Текст книги "Избранное"
Автор книги: Оулавюр Сигурдссон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)
Сьера Бёдвар дрожал, как воробей, запутавшийся в силках и знающий, что ему не вырваться. Он смотрел на тихую улицу, на католический собор, на дома, окруженные садиками, а видел скучный вечер, который предстояло провести в доме известного теоретика богословия, битком набитом старыми и новыми подарками от прихожан – картинами, фотографиями, всевозможными изделиями из серебра, фарфора, хрусталя, керамики, меди, не считая многочисленных скульптур, а также резьбы по дереву, преподнесенных знаменитому теологу в знак особой признательности (в их числе были письменный стол и рабочее кресло, настольная лампа с фигурками ангелов и громадная чернильница, претендующая на изображение самого источника Мимира [9]9
Мимир – в древнескандинавской мифологии великан, охраняющий источник поэзии и мудрости.
[Закрыть]) – Зато подарки в денежных купюрах, на которые паства в трех доверенных Доури приходах тоже отнюдь не скупилась, разумеется, не выставлены на всеобщее обозрение. У Доури очень рано обнаружились финансовые способности, он еще в молодые годы научился заботиться о собственном кошельке. Как-то так получалось, что всегда, когда надо было расплачиваться, кошелек у него оказывался пуст, словно нищенская сума. Сегодня вечером он, конечно же, примется разглагольствовать об общественной пользе, о благе отечества, будет расхаживать по комнате, болтая всякий вздор, а потом плюхнется в глубокое кресло, румяный, свеженький как огурчик (и это несмотря на все банкеты, на огромные количества поглощаемого им кофе и пирожных), дожидаясь, когда Финна, эта заплывшая жиром кубышка, с лицом, как коровье вымя, попросит его рассказать гостям об удивительных, потрясающих подтверждениях, полученных во время последнего спиритического сеанса у какого-нибудь ясновидящего Хафлиди или же телепатки Лёйги. Стоит кубышке только упомянуть одного из этих шарлатанов или обоих вместе, как теоретик богословия тотчас состроит благостную мину, голос его обретет подобающий тон: «Неоспоримые доказательства! Изумительный контакт!»
Сьера Бёдвар поднял палку, отмахиваясь от этой глупистики, и чуть было не прошел мимо собственного дома, но в этот момент Гвюдридюр отворила калитку.
– Ну вот мы и дома!
– Что? – переспросил он сердито, но тут же сообразил, где они находятся, повернулся и молча вошел в дом вслед за женой. Поднимаясь по лестнице, он нахмурился. И вовсе не из-за одышки или ревматизма – он вспомнил, что собирался взглянуть на ржавые пятна на крыше. Настроение испортилось у него вконец, едва он завидел блестящую, овальной формы латунную табличку, подарок жены, которую она велела привинтить к дверям квартиры без его согласия:
Бёдвар С. Гюннлёйхссон
pastor emeritus
Конечно, она обратилась за помощью к Стейндоуру, прежде чем заказать граверу табличку. Откуда ей знать латынь?
Как это похоже на недоучку Доури – всеми способами пускать пыль в глаза, хотя бы и с помощью того немногого, что он умел! И как это похоже на саму Гвюдридюр! Она и тут осталась верна себе, хотя явно считала, что делает широкий жест! Бёдвар С. Гюннлёйхссон, pastor emeritus! Пока жена доставала из сумки ключи и отпирала дверь, эти слова на табличке нагло ухмылялись, строили ему рожи. Она непременно снова обратится к Доури, когда наступит черед могильной плиты. Можно не сомневаться: она поставит на его могилу приличный камень и, вполне возможно, даже велит прилепить к нему какую-нибудь безделушку вроде голубки или соединенных в рукопожатии мраморных рук, чтобы все видели, как глубоко она чтит покойного мужа. «Сьера Бёдвар С. Гюннлёйхссон» – будет выбито на плите, а ниже – даты: родился тогда-то, посвящен в сан тогда-то, умер тогда-то, и, наконец, набившие оскомину слова:
Латынь в стиле Доури.
