной защитной форме, с такими же, как и у него, погонами. Причем ему сразу бросилось в глаза, что у некоторых из чиновников было по две и даже по три звёздочки, а не одна, как у него, и то они сидели, как простые писцы, за своими бумагами.
Никто из них не только не удивился, что он в шинели вошёл в канцелярию, но даже не оглянулся на него. Ближайший к нему чиновник с жёсткими сухими волосами, торчавшими на макушке, приложив руку ко рту, что-то говорил сидевшему через проход за соседним столом другому чиновнику. И Митенька вдруг почувствовал непроницаемую стену чиновничьего равнодушия, – причиной этого была, конечно, его одна звёздочка, указывавшая на ничтожность чина.
Он невольно оглянулся кругом, чтобы узнать, кто здесь с одной звёздочкой, и увидел около самых дверей чиновника, подшивавшего бумаги.
Он вдруг почувствовал, как почва мгновенно ушла у него из-под ног.
Всего за несколько минут перед тем он легко себе представлял, как он скажет:
«Я ревизор из Петербурга»… (Непременно из Петербурга, а не из Петрограда.)
Но кому здесь было это сказать, когда на него даже никто не смотрел. Нельзя же было вдруг ни с того ни с сего крикнуть на всю комнату. Поэтому пришлось почти с робким, почти с просительным видом обратиться к чиновнику с одной звёздочкой, сидевшему у дверей.
Этот чиновник был совсем какой-то ничтожный, давно не стриженный, подслеповатый, в железных очках. Он своими жёлтыми от табаку пальцами ковырял большой иголкой с суровой ниткой в папке бумаг.
Митенька обратился к нему и сказал:
– Мне нужно видеть особоуполномоченного…
Чиновник с иголкой в руках поднял голову, почему-то сморщившись, точно он смотрел против солнца, оглядел просителя и, сказав, что особоуполномоченный занят, опять стал ковырять в папке иголкой.
Прошёл какой-то важный военный с большими чёрными усами, завивавшимися от баков, в военном сюртуке с двумя рядами ясных пуговиц, похожий на исправника.
– Вот к нему обратитесь, – сказал подслеповатый чиновник, пригнув голову и посмотрев на Митеньку поверх очков.
Митенька робко подошёл к чёрному усатому военному и, чувствуя себя неловко от того, что тот был много выше его ростом, обратился к нему. У военного на погонах две п о л к о в н и ч ь и х полоски.
– Что вам угодно? – спросил военный звучным басистым голосом военного служаки, имеющего много дела с просителями, и сейчас же, как бы отмечая ничтожность Митеньки, прибавил: – Сейчас… подождите, я занят…
И подойдя к одному из столов, по обе стороны которого лицом друг к другу сидели двое чиновников, стал начальнически-шутливо говорить с ними.
Митенька упал духом. Ему стала казаться унизительна его роль. Ещё и ещё раз почувствовал свою неспособность внушать людям уважение к себе одним своим появлением, своей наружностью, тоном голоса. Вот Лазарев умеет это делать и даже с людьми высокого положения держится, как равный. Хорошо бы крикнуть на всех этих чиновников, чтобы они вытянулись перед ним и дрожали. Ведь он же ревизор!
– Ну-с, что же вам угодно? – спросил военный, вновь обратившись к Митеньке и отойдя от стола.
– Я из Петербурга… – сказал Митенька. Слово ревизор как-то само собой выпало. Не хватило духа выговорить его перед этим усатым военным.
– Из Петрограда, – поправил тот, – теперь нет Петербурга. Вы газеты читаете?
– Из Петрограда, – повторил беспрекословно Митенька.
– Ну, и что ж дальше? – спросил военный, отворачивая полу сюртука и доставая портсигар. Он не спеша вынул папиросу и, глядя на Митеньку, постукивал папиросой о крышку портсигара, прежде чем закурить.
– Мне нужно видеть особоуполномоченного.
Брови военного поднялись несколько и опять опустились.
– Он занят, – сказал военный и хотел было уходить, но оглянулся на двух чиновников, с которыми перед этим шутил, и с насмешливой гримасой пожал плечами на претенциозного просителя.
Чиновники, угодливо улыбнувшись, взглянули на Митеньку и опустили глаза.
– Но мне очень нужно его видеть, – сказал растерянно Митенька. Он готов был заплакать.
Военный пожал одним плечом, как бы говоря: «Мало ли что нужно. Многим очень нужно».
– Тогда я прошу вас передать ему карточку. Он з н а е т, – сказал вдруг Митенька, точно осененный каким-то вдохновением, значительно подчеркнув при этом интонацией слова «он знает».
