Текст книги "Избранное"
Автор книги: Оулавюр Сигурдссон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 41 страниц)
Это была она.
Кристин.
Она шла мне навстречу по берегу Озерца и катила детскую прогулочную коляску. Как и я, она кивнула и остановилась, но руку протянула не сразу. Когда же она стянула перчатку и поздоровалась со мной – безучастно, будто с чужим, – пальцы ее показались мне слишком холодными. Она поспешно снова натянула перчатку, но не ушла. Мне бросилось в глаза, как она побледнела и исхудала, какими напряженно-тонкими стали ее губы.
– Твой сын? – спросил я, указывая в замешательстве на чернобрового мальчика, на вид около трех лет, он молча сидел в неказистой прогулочной коляске, усеянной множеством ржавых пятен. Кристин кивнула, а я сказал, наклонившись к мальчику:
– Привет, дружище, привет!
Однако мне не удалось заглушить в голосе нотки притворства. Мальчик на приветствие не ответил, только смотрел на меня в упор спокойным взглядом. На бледном личике глаза его казались совсем большими и темными. В замешательстве я посмотрел в сторону, словно его взгляд обвинял меня в чем-то.
– Что нового? – спросил я затем, чтобы прервать молчание. – Где ты была?
– Я вернулась три недели назад.
– Откуда? – рискнул я спросить.
– Из Ливерпуля.
Конечно, из Ливерпуля, подумал я.
– Ты долго там была?
– Четыре года.
– Как же ты возвращалась? На военном транспорте?
– Поехала в Гулль и села там на траулер.
– А твой муж…
– Он погиб.
Снова наступило молчание. Я пробормотал что-то вроде соболезнования, а она хотела уже идти дальше.
– Можно я провожу тебя немного?
– Дело хозяйское, – сказала она, толкая коляску.
Мы пошли вдоль Озерца по улице Фрикиркьювегюр, где часто бродили раньше. В первый раз – ясным морозным вечером в январе 1940 года. У меня было только две кроны в кошельке. Даже на кофе со сдобой не хватало. Вот я и показывал ей небесные красоты, которые не стоили ни гроша, показывал Орион, Плеяды, Полярную звезду. Да, Полярную звезду. На улице Скоулавёрдюстигюр я купил на все свои деньги, на две кроны, шоколада. Лакомиться им мы начали у меня дома, в комнатушке на улице Сваубнисгата, 19. Мы рылись в моих книгах, искали «Викторию» Гамсуна, пока случайно не коснулись друг друга и не поцеловались, впервые. Я только и твердил что ее имя: «Кристин, Кристин». А она шепнула мне на ухо: «Милый мой чудак, милый мой отшельник, зови меня Дилли».
Я почувствовал, как у меня перехватило горло. Пришлось откашляться.
– Где ты работала в Ливерпуле? – спросил я, не глядя на нее.
– Я работала на factory, – ответила она и тут же поправилась – На фабрике.
После четырех лет за границей в голосе ее слышалось что-то чуждое, английское. Я сказал, что по радио сообщали о налетах на Ливерпуль.
– Они были страшные?
– Ужасные, – ответила она.
– Некоторые, наверное, погибли под обломками?
– Да, – кивнула она и добавила: – Вы здесь, в Исландии, понятия не имеете, что такое война.
– Это уж точно, – пробурчал я. – Ты живешь у родителей?
– Пока да.
– Собираешься идти работать?
– Я уже работаю. В прачечной.
– А мальчик? – спросил я. – Кто о нем заботится?
– Мама, когда он не ходит в ясли в Тьярднарборге. Просто повезло, что папа сразу же нашел для него место.
– А как зовут мальчугана? – спросил я.
– Джон. Джон Вильямс.
– Чудесное имя, – заметил я. – А по-исландски будет Йоун Вильхьяульмссон.
– Его зовут Джон Вильямс, – повторила она, упрямо вскинув голову.