– Ну что же. – Фру Гвюдридюр положила сумку на тумбочку перед зеркалом, сняла белые хлопчатобумажные перчатки и расстегнула пальто. – Пожалуй, приготовлю кофе.
Сьера Бёдвар хлопнул дверью с такой силой, что замок с грохотом защелкнулся. Начищенная до блеска латунная табличка исчезла. Вместо нее он вдруг ясно увидел надгробную плиту, увенчанную голубем, удивительно похожим на кокетливую шляпку жены: Requiescat in расе!
– Пожалуй, испеку парочку оладий, – сказала фру Гвюдридюр, сняла шляпку, провела ладонью по волосам и взглянула в зеркало. – А то у меня ничего нет к кофе.
Внутренний голос нашептывал сьере Бёдвару, что неведомое чутье подсказало жене, что с ним происходит, она уловила его душевное волнение и поняла: с ним творится неладное. Она будет рада от тебя освободиться, она моложе тебя, шептал безжалостный голос. Этого освобождения она ждала долгие годы.
Фру Гвюдридюр убрала перчатки и шарфик в верхний ящик комода, открыла шкаф, положила шляпку рядом с другими своими шляпками, повесила пальто на плечики, обтянутые веселеньким ситчиком.
– У тебя утомленный вид, – заметила она. – Ты случайно не болен?
– Нет!
– Помочь тебе снять пальто?
– Нет!
Собрав все силы, сьера Бёдвар швырнул трость в угол гардероба, повесил шляпу на крючок и без особой натуги снял свое поношенное черное пальто.
– Я… я не нуждаюсь в твоей помощи, – дрожащим голосом проговорил он. – Уж как-нибудь сам сниму свой парадный мундир!
Фру Гвюдридюр покачала головой, глубоко вздохнула.
– Ты сегодня страшно не в духе, дружочек. – Она не посмотрелась в зеркало, как обычно, наоборот – повернулась к нему спиной и застыла у комода, стала вдруг маленькой и старой. – Ты сегодня не в духе…
– Не говори глупостей!
Сьера Бёдвар тотчас ощутил раскаяние. Постучав костяшками пальцев по дверце шкафа, он скрылся в своем убежище, в кабинете, с такой поспешностью, словно кто-то гнался за ним по пятам, и закрыл дверь.
* * *
Он не стал ждать, когда сердцебиение вернется в норму и колющая боль в боку утихнет. Взобравшись на стул, он выглянул в окно. Оконные рамы снаружи и правда обветшали, краска местами выцвела и потрескалась, на двух рейках даже сильно облупилась, но он не взялся бы утверждать, что рамы и в самом деле сгниют, если их летом не покрасить. А что, если он ошибается? Может, Гвюдридюр права и рамы действительно требуют ремонта?
Так ничего и не решив, он сел в кресло у письменного стола, скользнул взглядом по фотографиям дочери, по стопке разноцветных книжных корешков, по письменным принадлежностям. Когда неприятное ощущение в левом боку почти совсем прошло, он склонил голову на грудь, крепко сцепил пальцы, закрыл глаза и стал молиться. Начал он со старинной молитвы, которую выучил еще перед конфирмацией, добавил к ней несколько довольно-таки бессвязных слов, прося даровать ему силу и утешение в трудный час, прочел про себя два стиха, которые также сопутствовали ему с детства, а затем очень, очень медленно прочитал «Отче наш», раскачиваясь в кресле и шевеля при этом тонкими губами. Да святится имя твое, да будет воля твоя, да приидет царствие твое и на небесах, и здесь, на земле. Аминь.
