Текст книги "Избранное"
Автор книги: Оулавюр Сигурдссон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц)
Дело в том, что казначей Женского союза Унндоура, жена торговца Сигюрвальди, еще зимой объявила на заседании правления, что, по ее мнению, серебряная брошь и каллиграфически надписанный адрес – предпочтительно в стихах – были бы более удачным, да и более дешевым, подарком, нежели часы. Она даже намекнула, что не прочь бесплатно подготовить для общества такой адрес, благо ей ни к кому обращаться не придется, поскольку муж у нее и каллиграф, и хороший поэт; его стихи, посвященные исландской оптовой торговле, были недавно напечатаны в одной столичной газете: «Господь благослови сие сословье мощно, права его храни, как денно, так и нощно», Сигюрвальди Никюлауссон, торговец, Дьюпифьёрдюр. Правление Женского союза так и не успело принять никакого решения относительно подарка к юбилею бабушки, когда жена председателя коммуны отправилась в Рейкьявик к зубному врачу. Вернулась она с новой улыбкой и этими уникальными часами. Казначей Унндоура сделала озабоченное лицо и заявила, что едва ли есть юридическое основание для оплаты стоимости часов из фонда Союза, поскольку вопрос этот так и не был решен на заседании правления, и почему это вдруг у председателя в руках ею же написанный счет, а не счет из магазина? Жена председателя, коммуны ответила, что забыла попросить счет у часовщика, вернее, сочла это ненужным, у него было полно покупателей, и не дело было доставлять ему лишние хлопоты; с другой стороны, вполне естественно вынести этот вопрос на заседание правления во избежание ненужных разговоров и споров – нет, она не рассчитывает, что ей тотчас же заплатят, но предлагает немедленно созвать заседание правления.
– Я полагаю, ты сможешь через несколько минут зайти ко мне домой?
Было проведено заседание правления, и покупка часов снискала полное одобрение, если не считать занесенного в протокол особого мнения Унндоуры, что серебряная брошь и каллиграфически написанный адрес – предпочтительно в стихах – были бы более удачным, нежели часы, подарком к юбилею Сигридюр Паульсдоухтир, бывшей акушерки.
Вот так милейшая супруга председателя коммуны, как обычно, одержала победу. Но в один прекрасный летний день, когда на всех улицах распустились ромашки, а крачки кормили своих едва начавших летать птенцов на осыхающем рифе, Унндоура отправилась на кладбище – выполоть сорную траву и полить цветы на могиле свекрови. Возвращаясь домой, она сделала небольшой крюк и заглянула к бабушке – просто чтобы узнать, как та поживает, она ведь не видела ее с весны, с самого дня ее рождения. Горячего кофейку? Ну что же, от глоточка она не откажется, хотя руки у нее грязные, она возилась с могилой Гвюдрун.
– Мы надеялись, что к лету будет готова плита – ее в Дании делают, но получим мы ее, оказывается, только к весне, на плите будет мраморная голубка. Кстати, Сигридюр, который теперь час? Что это, часы стоят?
Бабушка ответила, что, наверное, забыла их завести, летом ей незачем смотреть на них, даже в пасмурную погоду: она как-то сама чувствует, который час.
Казначей Женского союза Дьюпифьёрдюра поспешно допила свой кофе и собралась уходить.
– Милая Сигридюр, я понимаю, я все понимаю, – грустно проговорила она. – Будь моя воля, у тебя был бы к юбилею другой подарок.
Бабушка растерялась.
– Другой подарок? – спросила она. – Да мне вроде бы нечего жаловаться на эти часы…
– Милая Сигридюр, я понимаю, я все понимаю, – повторила Унндоура, на прощанье целуясь с бабушкой. – Забудем некоторых, с их наглостью и диктаторскими замашками, мы ведь эту публику знаем.
Когда она вернулась домой, у мужа сидел Йоуаким. Не переводя дыхания, не помыв рук, она направилась прямо к Сигюрвальди и сообщила, что предсказание ее сбылось: бабушке так не понравился юбилейный подарок Женского союза, что ей даже не хочется заводить часы, они стоят, и, наверное, с самой весны.
Тут Йоуаким, обычно умеющий держать язык за зубами, дал промашку. Он принялся чесать затылок и стонать.
– Проклятые часы, – произнес он и рассказал чете о своем поединке с юбилейным даром Женского союза. – Тут одно из двух: либо что-то в этой дряни паршивой поломалось, либо в них забралась какая-то тварь!