Я почувствовал, что обидел ее, но не сразу сообразил, в чем моя ошибка. Некоторое время мы шагали молча. И вдруг я представил себе поездку Кристин в Ливерпуль морем. Мысленно увидел ее за работой на фабрике. Увидел, как гаснет свет. Услышал вой сирен в затемненном городе, гул немецких самолетов. Услышал стрельбу, разрывы бомб, крики ужаса, когда рушились дома и языки пламени лизали обломки зданий. Увидел, как Кристин в темноте обнимает сына, пережидая опасность. Увидел, как она едет в переполненном поезде из Ливерпуля в Гулль. Увидел, как она прижимает к себе ребенка на борту траулера, идущего домой в Исландию по неспокойному морю, где каждую минуту можно ожидать нападения подводных лодок. Я будто видел все это на экране кино – картины, возникавшие в моем воображении, были, вероятно, во многом далеки от действительности, но тем не менее они захватили меня, помогли мне понять, что пережила Кристин. Опомнившись, я заметил, что мальчик пристально, словно оценивая, смотрит на меня. Мы уже почти добрались до улицы, где жили родители Кристин.
– Дилли, – сказал я.
– Не называй меня Дилли, – оборвала она.
Я знал, что она имеет в виду, и кровь бросилась мне в лицо.
– Кристин, не могу ли я помочь тебе?
– Ты?
– Да, я.
– Что ты имеешь в виду?
– Могу я помочь тебе как-нибудь?
– Мне не нужна твоя помощь, – ответила она. – Как-нибудь сама справлюсь.
Скоро мы подошли к перекрестку, откуда был виден дом ее родителей. Я остановился там, где всегда останавливался в 1940 году, под конец – против воли Кристин, потому что ей хотелось показать мне свой дом, а особенно – чтобы я приоделся немного. Да и родители ее были не прочь взглянуть на будущего зятя. Ее отец даже обещал помочь мне продвинуться, если я вступлю в Народную партию, членом которой он состоял. Но на этот раз Кристин не протестовала, когда я пробормотал:
– Ну ладно, пойду, я и так уже слишком далеко забрел.
Она шла дальше, глядя прямо перед собой, будто не видя меня.
У меня снова перехватило горло, я нагнулся к мальчику в коляске, к этим глазам, смотревшим на меня в упор, и сказал:
– До свиданья.
Стянув перчатку, она кончиками пальцев легко коснулась моей руки.
– До свиданья.
– Всего хорошего.
– Всего хорошего, – попрощалась она и покатила коляску дальше, больше ничего не сказав, не посмотрев на меня, не оглянувшись.
Вот так оно и было.
До самого вечера этого промозглого зимнего дня я места себе не находил от боли. Каким тоном Кристин произнесла «Ты?»! Все валилось из рук, я то ходил по комнате, то, стиснув зубы, останавливался у окна. В голове вертелся один и тот же вопрос: знал ли я Кристин на самом деле, пытался ли понять, какая она в действительности? Я не находил ответа, но мне было ясно, что она изменилась, стала другой, более зрелой, и зрелость эта пришла потому, что она побывала там, где гибнут, вблизи смерти.
– А ты? – спросил я себя. – Разве ты прошел через то же, что она? Может ли твой опыт сравниться с ее?
Когда наступил вечер, я не смог усидеть дома и решил прогуляться перед сном. Незаметно для себя я пришел в темный переулок и стал оттуда смотреть на дверь и окна дома Кристин, вернее, дома ее родителей, как, бывало, стоял в этом переулке летом 1940 года и, пытаясь изо всех сил быть честным, прислушивался к внутреннему голосу, на который можно положиться.
– Нет, – прошептал я и зашагал прочь: что было, то прошло, назад не вернешь.
10
Где-то я уже писал, что, вспоминая военные годы, попадаю во власть какого-то наваждения: я будто мчусь при свете луны по причудливой местности, среди скал, похожих на привидения и троллей, мимо жилищ эльфов и фей. Мертвое и живое, люди и звери, явь и мечта, грезы и факты – короче говоря, все между небом и землей переплеталось самым невероятным образом, словно под действием каких-то чар.