А-а-ми-и-нь! У него в памяти всплыли вдруг мерзкие крики, передразнивающие церковную службу. Устыдившись, что позволил им коснуться слуха, вместо того чтобы внимать голосу любви, он еще ниже опустил голову, еще крепче сцепил пальцы и долго молился, закрыв глаза. Молитва в самом деле принесла ему облегчение, однако не в такой степени, как он надеялся. Обычно, когда его терзали куда меньшие заботы, нежели сейчас, молитва оказывала на него более глубокое действие. Просите, и вам будет дано; ищите, и обрящете; стучите, и откроется вам. Он решил помолиться еще раз, когда волнение в конце концов уляжется, а до тех пор заняться каким-нибудь делом, почитать хорошую книгу или что-нибудь написать. Вполне возможно, это поможет ему обрести душевный покой. Он взял статью для «Церковного вестника», пробежал глазами несколько строчек, но, несмотря на то что накануне он столько времени выправлял их, они показались ему чужими, и он отложил их в сторону. Обычно ему достаточно было полистать одну из любимых книг – «Imitatio Christi» [11]11
Богословское сочинение Фомы Кемпийского.
[Закрыть]или стихи Йоунаса Хадльгримссона, – чтобы, вдохнув их живительной силы, ощутить себя в райских кущах, однако на сей раз он даже не пытался достать эти книги из шкафа.
Письмо, начатое перед тем, как отправиться на злополучную прогулку в Концертный сад, от которой на душе у него все еще сильно скребли кошки, по-прежнему лежало на столе. Поверх письма лежала авторучка. Он взял письмо и прочел:
«Дорогая дочка!
Дай бог, чтобы эти строки застали вас обоих, тебя и твоего мужа, в добром здравии. Пишу тебе не с тем, чтобы сообщить какие-то новости – ничего сколько-нибудь существенного или важного в нашей жизни не произошло с тех пор, как я писал тебе…»
Неожиданно сьера Бёдвар вспомнил, что в последний раз ходил на почту ровно две недели назад, в пятницу, погожим солнечным днем, около трех часов пополудни. Сочтя начало письма не слишком удачным, он порвал страницу и выбросил в корзину. Помедлив, он пододвинул кресло к самому краю старомодного письменного стола, взял авторучку, отвинтил колпачок и начал снова:
«Милая Свава!
Даст бог, эти строчки, которые я пишу, чтобы немного рассеяться и развлечься, застанут тебя в добром здравии, так же как и твоего мужа и всех его родных. С тех пор как я писал тебе в последний раз ровно две недели назад, никаких сколько-нибудь важных и значительных событий у нас не произошло, однако кое-какие новости я все-таки попытаюсь тебе…»
Взгляд сьеры Бёдвара невольно упал на фотографии дочери, разложенные на столе. Она улыбалась ему пятилетней девочкой, в день конфирмации и когда ей исполнилось двадцать, оживленная, кареглазая, темноволосая, хотя ее блестящие, шелковистые локоны ни на одной из этих фотографий не казались такими черными, как на той, что висела в гостиной. Там она была снята в белом свадебном платье рядом со своим мужем, инженером Джеймсом К. Эндрюсом. Новости,написал он. Какие же достойные внимания новостион может сообщить молодой женщине, живущей в другом полушарии? О чем расскажет? О новой инфляции, о растущей дороговизне, о том, что давно уже не может позволить себе купить книгу или коробку сигар, да что там – даже пачку обыкновенного хорошего трубочного табака? О чем он напишет? О том, что ее мать вынуждена изо дня в день «прибавлять ему пенсию», как она говорит, шить национальные флажки и вязать из шерсти традиционные исландские косыночки на продажу иностранцам? Но хорошо ли это, ведь письмо будут читать за тысячи километров отсюда, в городе самых больших на свете небоскребов? О чем же все-таки написать дочери? Может быть, о том, что ему не приходится жаловаться на отсутствие духовных контактов: время от времени их приглашает к себе на чашку вечернего кофе сьера Стейндоур – одних или с другими гостями, например достигшей критического возраста старой девой с кошмарным провинциальным выговором, которая уверяет, будто слышит таинственные голоса? Изредка там бывает также писатель весьма почтенных лет, который воображает, что нашел-таки научное объяснение собственному суеверию и предрассудкам, своим сумбурным «откровениям», всей этой оккультной галиматье. Написать о нем? Или, может, лучше вспомнить приятельниц ее матери, ведь она, конечно же, хорошо знает их, кроме, пожалуй, фру Камиллы Магнуссон, вдовы управляющего Бьярдни Магнуссона; или описать их посиделки за карточным столом, лишь начиная с прошлой зимы обретшие благообразие и хоть какой-то порядок?