Глаза усатого военного презрительно прищурились, когда Митенька дрожащей рукой доставал из внутреннего кармана визитную карточку. Потом он молча взял карточку, издали взглянул на неё и, подойдя к другому столу, долго шутил с сидевшими за ним чиновниками. Военный, очевидно, хотел этим показать, что он не швейцар, служащий для передачи карточек, и сделает это, когда ему будет угодно.
Митенька возненавидел военного всеми силами души. Если бы ему была дана власть, он разделался с ним самым беспощадным образом: разжаловал бы в солдаты, послал бы на передовые позиции, прямо под огонь! Нечего с такими церемониться.
Наконец военный ушёл в какую-то таинственную дверь, у которой сидел на стуле человек, тоже в защитной форме, с двумя серебряными галунами на погонах, такими именно, которые Митеньке, как не имеющему чина, предлагали, когда он покупал себе форму. Сидевший был, очевидно, низший, не офицерский чин и занимался тем, что охранял вход в таинственную комнату, куда военный с усами прошёл как свой человек, и чин с галунами на погонах почтительно встал перед ним.
Митенька в ожидании ответа старался побороть неприятное чувство не то волнения, не то страха и, чтобы направить своё внимание в другую сторону, стал острым, ревизорским взглядом оглядывать чиновников, отмечая уже не достоинства работы, как того требовал Лазарев, а одни лишь недостатки и в то же время надеясь, что кто-нибудь из чиновников увидит, каким взглядом он на них смотрит, и насторожится.
Но никто не насторожился.
Дверь кабинета неожиданно распахнулась. Человек с галунами отскочил от неё, точно в него брызнули кипятком, и вытянулся в струнку. Чиновники быстро, испуганно опустили головы к бумаге.
На пороге показался невысокого роста полный человек с генеральскими эполетами, с орденом на шее и с каким-то значком на боковом кармане френча. Своим белым лбом, свежим пробором волос и откинутыми назад плотными плечами он чем-то напоминал Наполеона и, видимо, знал это.
Стоя на пороге и не замечая ни вытянувшегося у двери человека, – как будто это был стул или вешалка, – ни прильнувших к бумагам чиновников, генерал водил своими быстрыми глазами начальника по комнате, и вдруг его лицо из строгого и жёсткого сделалось милым и мягким от любезной светской улыбки.
Это была улыбка гостеприимного хозяина, который сам вышел навстречу гостю, скромно пославшему ему свою карточку, вместо того чтобы сразу, без всяких докладов, самому войти в кабинет.
– Дмитрий Ильич, да идите же! – сказал генерал, как бы с весёлым недоумением от того, что Митенька смотрит на него несколько растерянно и не бросается к нему дружески жать руки.
Митеньку больше всего поразило то, что его назвали по имени и отчеству, и это в присутствии всех этих чиновников, которые минуту назад смотрели на него с насмешкой, как на полное ничтожество.
Он сейчас же совершенно безотчётно почувствовал на своём лице такую же свободную светскую, как у генерала, улыбку. И в тот же момент все чиновники, даже с тремя звёздочками, показались ему чем-то вроде прислуги.
Он подошёл к генералу и сказал, сам не ожидая, фразу, которая легко и свободно вылилась у него:
– Вот и я к вам…
Он с удовольствием пожал белую, пухлую руку генерала, и тот, не выпуская его руки из своей, ввёл Митеньку в кабинет, установленный мягкими кожаными креслами, с огромным посредине письменным столом и стеклянными шкафами.
Митенька, случайно взглянув через затворявшуюся дверь кабинета, с истинным удовольствием увидел, что чиновники в большой комнате взволнованно, озадаченно переглядывались и пожимали плечами.
На стене кабинета между двумя шкафами висела карта Северо-Западного фронта и расположенных вдоль него полномочий, обведённых синим карандашом,
– Чаю хотите? – спросил генерал. Не дожидаясь согласия Митеньки, он крикнул: – Сидоров, чаю там!
Взявшись за ручки кресла, он опустился в него и лёгким поклоном указал Митеньке место напротив.
Человек с галунами всунул голову в дверь, хотел переспросить, но, очевидно, поняв, что требуется, мгновенно скрылся.
Митеньке было чрезвычайно приятно от того, что этот человек, который минуту назад не пустил бы его в дверь кабинета, теперь со всех ног бросился за чаем для него. А главное, у него сейчас же установился спокойный вид, как будто для него такое положение было вполне привычно и естественно.
Митенька тут же подумал, что власть, о которой он прежде думал с презрением, как о чем-то внешнем, в сущности, очень неплохая вещь.
– Познакомьтесь, пожалуйста, – сказал генерал, указывая на усатого военного. – Это мой помощник, – пояснил он таким тоном, каким говорят, представляя высшему лицу служебный персонал учреждения.