В мае 1945 года все примерно с неделю ожидали, что вот сегодня, сейчас настанет конец этому кровавому времени, минует кошмар, с 1939 года терзавший человечество. Крупные события следовали одно за другим: русские ворвались в Берлин, Гитлер либо покончил с собой, либо сбежал, адмирал Дениц взял власть в свои руки, войска нацистов на всех фронтах терпели крах и обращались в бегство. И вот уже подписан акт о безоговорочной капитуляции и повсеместном прекращении военных действий утром следующего дня, 8 мая. В подвальном ресторанчике на Ингоульфсстрайти поговаривали, что в ближайшем будущем полнейший разгром ожидает и японцев, если они не образумятся и не последуют примеру немцев, не смирятся перед своей участью и не прекратят военные действия.
День мира в Европе!
Праздник мира в Рейкьявике!
Я откладываю перо, перечитываю страницы, написанные сегодня вечером, спрашиваю себя, уж не начал ли я сочинение на всем известную тему, вернее, на тему, которая должна бытьвсем известной, вместо того чтобы освежить воспоминания, которые помогли бы мне разобраться в самом себе. Но этот вопрос порождает другой: разве долгожданный день мира, прекрасный весенний день 8 мая 1945 года не был вехой времен, не оказал глубокого воздействия на все человечество, а тем самым и на меня – может быть, даже более глубокое, чем я думаю. Кто знает, отвечаю я, кто знает. И все же в этот яркий и мягкий весенний день – то солнечный, то дождливый – я, похоже, пребывал в каком-то забытьи. Мысли мои были радостными, прежде всего из-за праздника, неведомого, неописуемого праздника. Вскоре после полудня я очутился в толпе, в районе порта, где одновременно подавали гудки исландские и иностранные суда, украшенные флагами расцвечивания. Оттуда я поспешил на площадь Эйстюрвёдлюрторг, там играл духовой оркестр, вернее, пытался играть, несмотря на шум из порта. А позднее я слушал речи президента и премьер-министра с балкона альтинга. Свист и треск фейерверка на время умолкли. С непокрытой головой я стоял у дверей Собора, когда епископ читал там проповедь. Потом я принял участие в шествии Скандинавского общества к датскому и норвежскому посольствам, чтобы поделиться радостью и засвидетельствовать почтение нашим родственным народам. В этот день я видел все как во сне; ничто не могло нарушить моего праздничного настроения, внутренней тихой радости и необъяснимого торжества. Заметив явно подвыпившего Стейндоура Гвюдбрандссона, я пошел не к нему, а от него, потому что чувствовал, что наши мысли едва ли совпадают. Во второй половине дня начались беспорядки, послышалась стрельба у казарм близ шведского морозильника. Парни и матросы на площади Арднархоульстун стали швырять друг в друга камнями. По всему городу неслись пьяные крики английских и американских солдат и исландцев. Звенело стекло разбитых окон, даже мелкие кражи были. Меня, правда, удручало, что все эти досадные инциденты происходят в такой день, когда для человечества закончились ужаснейшие испытания… Но, как и прежде, мой дух… да, я говорю «мой дух» без колебаний, как и покойная бабушка, – мой дух, как и прежде, чувствовал радость и торжество.
Позднее я прочитал в газетах, что после некоторого затишья в полночь снова вспыхнули беспорядки, так что исландская полиция впервые за всю свою историю применила слезоточивый газ для разгона толпы (до сих пор этим занималась английская военная полиция). Это целиком прошло мимо меня. Но поздно вечером, возвращаясь домой но берегу Озерца, я стал свидетелем происшествия, которое до сих пор стоит у меня перед глазами. Была мягкая, тихая погода. В спокойной глади воды отражались дома и облака, здесь и там плавали утки. Я уже был возле улицы Вонарстрайти, как вдруг из переулка около дома Ордена тайного братства появился отряд английских матросов. Они во всю глотку орали похабную песню, которая иногда звучала в столовой хозяйки Рагнхейдюр, но, разумеется, даже не думали переделывать непечатные слова в печатные. Впереди шел высокий мужчина, вероятно офицер. В руках он нес продолговатую бомбу длиной с локоть. Я почуял неладное, ускорил шаг и направился к улице Тьярднаргата. Все же я не мог не оглянуться – и замер как вкопанный. Старший остановился на берегу и начал что-то отвинчивать у бомбы, а потом резко швырнул ее в озеро. И тут же в воздух взметнулся сероватый столб воды. Матросы криками чествовали своего командира, чокаясь пивными бутылками и бросая их в озеро, как только они пустели. Затем они, шатаясь, побрели по улице Вонарстрайти, вопя во всю глотку:
…for we’re saying goodbye to them all,
the long and the short and the tall.