Ох уж эти кумушки! Приятельницы Гвюдридюр! Правда, фру Камиллу можно причислить к их компании только с большой натяжкой, хоть она и покупала у Гвюдридюр вязаные косыночки и флажки, а у бедняги Вильборг, которая, несмотря на свой ужасный нос, была из них самой симпатичной, – куколок, одетых в грубое подобие национального костюма. Фру Камилла, разумеется, не отказывалась выпить с ними кофе и обсудить деловые вопросы, но никогда не садилась за карты и не приглашала их к себе в гости – либо не могла, либо ей это было ни к чему, она-то вращалась в гораздо более высоких кругах, чем ее товарки, имела два собственных магазина, в одном из которых торговали сувенирами.
«С тех пор как я писал тебе в последний раз ровно две недели назад, никаких сколько-нибудь важных и значительных событий у нас не произошло, однако кое-какие новости я все-таки попытаюсь тебе наскрести», – написал он и опять остановился. Новости?Прошлая зима, долгие вечерние бдения за картами у них в гостиной вспомнились ему так живо, словно все это было вчера. Кумушки садились в кружок и притворялись, будто играют в бридж, или как это у них там называется, а на самом деле занимались трепом, бесконечно обсуждали денежные вопросы, всевозможные махинации, свои и чужие, что кому удалось достать – и за сколько, с неиссякаемой энергией перемывали людям косточки, с наслаждением смакуя скандалы. Он слышал, как хихикает, тараторя без умолку, Сосса, успевавшая выложить не одну такую историю, тасуя и раздавая карты. При этом она жмурилась от удовольствия, снова и снова пережевывая промахи, затруднения и неудачи людей, с которыми вовсе не была знакома. Слышал, как громко фыркает фру Магнхильдюр, грубое, бездушное существо, воплощение алчности, про себя он окрестил ее Железным Сердцем, она все мерила на деньги и не стеснялась наживаться даже на собственных детях. Слышал, как гулко шмыгает носом и добродушно квохчет бедняжка Вильборг, которая была, в общем-то, из другого теста, от природы добрая и бескорыстная, а вдобавок до того неискушенная в карточной игре, что всякий раз проигрывала – при любых козырях, при любых картах на руках у нее и у партнеров. В десять часов Гвюдридюр открывала дверь его убежища, которое она называла конторой, и приглашала pastorem emeritum выпить с ними кофе. Простодушная Вильборг, громко шмыгая носом, продолжала молоть безобидную чепуху, зато Сосса и фру Магнхильдюр сразу притихали. Они взирали на него с почтительным изумлением, как на антикварную вещь, достойную музея, поминутно звали его господином пастором и при этом напускали на себя чинный и благостный вид, от которого его тошнило. Множество раз под всяческими предлогами он пытался уклониться от участия в этом карточном кофепитии, но Гвюдридюр была непреклонна. Pastor emeritus, этот странный субъект, никогда и ничего не смысливший в денежных делах, этот готовый в любую минуту рассыпаться музейный экспонат, в десять часов вечера должен был предстать перед ними как штык, чтобы Железное Сердце или Сплетница, упаси бог, не подумали, будто хозяин дома не одобряет их визитов.
Бёдвар С.
Requiescat in pace.
Сьера Бёдвар отложил перо. Ни одна новость, ни одно событие, о котором стоило бы рассказать молодой женщине, живущей за тысячи километров отсюда в столице огромной далекой державы, не приходили на ум. Он подумал, что не мешало бы почерпнуть мудрости в сочинениях святейшего монаха, Фомы Аквинского, или же почитать новую книгу, полученную в подарок от Индриди, – «Дневник деревенского священника» Бернаноса. Он решил, что из письма все равно ничего не выйдет, пока он не стряхнет с себя горечь, подступившую сразу же, едва он закончил свое обращение к господу, пока не очистит душу от мрачных теней, которые, судя по всему, ничуть не подвластны тому, что он провозгласил в своей статье о могуществе молитвы.