Вскоре грянула война – из тех, что зовутся войнами нервов. У каждой из обеих великих держав – Унндоуры и жены председателя коммуны – насчитывалась могучая рать. Немало женщин всеми силами старались сохранить нейтралитет или примирить враждующие стороны, а Лина из Литлибайра и Катрин из Камбхуса бескорыстно обеспечивали обмен информацией между войсками, поддерживая оба лагеря. Унндоура, непрестанно ссылаясь на Йоуакима, этого мастера золотые руки, настаивала на том, что часы изначально были с дефектом, возможно, вообще бракованные, и уже от себя добавляла, что жена председателя коммуны, видимо, приобрела их за бесценок и хорошо нагрела руки на этой покупке. Жена председателя коммуны, чтобы пресечь клеветническую кампанию, нашла простой выход – позвонить в Рейкьявик часовщику, пусть подтвердит, что стоимость часов указана ею правильно, и объявит, что согласен починить их для Женского союза Дьюпифьёрдюра безвозмездно. Она вызвала к себе бухгалтера и своего заместителя, чтобы телефонный разговор протекал в присутствии свидетелей. Однако тут, на беду, выяснилось, что днем раньше у часовщика приключилось кровоизлияние в мозг, что он лежит в больнице и говорить не может. Бухгалтер Союза, женщина мирная и широкой души, пыталась отправить часы в столицу и оплатить все снизанные с этим расходы, но жена председателя коммуны предпочла выждать время: возможно, ее часовщик поправится и сможет дать свои свидетельские показания. Вдобавок она не исключает того, что сломал часы злодей Йоуаким, а если это так, что ей тогда делать? Она собирается сама купить для Сигридюр Паульсдоухтир другие часы, в полтора раза дороже – да-да, не будь она Раннвейг! – вот тогда-то она и скажет несколько веских слов некоторым здешним клеветникам.
Когда Лина из Литлибайра и Катрин из Камбхуса сообщили Унндоуре печальную весть, что часовщика жены председателя коммуны хватил удар, ее эта беда ничуть не растрогала, напротив, она стала призывать к борьбе свое воинство, сидевшее над чашками с дымящимся кофе – по уверению некоторых, пуншем, – и объявила, что кровоизлияние у часовщика – чистейшей воды выдумка и увертка.
– Мало того, что мы долгие годы терпели диктатуру, так теперь еще и с мошенничеством надо мириться? А что, если созвать общее собрание Женского союза, самое позднее – в конце октября, объявить о скандале, сместить жену председателя коммуны с ее поста и выбрать нового председателя?
Лине из Литлибайра и Катрин из Камбхуса было уже некогда заниматься своими домашними делами: грозные тучи войны сгущались все сильнее, жестокая схватка двух великих держав в Женском союзе казалась неотвратимой. Как-то вечерком Йоуаким заглянул к бабушке и, убитый горем, признался ей, что всему виной он: взял да и ляпнул, что часы не в порядке.
– Эх, – сказала бабушка, – хорошенькое семидесятилетьице!
– Какой же я осел! – продолжал Йоуаким. – Вечно я так!
На следующий день произошли чудесные события, положившие конец этому отвратительному конфликту. Бабушка рылась в нижнем ящике комода, разыскивая шаль – видимо, собиралась отправиться улаживать распрю между великими державами, – а я, вернувшись с берега, где собирал моллюсков, сидел на табуретке за кухонным столом и ел кашу. Только я доел кашу и отодвинул пустую тарелку, как ощутил, будто какая-то странная волна прокатилась по моей спине, и даже оглянулся узнать, в чем дело. В следующий миг все в кухне заскрипело и затрещало, табуретка подо мной заходила ходуном, ложка задребезжала в тарелке, крышки кофейника и кастрюли зазвенели, словно дрожь охватила все предметы. Но не успел я выразить свое изумление по поводу этих чудес, как все прекратилось, и вновь воцарился покой.
– Бабушка, что это было? – крикнул я, вскакивая.
– Господи, помилуй нас, – сказала бабушка, – шуму-то сколько!
Она держала в руках часы, которые машинально схватила, чтобы уберечь их от падения, если толчки усилятся. Затем, видимо решив, что опасность миновала, поставила юбилейный дар Женского союза на место и как ни в чем не бывало продолжила поиски шали.
– Что это было? – снова спросил я.