There aint no promotion
this side of the ocean,
so cheer up my lads…
Некоторое время я не двигался, глядя, как сероватый дым от бомбы, которая теперь никому не причинит вреда, плывет над тихим озером. Я смотрел на птиц, на островок, на облака, на дома и церковный шпиль, отражавшиеся в водном зеркале, а затем пошел дальше к улице Аусвадлагата.
Не успел я закрыть за собой входную дверь, как из гостиной появилась фру Камилла и окликнула меня:
– А, это вы?
Я пожелал ей доброго вечера.
– Ходили смотреть на чернь?
Не помню, что я ей ответил, но об одном сразу догадался по выражению ее лица. Она, видимо, была уверена, что ее мужа опять свалила подагра.
– Вам не встречались мои дочери?
– Нет, я их не видел.
– В центре происходит что-нибудь важное?
– Не думаю.
– Ну хорошо, спокойной ночи, Паудль, – сказала она.
– Спокойной ночи.
Пепельница в моей комнате выдавала, что в мое отсутствие ею кто-то пользовался: в ней лежал окурок, красный от губной помады. Мало того, мне почудился запах винного перегара, но возможно, у меня попросту разыгралось воображение. Вероятно, Ловиса или обе сестры вместе, сказал я себе, открывая окно, чтобы проветрить комнату перед сном. В следующую минуту я уже забыл об окурке и стал вспоминать этот благословенный день, быстро уступавший место прозрачным весенним сумеркам. Я думал о миллионах мужчин, женщин и детей, погибших в этой войне или же получивших увечья, которые хуже всякой смерти. У меня перед глазами стояли мой однокашник Мюнди и его товарищи-моряки, такие, как машинист Хельги, отец Хильдюр. Я видел перед собой газетные снимки многих других судовых команд, погибших в годы войны. Словно кадры кинохроники пронеслись у меня перед глазами: бои на земле и в воздухе, взрывы бомб, жестокость и зверство. И еще я увидел чистые детские глаза, темные и глубокие, которые никогда больше не увидят своего отца, рядового из Ливерпуля.
Мир в Европе. А завтра или через несколько дней, возможно, наступит мир на всех континентах.
Человечество, подумал я, непременно извлечет урок из этих ужасов. Из руин войны поднимется новый и лучший мир, мир свободы, братства и доброты, мир сотрудничества и справедливости. Британские и американские войска, думал я, обязательно сдержат слово и вскоре уберутся отсюда со всеми пожитками.
И тогда мы будем наконец хозяевами на своей земле, станем по-настоящему свободным народом после семи веков иноземного господства.
Лежа в постели, я будто воочию увидел, как на Земле, невзирая на шум и беспорядки минувшего дня, воцаряется мир, мир на этой маленькой планете, на этой пылинке в бесконечной Вселенной. Помнится, я сложил руки для молитвы, благодаря провидение. А когда я уже засыпал, мне показалось, что в душу мою вернулось то ощущение, о котором я неоднократно упоминал на этих страницах: часовой механизм ожил, как маятник в бабушкиных часах, а он служил долго.
11
Дождь, изморось, короткие ливни, пасмурная погода, изредка солнце – да будет ли когда-нибудь конец этой скуке? Может быть, все кончится 29 августа, в день усекновения главы Иоанна Крестителя, или еще позже? Неужели в 1945 году так и будет тянуться до самых осенних холодов? Мой родственник Сигхватюр из Грайнитейгюра утверждал, что если в период с 23 июля по 23 августа перемены не будет, то скверная погода продержится до конца. И похоже, он прав, потому что начался сенокос, июль на исходе, а дождям, измороси, ливням, туману и духоте конца нет.