Индриди… Увы, Индриди уже нет на свете, и Бойи тоже. Зато у Стейндоура здоровье хоть куда. Известный теоретик богословия!
Сьера Бёдвар приподнялся, отодвинул кресло подальше от стола, вставил старый ключик в замок ящика, где хранились его воспоминания. Достав рукопись из помятой папки, он прочитал сначала коротенькие замечания на полях последней страницы, а затем слова:
«Мы, мальчишки, в гимназические годы были отъявленными сорванцами и всему на свете предпочитали шалости и проказы. Однажды в нашем классе поднялся немыслимый переполох…»
Страшное предчувствие закралось ему в душу. Он вдруг подумал, что уже не напишет ничего сколько-нибудь стоящего, несмотря на выделенную государством субсидию, которой он был обязан неизвестно кому. Похоже, ему так и не удастся закончить своих растянувшихся на многие страницы воспоминаний, не удастся завершить даже часть, посвященную годам учения, и он почти не надеялся, что успеет написать продолжение, где его ожидала неизмеримо более трудная задача: выбрать верный курс между событиями, о которых можно рассказывать, и теми, которые надо унести с собой в могилу. Да и что проку, если ему даже и удастся довести книгу до конца и каким-то чудом издать ее? Какая судьба ждет эти книги в безудержно мчащемся куда-то, грохочущем мире, в мире войны, в мире пропаганды, в мире автомобилей и самолетов, денежного психоза, чрезмерного увлечения крепкими напитками? Кто в наши дни отважится на подвиг и возьмет на себя труд дочитать до конца увесистый фолиант, заранее зная, что там нет ни захватывающей интриги, ни описания таинственных и необъяснимых феноменов, ни похабщины? Кого заинтересуют простые, бесхитростные воспоминания старого человека, который стал священником отнюдь не по призванию, а из малодушия и из чувства долга и который всю жизнь, до седых волос, терзался и мучительно корил себя за это? Индриди? Конечно, Индриди прочел бы их, проглотил залпом, едва они появились бы на бумаге. И Бойи тоже прочел бы их и понял, хотя они во многом и не сходились во взглядах. Но их уже нет, оба они уже там, за чертой. Их нет – ни Индриди, ни Бойи.
Сьера Бёдвар убрал рукопись на прежнее место, в тайник, и запер ящик на ключ. Вставил ключ в замок другого ящика, поменьше, где хранились разные вещицы – изящная дамская шкатулочка с двумя засушенными цветками, разноцветные камешки в коробке из-под сигар, свидетельство об окончании Классической гимназии, а также большой запечатанный сургучом желтый конверт, на котором виднелась едва заметная карандашная надпись: «Передать Нац. б-ке».
Передать Национальной библиотеке? Когда, он это написал? Когда пришла ему в голову такая дикая мысль? Передать эти стихи в дар Национальной библиотеке – с условием, что конверт будет распечатан через двадцать пять лет после его смерти, и ни в коем случае не раньше? Он покачал головой, еле заметно шевеля губами, ощупал дрожащими руками конверт, погладил кончиками пальцев темно-красную сургучную печать. Нет, подумал он. Разве можно, чтобы после его смерти стихи, написанные им много лет назад, попали в руки посторонних лиц, не имеющих к нему ни малейшего отношения, ведь среди них могут оказаться и снобы, люди черствые, душевно неразвитые, которые станут вершить суд над его стихами, начнут выведывать его подноготную, строить на его счет всевозможные предположения, догадки. Нет, надо вынуть стихи из конверта, порвать их и выбросить, улучив момент, когда никого не будет дома. Самых дорогих сердцу, самых заветных своих стихов он не показывал еще никому на свете. Часть стихов из этого сборника были известны Индриди, другие читал Бойи. Некоторые из стихотворений были положены на музыку, однажды осенним вечером их пели в одном приветливом и милом доме.
Такие, стало быть, дела. Ну что же.