– Землетрясение, голубчик, и не слабенькое, – ответила бабушка. – Ну и перепугалась же я!
– Как все затрещало! – возбужденно воскликнул я. – А скоро будет новый толчок?
– Не приведи господь.
– Почему? – удивился я. – Так здорово, когда все трясется.
– Дитя ты неразумное, как можно такое говорить! – рассердилась бабушка. – Ты что же, в школе историю Исландии не проходишь?
– Прохожу.
– Тогда не говори глупостей!
Тут мы оба взглянули на комод. В комнате слышался неожиданный звук: часы, оказывается, не испортились, а просто брали передышку. Когда земля под ними задрожала, они испугались и снова начали исправно выполнять свои обязанности. Тик-так, тик-так! Мы с бабушкой долго стояли перед комодом в безмолвном изумлении, можно даже сказать, благоговении, наблюдая за качанием маятника. Время текло у нас перед глазами, часы шли.
Они шли без перебоя, пока не промчались, подобно весеннему потоку, мои детские и юношеские годы. В общем, они не спешили и не отставали, и все единодушно сходились на том, что часы эти были просто образцовые. Я положил их в свой старый чемодан, когда уезжал в Рейкьявик через полтора года после кончины бабушки, а незадолго перед рождеством 1939 года, взяв их под мышку, долго ходил с ними по морозным улицам и наконец продал мрачному старьевщику. Я был тогда в стесненных обстоятельствах, а кроме того, мне хотелось подарить одной молоденькой девушке только что вышедший сборник стихов или небольшой подсвечник с красной свечкой, а лучше и то и другое.
Странно, однако, что когда я вспоминаю свою жизнь в пятом десятилетии нынешнего века, то мне всегда приходят на ум эти часы. Какой-то маятник перестал качаться у меня в груди, какое-то движение прекратилось, я не понимал ни себя, ни окружающих, долгое время был словно в оцепенении. И пока я пребывал в этом странном состоянии, со мной случилось много такого, что я долго буду помнить, а многие события оказались поистине удивительными.
2
Людям Земля кажется огромной, на деле же она лишь пылинка во Вселенной. В Северном ее полушарии из океана поднимается гористый островок, называемый Исландией, на этом островке находится крохотная столица, называемая Рейкьявиком, и в этой столице много-много улиц, по большей части коротеньких и узеньких. Пятьдесят четыре дома образуют улочку Сваубнисгата, пятьдесят четыре непохожих друг на друга творения рук человеческих высятся под переменчивым небом. Некоторые дома совсем обветшали, новых – раз, два и обчелся, все они исхлестаны непогодой. Многие здания являют собой свидетельство человеческой нищеты и неумелости. Над входной дверью одного из них прибита табличка с цифрой 19, это – двухэтажный дом, построенный вскоре после первой мировой войны. Внутри он деревянный, но наружные стены каменные, с облупившейся штукатуркой, крыт он гофрированным железом. Морозный январский день 1940 года. В окне под самой стрехой на северной стороне дома два стекла из четырех заиндевели, и я от нечего делать разглядываю морозные узоры.
Комнатка у меня маленькая и находится в мансарде, отчего половина потолка скошена, вся обстановка состоит из комода покойной бабушки, стула, лишившегося спинки, старой кушетки, ветхого стола и чемодана, еще есть книги, в том числе несколько учебников. Не тикают больше часы, я продал их перед рождеством, в доме царит непривычная тишина. О чем я думаю? Не помню уже, но, скорее всего, я думал тогда сразу о многом, например о войне в Европе, о том, как я борюсь за существование, и о молодой девушке, недавно пожавшей мне руку и спросившей, бываю ли я по вечерам дома. Вполне возможно, я забыл тот утешительный факт, что Земля лишь песчинка в бескрайней Вселенной, а люди так малы, что и словами не выразишь. Мне грустно, и для этого, пожалуй, есть все основания. После бабушкиной смерти я так и не смог решить, как мне жить дальше, студенческая фуражка меня уже не влекла, еще меньше манили меня пасторский сюртук и церковный приход, в эту зиму работы у меня не было, и кошелек был, можно сказать, пуст. Наконец, в самый неподходящий момент в моем сердце поселилась любовь – впрочем, для нее это весьма характерно. Короче говоря, я разглядываю морозные узоры на стекле, и у меня даже нет желания открыть книгу.