Правда, однажды в полдень, когда я шел по площади Эйстюрвёдлюр, выглянуло солнце. Навстречу мне неторопливо шагал пожилой мужчина, довольно сутулый, в светло-серой широкополой шляпе и в темно-сером расстегнутом пальто, полы которого развевались при ходьбе. Я узнал его. Это был не кто иной, как Сигюрвальди Никюлауссон, торговец из Дьюпифьёрдюра, неплохой поэт, поборник трезвенности, усердный прихожанин и завзятый танцор, муж Унндоуры Гвюдфиннсдоухтир, которая была и, несомненно, будет впредь казначеем Женского союза, несмотря на постоянные ссоры с его председательницей, Раннвейг, супругой главы сельской коммуны.
Когда я окликнул Сигюрвальди, он сначала не узнал меня, но, узнав, поздоровался очень приветливо:
– A-а, дорогой Паудль, дорогой Паудль! – И стал хлопать меня по плечу. – Рад встретить тебя здесь, в центре столицы, хе-хе! Я слыхал, ты журналист и работаешь в нашем популярном «Светоче», который я покупаю и читаю с самого первого дня! Черт возьми, ты много успел, а?
Я смущенно промолчал.
– Не хочешь быть невеждой, подавай надежды, – сказал Сигюрвальди, садясь на своего Пегаса.
Я спросил, когда он приехал в Рейкьявик.
– Десять дней назад, – ответил он и добавил, что собирается домой. Приехал он сюда за сушеной рыбой, хе-хе, за творогом, ходит по знакомым, навещает оптовиков, в большинстве они его старые друзья, по крайней мере пожилые и серьезные. А вот с молодыми торговцами… Н-да, с ними он только начинает знакомиться и со всеми без исключения ладит, Паудль, без исключения. Приходится следить за модой и другими новинками, не зевать, потому что конкуренция с кооператорами и коммуной жестокая. Но надо сказать, он держится даже при этой конкуренции, пережил кризис, в годы войны весьма преуспел, ведь он человек прилежный и осмотрительный! Магазин теперь в новом помещении, а вывеска над дверьми – светящаяся!
Я несколько раз принюхался, но ошибки быть не могло: трезвенник Сигюрвальди позволил себе пропустить одну-две рюмочки и был чуть навеселе. Я спросил, с ним ли его жена, фру Унндоура.
– Нет, не сейчас, где там! – сказал он, толкнув меня так сильно, что я едва устоял на ногах. – Она, голубушка, осталась дома, смотрит за магазином. Бывалый торговец в поездке свободен, собою хорош и на многое годен, – продолжал он и, ухватившись за мой локоть, попросил погулять с ним здесь, неподалеку от, гостиницы «Борг»: он, дескать, ждет половины четвертого. Должен встретиться в «Борге» с молодым оптовиком, крупным воротилой, поговорить о делах.
– Наперебой приглашают меня туда. – Он от души засмеялся, краснощекий и дородный. – Знают, что Сигюрвальди Никюлауссон из Дьюпифьёрдюра умеет торговать и держит слово, выполняет соглашение в точности, мой мальчик!
Он резко сдернул с головы шляпу и учтиво поклонился молодой женщине, как раз проходившей мимо нас. К моему удивлению, она не ответила на его приветствие, только сделала большие глаза и ускорила шаг.
– Недурна милашка, – сказал он, вновь переходя на стихи: – Эта кружевная шаль прогнала мою печаль. Видал, как она приветливо на меня посмотрела?
Я не стал спорить.
– Доложу тебе, Паудль, я заслужил немного развлечься. Дома только и разговоров что о делах да заботах. Иной раз на заседаниях районной комиссии гляну в зеркало, и до того у меня от чувства ответственности жалкий вид, словно страдаю от колик, хе-хе-хе! Где в святом Писании сказано, что мне нельзя хоть на время скинуть тяжкую ношу?! Где в святом Писании сказано, что мне запрещено любоваться прекрасными творениями создателя, например женской красотой? Или я должен любоваться клячами?
Я спросил, как там в Дьюпифьёрдюре, есть ли новости.
– Есть новости! А как же, мой мальчик! В Дьюпифьёрдюре вечно что-нибудь переделывается и строится, что-нибудь крупное. В коммуне поговаривают о рыболовстве и морозильной установке, а я собираюсь организовать осенью театральный кружок. В свое время я организовал танцевальный клуб «Полька», и зимой мы отмечали его десятилетие, я прочитал длинную поэму, без ложной скромности красивую и остроумную. А что, если я пришлю ее тебе в «Светоч»? Может, опубликуете?