Сьера Бёдвар не стал открывать шкатулку с засушенными цветами. Не открыл он и коробки из-под сигар, где хранились морские камешки затейливой формы. Задвинув ящик, сьера Бёдвар запер его и положил ключ в карман. Потом снял очки и протер их носовым платком, вслушиваясь в мелодию Шуберта, эхо которой то стихало, то вновь начинало звучать после недолгой паузы:
Песнь моя летит с мольбою… тихо… в час ночной…
Сьера Бёдвар тихонько вздохнул, опустил голову, вытер платком веки. Надел очки и негромко ответил постепенно замирающему вдали эху:
– Стало быть, такие дела. Ну что же.
Он уже не чувствовал горечи, только умиротворение и грусть. Дурное расположение духа, так же как и боль в боку, больше не напоминало о себе, темные тени снова укрылись в том потаенном уголке души, откуда они нет-нет да и выползали. И все же, чтобы оправиться полностью, чего-то не хватало. Ему вдруг показалось, что никогда еще он не был до такой степени слаб и одинок. Он никак не мог вспомнить, зачем выдвигал все эти ящики, что искал. А ведь он что-то искал – в этом не было никаких сомнений. И найти это что-то было необходимо. Выдвинув третий ящик, незапертый, он прежде всего увидел письмо от дочери, лежавшее сверху. Если ему не изменяет память, письмо было двухмесячной давности. From Svava В. Andrews, 505 Woodhaven Blvd, Queens, Long Island, New York, U.S.A. – стояло на конверте в левом верхнем углу. Кажется, именно в этом письме она сообщала, что ее мужу, инженеру, очевидно, предложат в скором времени весьма высокооплачиваемую должность на другом американском предприятии. Если это случится, осенью они уедут в Южную Америку, на два года, а может быть, и больше. Она так и написала: «В этом случае мы будем жить в Чили или в Перу. Где именно, Джеймс и сам пока точно не знает. Он говорит, что речь идет о работе на рудниках, которыми фирма владеет в обеих этих странах. Джеймс говорит, что у нас будет великолепная вилла и прислуга – словом, ни забот, ни хлопот».
Разве они нуждаются в прислуге? Оба молодые, бездетные. И что за радость – жить в громадном особняке со множеством комнат совсем одним? Кто знает, куда он в конце концов утащит за собой Сваву, этот ее бесценный Джеймс, у которого на уме, похоже, одни математические выкладки, машины да доллары? Неужто он с такой же легкостью махнет и в Австралию, если ему предложат там еще более выгодную работу? Эти гигантские концерны, загребающие колоссальные прибыли, оплели своими щупальцами весь земной шар, их хищные разинутые пасти, готовые слопать все и вся, подстерегают на каждом шагу. Чили или Перу… Два года в Южной Америке?
Сьера Бёдвар сложил письмо и снова убрал его в конверт. Где будет он сам через два года? Сколько времени пройдет, пока он свыкнется с мыслью, что больше никогда не увидит ее в этой жизни? В конце концов, не все ли равно, где живет его дочь, в Северной Америке или Южной, если у нее все хорошо? Она оказалась даже счастливее, чем можно было надеяться, ей повезло несравненно больше, чем многим другим девушкам, как и она покинувшим родину. Он не сомневался, что ей в самом деле живется неплохо, что она вполне довольна жизнью – разумеется, на свой лад. Джеймс очень внимателен к ней и старается дать ей все, что можно достать за деньги и нужное, и ненужное. По их словам, они хотят пожить для себя, хотят развлекаться, все узнать, все изведать, благо есть такая возможность. Но со временем у них, бог даст, появятся дети, а тогда им придется изменить свой образ жизни и где-нибудь осесть, тогда появится у них и чувство ответственности. Вполне возможно, эта поездка на два года в Южную Америку, в Чили или в Перу, еще и не состоится. Кажется, в последнем коротеньком письмеце, присланном матери, Свава упоминала, что их планы как будто бы изменились. Письмецо это пришло совсем недавно, недели две назад, если только память его не обманывает.