И Митенька уже определённо почувствовал себя выше этого военного, подал ему руку, которую тот с дружеской поспешностью и готовностью пожал. Военный, видимо, старался сохранить свое достоинство, на которое имел право если не по своему положению, то по возрасту, в общении с таким молодым, но уже могущественным человеком, каким, надо полагать, являлся гость из центра.
– Я даже послужил в некотором роде соединительным звеном, – сказал усатый военный, несколько выгибая спину и забирая в руку правый ус.
– Да, да, если бы не вы, я, пожалуй, и не добрался до Сергея Александровича, – сказал Митенька, с неожиданной для себя непринуждённостью называя генерала по имени, как человека одного с ним положения.
– С чего вы хотите начать? – спросил генерал, сделавшись серьёзным. Но сейчас же, как бы желая избавить от затруднения человека, незнакомого с местными условиями, прибавил: – Вам, я думаю, будет интересно посмотреть наш центральный склад. Это вам покажет Вячеслав Константинович. – Он своей холёной рукой с кольцом указал на усатого военного, который с готовностью шаркнул ногой и сделал Митеньке знак рукой, означавший, что он – к его услугам.
– Потом… Сидоров! – крикнул генерал по направлению к двери и, когда всунулась сначала испуганная стриженая голова, а потом показался и сам владелец её, генерал тоном брандмейстера, отдающего приказания на пожаре, продолжал: – Сейчас же послать за Александром Ивановичем. Это здешний уполномоченный, – сказал генерал, повернувшись любезно в сторону Митеньки. – Потом… постой! Потом скажите, чтобы в мастерских все были на местах. Ну вот, – заключил он, махнув человеку с галунами и с улыбкой повернувшись к гостю, – вам всё покажут, и вы будете иметь возможность увидеть всё без всяких прикрас. Особенно большими достижениями мы, конечно, похвалиться не можем, – сказал генерал, разводя руками, – но кое-что есть. О нас судят только по нашим ошибкам, а не по положительным результатам.
Явился уполномоченный, высокий, болезненного вида военный с бледным лицом. Он беспокойно остановился в дверях, стараясь узнать по лицам сидевших в кабинете причину столь спешного вызова его к генералу.
Погоны у него были полковничьи, как и у военного с усами.
Митенька испытывал необыкновенно приятное чувство от того, что из-за него поднят такой шум. (Вероятно, сидящие в той комнате чиновники всё ещё недоумевают по поводу его превращения из скромного и робкого просителя в лицо, облечённое властью. Особенно будет приятно пройти мимо того подслеповатого, занятого подшивкой бумаг.) Генерал в это время, стоя у стола, закуривал сигару, и болезненный уполномоченный несколько лишних мгновений простоял у двери. Наконец раскурив сигару, генерал повернулся к уполномоченному и представил его Митеньке. Уполномоченный почтительно щёлкнул шпорами и особенно низко наклонил голову, когда жал Митеньке руку.
Митенька уже принял этот почтительный низкий поклон как что-то вполне естественное.
Его самого поражала та быстрота, с какой он перешёл от ощущения робости к спокойному и мягко покровительственному тону, с каким он сейчас обращался к болезненному уполномоченному.
Судя по поспешным, на военный лад, ответам уполномоченного, он принимал Митеньку за лицо, облечённое властью.
Когда все, сопровождаемые до двери генералом с сигарой, вышли из кабинета, болезненный уполномоченный пошёл меж столов несколько более поспешным шагом вперёд, а усатый военный, галантно изогнув спину, шёл рядом с Митенькой, указывая ему на столы и объясняя, что делается в этой комнате.
Митенька, видя обращенные к нему взгляды чиновников, пораженных таким превращением, не встречался с ними глазами, а смотрел по головам, как будто они перестали быть для него людьми и превратились в те же столы, за которыми они сидели.
– А не велики ли штаты? – сказал Митенька, остановившись сзади подслеповатого чиновника. У того при этом вопросе сорвалась иголка, и он сунул уколотый палец в рот, но сейчас же с удвоенной энергией стал ковырять иголкой в корешке папки.
– Штаты уже сокращены нами, – сказал усатый военный, сделав изогнутой спиной движение вперёд, так как стоял в это время далеко от Митеньки. – А здесь… пожалуйте сюда… здесь бухгалтерия.
Митенька зашёл в бухгалтерию. У него на лице установилось выражение вежливой заинтересованности, с каким высокие гости осматривают самые неинтересные вещи, чтобы этим как бы отплатить хозяевам за их любезность.
– Очень хорошо… и какой порядок, – сказал он, входя в большую комнату, где много чиновников считали на счётах и писали в больших разлинованных книгах с толстыми, выпуклыми корешками.