– Лучше послать ее редактору.
– Погоди-ка, а как его зовут?
– Вальтоур Стефаун Гвюдлёйхссон.
– Совершенно верно! Теперь вспомнил. Его мать родом из Скаги, сестра покойной Вильборг, жены нашего Йоуакима…
– Вильборг умерла? – перебил я.
Сигюрвальди изумился не меньше меня.
– Ты что, не знал?
– Нет.
– Да, умерла Вильборг, – сказал он. – Бросилась с причала в середине зимы, а когда ее нашли, уже окоченела.
– Покончила с собой? – спросил я.
– Большой скандал. Побежала на причал и прыгнула в море, – сказал Сигюрвальди. – Была бы жива и здорова, если б доктор Гисли не умер.
И торговец коротко объяснил мне причины этого трагического происшествия. В Дьюпифьёрдюре всем известно, что покойная Вилла была немного с придурью. Вечно ей мерещилось, будто в ушах у нее кишат разные там жабы да морские животные и чинят всякие безобразия. Доктор Гисли – царство ему небесное! – знал, как с этим бороться: он выписывал ей вкусную, безвредную микстуру и велел принимать в день по две чайные ложки после еды, а если не будет улучшения, сообщать ему. Микстура, разумеется, не действовала. Тогда он добывал мух, пауков, жуков, жаб, жужелиц и, завязав бедняжке Вилле глаза, вроде как вынимал всю эту живность у нее из уха, а потом показывал ей. И что ты думаешь – Вилла полностью поправилась. Некоторое время была здорова и ни на что не жаловалась! Правда, боль в ухе постоянно возобновлялась, каждый раз сильнее прежнего. Поэтому доктору Гисли пришлось выписать ей новую микстуру и добыть крабов, морских звезд, подкаменщиков, полосчатых зубаток и других рыб, чтобы было что вытаскивать из ее уха, хе-хе. Он даже специально поднялся вместе с ней на борт траулера, чтобы избавить ее от дельфина! И надо же было случиться, чтоб именно дельфин опять стал беспокоить бедняжку в середине этой зимы. Он совершенно распоясался у нее в ухе, свистел там и завывал. «Думаю, это настоящий кит, – сказала несчастная молодому врачу-недотепе, которого нам прислали в прошлом году. – Или по крайней мере дельфин». И хотя бестолковому парню много раз намекали, как надо лечить Виллу, он вообразил себя куда умнее покойника Гисли и начал беседовать с ней в соответствии с новейшими теориями психиатрии, все доказывал, что дельфин у нее в ухе не уместится. А потом решил отправить ее в лечебницу под Рейкьявиком и заручился поддержкой жены председателя сельской коммуны.
– Вот так все и получилось, – закончил Сигюрвальди. – Этих молокососов врачами-то грех назвать!
– А как Йоуаким?
Сигюрвальди ответил не сразу, его вниманием завладела какая-то девушка.
– А? – спросил он, когда девушка исчезла. – Йоуакиму некогда было горевать по-настоящему. Этот порядочный, благородный человек вечно занят. Вскоре после похорон он побывал здесь, в Рейкьявике. Ты разве не встречал его?
– Нет.
– Что ж. Столица велика, а он пробыл здесь недолго. Скоро вернулся назад вместе со своими изобретениями, которые были у него в чемодане и в ящиках. В правительственном совете не захотели ничего сделать для него. Он обратился туда в надежде, что ему помогут с макетами его крана и бульдозера. Бедняга вернулся довольно обескураженный: ведь американцы изобрели краны и бульдозеры задолго до него. В Рейкьявике ему так и сообщили, показали в порту работу крана и бульдозер показали где-то еще, кажется на аэродроме в Рейкьянесе. Макеты свои Йоуаким сделал мастерски, ничего не скажешь, недаром у него смекалка да золотые руки, каких поискать. А вот ведь ничего и не вышло. Опередил американец!
– Как же Йоуаким реагировал на все на это?
– На первых порах был просто оглушен, а сейчас, как всегда, занят новыми изобретениями, просиживает допоздна у себя в мастерской.