В кухне послышался звон посуды. Жена, видимо, отдохнула и теперь принялась за работу. Сьера Бёдвар положил письмо обратно в ящик, на самый верх, чтобы не искать его, если понадобится вспомнить дату или уточнить что-либо из содержания. Все остальные письма Свавы хранились тут же в ящике, лежали стопкой справа, в глубине. Были здесь и ее подарки, которыми он необычайно дорожил, всякие пустячки, полученные от нее в подарок, когда она была еще совсем маленькой: вышитый носовой платочек, неумелая акварель, изображавшая церковь в Адальфьёрдюре, зеленый карандаш с навинчивающимся колпачком, склеенный из шести спичечных коробков комод с выдвижными ящичками, раковина улитки, испещренная глубокими желтыми бороздками.
Исчезла. Ее тоже оторвали от него, как и многое другое.
Сьера Бёдвар еще раз взглянул на фотографии. На одной его дочь была снята в возрасте пяти лет, на другой – в день конфирмации, на третьей – двадцатилетней. Она улыбалась ему со всех трех снимков, ласково и немного лукаво. Он вспомнил вдруг, что, по словам отца, его бабка Катрин, мать отца, была брюнетка, кареглазая и чернобровая, вдобавок очень худенькая и необыкновенно подвижная. Как обидно, что эта женщина, человек необычайно щедрый, широкой души, к тому же весьма одаренная поэтесса, за всю жизнь ни разу не побывала у фотографа! Правда, отец так часто и так живо рассказывал о своей матери, что ему иногда казалось, будто он знал ее при жизни, часто сидел у нее на коленях в детстве, даже рос под ее присмотром. Его маленькая Свава, милое его дитя, наверняка очень на нее похожа, думал он, рассматривая фотографии и задумчиво кивая собственным мыслям. Во всяком случае, внешне они должны быть очень и очень похожи, повторял он про себя вновь и вновь, и на душе у него становилось отраднее и светлее. Да, Свава была на редкость славной девочкой, его маленькой и славной девочкой. Так и есть, она уродилась в свою прабабку Катрин. Та – царство ей небесное – тоже все на лету схватывала, тоже была отзывчивой, всем и каждому старалась помочь. Обе темноволосые и кареглазые, обе тонюсенькие и юркие. Одно время он считал, что черные волосы – это очень красиво.
Если они не поедут в Южную Америку, то, может быть, дочка приедет домой? Появится в один прекрасный день на пороге без всякого предупреждения? Ведь нынешней молодежи ничего не стоит взять да и перелететь с одного континента на другой, из одного полушария в другое, для них это теперь не проблема. Что, если она возьмет да приедет…
Сьера Бёдвар принялся снова рассматривать подарки, разложенные на столе, – вышитый платочек, акварель с видом церкви в Адальфьёрдюре, комод из спичечных коробков, желтую бороздчатую раковину. Мысленно он видел дочь, вспоминал, как она впервые улыбнулась ему. Она лежала тогда в коляске, дрыгая ручонками и ножонками, невыразимо трогательная в своей беззащитности. Ее ручки, ее ножки – такие маленькие, такие хрупкие. И до чего же трудную работу им в скором времени предстояло научиться выполнять. Он вспомнил, как она что-то лепетала на своем языке, как семенила ему навстречу со слюнявчиком на шее, как забиралась к нему на колени, как, оседлав его ногу, просила покачать ее. Он взял в руку ракушку улитки – и вмиг очутился в Адальфьёрдюре, прошел по одной из улиц к морю, услышал ровный шум волн, бьющихся о берег, и нежный детский голосок: «Возьми ее себе, папочка, возьми!» Она нашла в песке две большие раковины и хотела, чтобы он непременно взял себе ту, что побольше. Славная девочка, его славная маленькая дочка, – что дал он ей взамен? Получила ли она от него всю заботу и ласку, в которых нуждалась? Снабдил ли он ее всем, что может ей понадобиться к жизни, отпуская ее от себя в широкий мир, в этот околдованный мир ядерных взрывов и космических полетов?
«Возьми ее себе, папочка, возьми!»