Тихий январский день уже на исходе, и воздух мало-помалу наливается синевой, когда я вдруг слышу, как открывается входная дверь. Стертые ступени лестницы как-то непривычно для меня скрипят под ногами человека, поднимающегося на второй этаж. На площадке медленные и неуверенные шаги замирают, человек долго стоит перед моей дверью и наконец стучит.
Я никого не жду и с любопытством отвечаю:
– Войдите!
Неизвестный нажимает на ручку, но дверь открывает так нерешительно, что я вскакиваю. На пороге стоит тоненькая девушка-подросток. Она в черном пальто и вязаных узорчатых перчатках, с непокрытой головой. Лицо девушки кажется мне знакомым, я уже видел ее, но не могу вспомнить – где. Мы смотрим в глаза друг другу – два существа на крохотном шарике во Вселенной. Затем она кивает, здоровается и спрашивает, не в этом ли доме живет Паудль Йоунссон.
– Это я, – отвечаю я с легким испугом, решив, что она пришла взыскать с меня деньги за журнал, на который я подписался, но от оплаты увильнул.
– Это ты… это вы – Паудль Йоунссон? – снова спрашивает она.
– Да, – уже смелее отвечаю я, потому что девушка снимает перчатку и вместо счета протягивает мне руку.
– Меня зовут Хильдюр Хельгадоухтир, – сообщает она. – У меня к вам небольшой разговор.
Я включаю свет, хотя еще едва начало темнеть, затворяю за ней дверь и указываю на кушетку.
– Прошу вас, садитесь.
Сам я усаживаюсь на стул без спинки и принимаюсь крутить в руках лежавший на столе огрызок карандаша в ожидании, что скажет эта девушка, вернее, девочка – ей от силы лет пятнадцать. Проходит минута, а то и две. Гостья сидит совершенно прямо, узорчатые перчатки лежат у нее на коленях, взгляд и смущенный, и открытый. Она то разглядывает мое пальто, висящее на крючке у двери, то глядит на фотографии моей мамы и бабушки и молчит. Волосы у нее очень темные, а руки слегка загорелые, словно лето для них еще не кончилось. Она явно неглупа, лоб у нее высокий и выпуклый, лет через пять она, без сомнения, станет красивой женщиной.
– Хильдюр Хельгадоухтир? – спрашиваю я, чтобы отвлечь ее от разглядывания моего пальто. – Имя мне незнакомо, но, по-моему, я вас видел.
– Я живу в зеленом доме на углу улиц Сваубнисгата и Киркьюстигюр, – просто отвечает она. – И я наверняка встречала тебя… встречала вас по дороге из школы.
– Конечно, – говорю я, недоумевая по поводу цели этого визита. – И не надо говорить мне «вы», перейдем на «ты», ладно?
– Ладно. – Девочка улыбается, но краснеет. – Мне так непривычно говорить людям «вы». Учителя все время обижаются.
– Какие учителя?
– В реальном училище, что в центре.
– Они хотят, чтобы к ним обращались на «вы»?
– Почти все. Иначе они злятся.
– Ты учишься в первом классе [13]13
Реальное училище – двух-четырехлетнее учебное заведение, куда исландские дети поступают после начальной семилетней школы.
[Закрыть]?
– Нет, во втором. – Помолчав, она добавляет: – Мне стыдно, что я такая невоспитанная. Надеюсь, что, когда кончу гимназию, научусь обращаться к людям на «вы».
Речь у нее не такая, как у молодежи в Рейкьявике, выговор наводит на мысль о журчащих ключах на склонах гор. Безусловно, она выросла в деревне, скорее всего в каком-нибудь медвежьем углу. Что привело ее ко мне и откуда она знает мое имя? Она уже явно преодолела застенчивость, с любопытством рассматривает мои книги, чемодан и древний комод, но особенно привлекают ее внимание портреты мамы и бабушки. Когда ее взгляд снова падает на мое видавшее виды пальто, я начинаю беспокойно ерзать на стуле и откашливаюсь.
– Так, – говорю я и поглядываю на часы, как будто у меня мало времени. – У тебя ко мне дело?
– Да, – отвечает она, – речь идет о моем дедушке.
– Что-что?
– О дедушке, – повторяет она, растягивая перчатки за большие пальцы. – Через три недели ему исполнится семьдесят.