Стройная женщина быстрыми шагами приближалась к нам. Сигюрвальди приготовился было сдернуть шляпу, но вовремя одумался, так как женщина оказалась немолодой и не слишком привлекательной.
– Не всегда всевышнего творенье дьюпифьёрдюрцу доставит наслажденье, – сочинил он. – Ну, а ты что скажешь хорошего, Паудль? Тебе-то как живется?
Я сказал, что здоров.
– Похоже, ты не очень доволен своей жизнью?
Я сказал, что недоволен летней погодой, этими постоянными дождями. Вот и сейчас небо снова затягивает тучами.
– Хоть солнца не видать за тучей, погоды мы не просим лучшей, – сказал Сигюрвальди, выпячивая грудь. – Ты должен быть оптимистом, мой мальчик, прежде всего оптимистом. Сейчас мы закупаем за границей много новой техники, денег у людей теперь хватает, и война кончилась…
Я не удержался от поправки:
– Война еще не кончилась. Японцы дерутся вовсю…
– Японцы! – Сигюрвальди прямо задохнулся от негодования. – Тоже мне причина, чтоб кукситься! Да эти японцы в любой момент сядут в лужу со своим императором и всем прочим! Я не желаю слушать таких разговоров, Паудль, ты молод и должен быть оптимистом! Должен наслаждаться жизнью, петь, танцевать! Ты часто ходишь на танцы? Разве тебе не нравятся женщины?
Прежде чем я успел ответить, он толкнул меня и указал на мужчину, быстро шагавшего мимо аптеки с портфелем в руке.
– Вот идет мой оптовик, жуть какой головастый парень, скажу я тебе, далеко пойдет. Ну, счастливо, Паудль, до скорой встречи.
Его оптовик с портфелем в руке был не кто иной, как мой знакомец Гулли, которому не было равных в играх «загони дробинку» и «кошки-мышки» у хозяйки Рагнхейдюр.
12
Через несколько дней после моей встречи с Сигюрвальди Никюлауссоном шеф обратился ко мне с одним делом. Был уже вечер, и я как раз собирался пойти в погребок на Ингоульфсстрайти перекусить. Как сейчас помню, меня мучила не только усталость, но и тяжесть в голове, потому что некоторое время я был просто завален работой. Эйнар Пьетюрссон был в отпуске, уехал за «Атлантическую лужу, чтобы узнать наверняка, на своем ли месте старый Копенгаген после войны», как он выразился в своеобразном прощальном послании читателям. Вальтоур думал, что брешь закроет временный сотрудник, смышленый, но безалаберный, который работал и над версткой в типографии, и читал вместе со мной корректуры. Но пока от него не было большой пользы – из-за пьянства и похмелья. Не уверен тем не менее, только ли от усталости и перегрузки возникла тяжесть у меня в голове, потому что я любил свою работу и готов был выкладываться на всю катушку, особенно с тех пор, как мне доверили самому выбирать, что переводить с английского или датского. Возможно, именно в летней погоде следовало искать причину тяжести в голове и совершенно беспочвенного и необъяснимого страха, неожиданно охватившего меня. Какого страха, перед чем? Я не знал.
Шеф подошел к окну, заложил руки за спину и стал молча смотреть на улицу. По выражению его лица я догадался, что что-то случилось. Наконец, взглянув на часы, он сказал как бы самому себе:
– Ну вот, без четверти семь. – Погладил подбородок и добавил, глядя на меня: – Наш роман с продолжениями идет к концу?
– Да, я как раз перевожу последнюю главу.
– У тебя есть какие-нибудь планы насчет нового романа?
Я признался, что кое-какие планы есть, скажем роман известного писателя…
– Детективный?
– Нет.
– Про любовь?
– До некоторой степени. Автор популярен и в фаворе у критиков, считается и народным писателем, и профессионалом…
– Мне не важно, кем его считают, – прервал Вальтоур. – Роман интересный?
– Да, по-моему, достаточно интересный, – сказал я, поправляя бумаги на столе. – А там не знаю.
Я начал было пересказывать содержание, Вальтоур нетерпеливо слушал, но очень скоро прервал меня.