Сьера Бёдвар чувствовал щекой свежее дыхание того весеннего дня, чувствовал, как от этого вера его становится все крепче, все сильнее: «Насколько выше небо от земли, настолько пути мои выше ваших путей и настолько мои помыслы выше помыслов ваших». Судьба его девочки, его маленькой дочери, в руце господней, так же как и судьбы других живых существ. Святое провидение хранит ее всюду, где бы она ни была – по ту ли сторону океана, по эту ли. Оно будет и впредь осенять ее своим крылом, как оно уберегло ее раньше, когда соблазны легкой и беспечной жизни чуть было не увлекли ее в свой хоровод. Как часто он напоминал своим былым прихожанам, а еще чаще – самому себе слова апостола Иоанна: «Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем». И как часто комментировал он в своих проповедях слова апостола, сказанные им в Первом послании к коринфянам: «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше».
Да. Любовь из них больше. Любовь ничего не требует, все понимает, все прощает, для нее не существует расстояний, она перебрасывает мосты через океаны. Тот, в чьем сердце живет любовь, никогда не будет одинок.
Сьера Бёдвар положил раковину на прежнее место, задвинул ящик, с усилием подтянул кресло ближе к столу, взял ручку и прочитал вполголоса: «С тех пор как я писал тебе в последний раз ровно две недели назад, никаких сколько-нибудь важных и значительных событий у нас не произошло, однако кое-какие новости я все-таки попытаюсь для тебя наскрести». По некотором размышлении, вместо того чтобы продолжать письмо, он разорвал его и начал в третий раз:
«Родная моя, любимая, дорогая моя доченька!
Даст бог, эти строчки, которые я сейчас пишу, застанут в добром здравии и тебя, и твоего мужа, и его родителей и сестер. Я пишу тебе не потому, что хочу сообщить какие-то новости, а просто так, чтобы скоротать время, и еще потому, что сильно по тебе скучаю. Надеюсь, ты в свою очередь тоже не захочешь остаться передо мной в долгу, потому что я изо дня в день жду лишь одного – когда блеснет мой солнечный лучик, и одной лишь живу надеждой – увидеть его снова, конечно же чем скорей, тем лучше. Разумеется, ты не должна делать из моих слов вывод, что твой отец решил вдруг на старости лет вмешиваться в чужую жизнь или указывать людям, как им следует поступать. Я никогда не стремился распоряжаться судьбами других людей и отнюдь не жду и даже не надеюсь, что вы с мужем вдруг измените свои планы из-за меня, вернее, из-за нас, твоих родителей. Главное, чтобы ты была довольна своей жизнью и чтобы у вас обоих все было хорошо. Мы с твоей матерью живем по-старому, слава богу, здоровье у нас обоих сносное, хотя, конечно же, возраст дает себя знать. Меня, правда, время от времени прихватывает ревматизм и разные другие недуги, но это для стариков дело обычное, да и не столь уж это интересный предмет, чтобы подробно о нем рассказывать».
* * *
Да, не столь уж это интересный предмет, чтобы подробно о нем рассказывать – о том, как временами подступает к горлу удушье, как больно бывает в боку, к счастью, правда, и то и другое быстро проходит, как невыносимо жутко становится, когда у тебя ни с того ни с сего отнимается левая рука и ноги вдруг отказываются тебе подчиняться. Сейчас он чувствовал себя хорошо. Нигде ничего не болело. Глядя на него, никто не сказал бы, что он только что пережил сильное душевное волнение, что какие-то причудливые, хмурые тени смутно маячили у него перед глазами, что он был полон опасений за свою душу, погрязшую вдруг в таком беспредельном мраке, что казалось, в этой жизни ей уже оттуда не выбраться. «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершенен в любви». Ему чудилось, что он вот-вот что-то такое распутает, но кошмар уже миновал, боль в боку утихла. Только что он считал все потерянным, а теперь все вновь было как прежде, покой и благодать вокруг, деревья совсем рядом – рукой подать, дневной свет, правда, уже немного померк, на окнах дремлют мухи, а неподалеку поют-заливаются дрозды. К тому же из кухни в кабинет проникает дивный аромат, который означает, что его ждут горячие оладьи и кофе. Подкрепиться и в самом деле не мешает, как-никак уже почти пять. Гвюдридюр…