Митенька, – сам не зная зачем, – сделал несколько шагов в глубину комнаты, несмотря на то, что она была тесно заставлена столами и чиновники сидели, почти соприкасаясь друг с другом спинками своих стульев.
Стулья тотчас раздвинулись перед ним, и он, не замечая прижавшихся животами к столам и дающих ему дорогу людей, остановился посредине прохода.
– Очень хорошо, – сказал он, неизвестно к чему относя своё замечание.
Он видел, что в дверях уже давно стоит уполномоченный, очевидно, пришедший сказать, что машина подана, но Митенька из какого-то безотчетного чувства, нарочно не оглядываясь в его сторону, продолжал осматривать, хотя осматривать в сущности было нечего. Но благодаря этому получалось так, что уполномоченный с полковничьими погонами, как простой швейцар, ждёт его у двери.
В этой комнате было несколько женщин, которые тоже считали и писали что-то. Но Митенька не остановился взглядом ни на одной из них, как будто занимаемое им положение не допускало, чтобы он обращал внимание на различие полов сидевших здесь ч и н о в н и к о в.
– Ну вот, теперь мы вам покажем более интересные вещи, – сказал, подходя, усатый военный, – и к тому же прокатим на хорошей машине.
Он держался более свободно, чем уполномоченный, и своим несколько фамильярно-дружеским тоном позволял себе прерывать осмотр, тогда как уполномоченный, очевидно, неловкий и необщительный мужчина, только покорно дожидался у двери.
Они вышли на подъезд. Митенька со стороны видел себя человеком равнодушным и спокойным, привыкшим и к машине, и к такому почёту, и ко всему на свете.
Он не торопился сам открыть дверцу, так как видел, что уполномоченный, более поспешным шагом обогнав его, подошёл с этой целью к машине. И когда он почтительно открыл Митеньке дверцу, тот лёгким кивком головы поблагодарил его и первым вошёл в большую спокойную машину с покатым назад сиденьем, обитым рубчатым плюшем.
– Генерал сегодня ради вас свою машину дал, – сказал усатый военный, глубоко сев в машину, отчего на спине встопорщилась и горбом поднялась разошедшаяся в складке шинель.
Митенька оставил эту фразу без ответа, так как это было бы похоже на разговор слуг, обрадовавшихся, что они едут в господской машине.
От того, что ехали на дорогой машине, и от того, что спутники Митеньки, не переставая, занимали его разговорами, сидя вполуоборот к нему, он ещё раз почувствовал приятное ощущение от сознания, что у него есть власть благодаря Лазареву. У него самого не хватило бы ни инициативы, ни желания бороться за эту власть и самому её добывать, но раз она уже была доставлена ему другим человеком, он с удовольствием пользовался ею.
Его привезли на край города, где стояли какие-то сараи, похожие на кузницы, с закопчёнными дверями и земляным полом. Митенька увидел прежде всего, как из окошечка деревянного домика, похожего на контору, выглянула чья-то голова и сейчас же испуганно спряталась. Торопливо забегали какие-то люди.
– Заведующего обозом! – крикнул усатый военный тем молодецки-начальническим басом, каким бригадный генерал, готовящийся к высочайшему смотру, выкликает командира полка.
Из деревянного домика выбежал, на ходу надевая шинель, человек с двумя звёздочками на погонах. Не добежав несколько шагов, вытянулся, приложив руку к козырьку.
– Покажите нам в с ё, – сказал усатый военный.
Заведующий щелкнул шпорами, молодецки оторвав руку от козырька, повернулся направо кругом и крикнул, в свою очередь, таким же, как и усатый, басом, но более торопливым, почти испуганным:
– Заведующего мастерской!..
И когда прибежали все требуемые лица, Митенька с усатым военным тронулись осматривать. Митенька не смотрел на лица этих испуганных, вытягивавшихся перед начальством людей, а водил глазами по постройкам и даже скучливо поглядывая на небо, как человек, привыкший ко всяким смотрам.
Теперь он уже не стеснялся своей одной звёздочки, когда усатый военный перед лицом всех этих людей поспешно, чуть изгибаясь спиной вперёд, отвечал на каждый вопрос Митеньки. Наоборот – с этой одной звёздочкой он чувствовал себя, как высокопоставленное лицо, идущее в простой одежде среди блеска мундиров окружающей свиты.
Осматривать, в сущности, и тут было нечего. Перед мастерскими стояли два-три чинившихся и снятых с колёс полка, тех, на которых ездят ломовые извозчики. Полки, очевидно, готовились к весне. И неизвестно было, какая тут шла работа. Может быть, над этими полками сидели целую зиму.