– Не пойдет, слишком растянуто и банально, – сказал он. – Нам нужен остросюжетный детективный роман, а с другой стороны, нужна еще и любовная история. И думаю, решить эту проблему можно так: будем публиковать сразу два романа с продолжениями, когда через месяц увеличим объем журнала. Один – захватывающий детектив, а другой – про любовь, как в датских еженедельниках. Нравится?
– Нет, – вырвалось у меня. – По-моему, лучше печатать настоящую литературу.
– Вот как?
На лице у шефа появилась насмешливая улыбка.
– Ты никогда не упоминал при мне о письмах, – сказал он. – Будешь утверждать, что тебе о них не известно?
Я даже вздрогнул, но все-таки переспросил:
– О каких письмах?
– Да о письмах с жалобами!
– Что на них обращать внимание, – буркнул я.
Вальтоур сказал, что сегодня обсуждал эти дела с Хромоногим – так он звал экспедитора и бухгалтера «Светоча».
– К нему тоже есть претензии. Мы не можем делать вид, будто ничего не случилось. Не можем пройти мимо факта, что качество нашего еженедельника ухудшилось. За последние три месяца мы приобрели только нескольких подписчиков, зато семьдесят два аннулировали подписку из-за недовольства материалом. Семьдесят два! Пора, черт побери, заканчивать этот никому не нужный роман!
– Но есть ведь и совсем другие письма, – робко возразил я.
– Не стоит биться головой об стену, – сказал Вальтоур, уходя к себе. Скоро он вернулся с грудой писем и вывалил их передо мной на стол. Из этой кучи он выбрал письмо из Кеблавика и прочитал вслух несколько строк, затем начал цитировать одно за другим письма с хуторов, из поселков во всех концах страны: «Роман с продолжениями теперь неинтересный», «Короткие рассказы в журнале очень скучные», «Хочется читать увлекательные романы», «Почему в журнале нет хороших романов про любовь?», «Пачиму вы больши не пичатаити тегстов к танцывальным милодиям недели?», «В последнее время журнал стал намного хуже», «Журнал перестал быть интересным, и поэтому я аннулирую подписку».
– И так далее, и тому подобное, – сказал Вальтоур. – Что, будем закрывать на это глаза?
– Без сомнения, переводы оставляют желать лучшего, но эти рассказы написаны знаменитыми писателями, – опять возразил я. – Мне попадались письма от читателей, которые высказывались о них одобрительно.
– Мне тоже попадались, и я подсчитал их. Как ты думаешь, сколько их? Три, голубчик, только три.
– Мне кажется, некоторые из писем с жалобами написаны полуграмотными болванами. Стоит ли считаться с ними?
– С подписчиками? Стоит ли считаться с подписчиками? – спросил Вальтоур. – Ведь журнал должен себя окупать. Где мы возьмем деньги, если он окажется нерентабельным?
Возразить мне было нечего, я подавленно молчал.
– Ты говорил о настоящей литературе, – продолжал он. – А можешь ты указать мне хотя бы трех человек, у которых единое мнение о том, что такое настоящая литература? Конечно, не можешь! И какое ты имеешь право называть болванами и дураками людей, которые предпочитают для чтения иной материал, чем ты, и не столь грамотны! Ты серьезно думаешь, что моряки, рабочие и крестьяне в будни и праздники будут увлекаться теми книгами, которые именно тысчитаешь хорошими? Мне не по душе такой диктат, такая узость взглядов на культуру. Мне неприятно такое высокомерие.
Я молчал, хотя мне не понравилось обвинение в высокомерии.
Вальтоур опять посмотрел на часы.
– Вот так-то, Паудль, – сказал он несколько мягче, – сейчас важно перейти в наступление и откопать такой роман, который привлечет людей к журналу. Сейчас я как раз буду над этим думать и поручаю тебе заняться тем же. А завтра посовещаемся.
Перекусив в обществе философствующих чудаков в ресторанчике на Ингоульфсстрайти, я вернулся в редакцию. Там царила тишина. Я закончил перевод последней главы романа, который шеф обозвал никому не нужным: ведь в нем не было ни серьезных преступлений (только мелкая кража), ни крупных конфликтов личного характера, если не считать большого числа выстрелов с локтя и пощечин.