Либо мне не удается скрыть удивления, либо девочка сама приходит к выводу, что сообщение о юбилее ее дедушки должно быть загадкой для незнакомого человека, – во всяком случае, она тотчас же принимается объяснять мне суть дела. Говорит она быстро, но тем не менее толково – похоже, она все заранее продумала. Ее дедушку с материнской стороны зовут Торлейвюр Эгмюндссон, он живет на хуторе Федль в Тиндадалюре со своим сыном Хёрдюром, а бабушка ее, Хильдюр, жена Торлейвюра, умерла несколько лет назад. Девочка говорит, что каждое лето, сколько себя помнит, проводит на этом хуторе – либо с мамой, либо одна; папа ее тоже много раз приезжал туда и ловил в реке форель, но редко жил там дольше чем неделю-другую: мотористы на траулерах не хозяева себе. Мне ясно, что девочка просто боготворит своего деда: он всегда – и в вёдро, и в непогоду – весел и приветлив, только раз, когда умерла бабушка, она видела его печальным. А сколько он знает историй, сказок, стихов и рим [14]14
Рима – исландская эпическая поэма, отличающаяся, в частности, очень сложной формой и богатством языка.
[Закрыть]! Ни у одного крестьянина в Тиндадалюре нет такого множества книг, в том числе и весьма редких, но, к сожалению, он не может много читать, у него очень ослабло зрение. Прошлым летом они выписывали газеты из Рейкьявика, и в одной из них было напечатано стихотворение Паудля Йоунссона и помещена фотография поэта…
– А сколько оно провалялось до этого у редактора! – перебиваю я ее, и мне становится стыдно. Теперь бы я такое не сочинил.
– Однако фотография была новая, – говорит гостья. – Я тебя по ней узнала.
– Нет, ее сделали в позапрошлом году.
– Значит, ты не изменился. – Она внимательно смотрит на меня. – Ни капельки!
Утверждение это представляется мне сомнительным, но я молчу. Кто его знает, может, по мне и не видно, что я теперь уже не тот, что в позапрошлом году, когда мне было девятнадцать. Одному богу известно, каким я стану в будущем году. Во всяком случае, я больше никогда не буду предлагать редакторам свои сочинения и не буду радоваться в душе, что мой снимок помещен в газете. Я уже достаточно взрослый.
Девочка возвращается к своей теме и сообщает мне, что дедушка ее не только прочитал стихотворение Паудля Йоунссона, но и выучил его наизусть. Он постоянно учит стихи, которые ему нравятся, и даже отрывки из рассказов, чтобы они были у него в голове, если он ослепнет. О моем стихотворении он сказал, что оно напоминает ему весеннюю оттепель.
Я растерян, не знаю, стыдиться мне или радоваться, благодарить бога или просить у него прощения. Стихотворение мое – вялый отголосок творчества знаменитых поэтов, как выразился один мой знакомый, мыслей в нем на грош, а рифмы хромают. Увидел я это, к сожалению, слишком поздно. Следовало бы вовремя забрать его и вернуть редактору пять крон.
Девочку мое молчание не смущает, и она наконец переходит к сути своего дела. Дедушке через три недели исполнится семьдесят лет, и она долго думала, чем бы порадовать его к юбилею, он заслужил, чтобы о нем вспомнили. К рождеству она послала ему две книжки – новый сборник стихов и роман, а теперь хочет сделать ему сюрприз, необычный подарок – семьдесят лет исполняется не каждый день. И вот несколько дней назад ей в голову пришла одна мысль, поэтому она и сидит сейчас здесь.
Меня начинает разбирать любопытство, я перестаю пялиться на огрызок карандаша, который держу в руках, но тут девочка снова смущается и начинает теребить перчатки. Однако вскоре она собирается с духом, поднимает глаза и говорит:
– Мне пришла мысль попросить тебя написать стихи о моем дедушке.
– Что? – изумляюсь я. – Стихи?
– О дедушке, – отвечает она. – Стихи к семидесятилетию.
Я сразу понимаю, что девочка, как ни странно, не смеется надо мной, а говорит всерьез. Ее детская непосредственность и полный ожидания взгляд производят на меня такое впечатление, что я краснею от стыда, словно меня уличили во лжи и притворстве.
– Времени в обрез, – добавляет она, пояснив, что зимой почту в Тиндадалюр доставляют редко и подарок к дедушкиному семидесятилетию нужно отправить с пароходом, который уходит через три дня.
Я молчу.
– Конечно, для поэта плохо, когда времени мало. Я заходила к тебе вчера и позавчера, но не застала.
Меня бросает в жар.
– Стихотворение не обязательно должно быть длинным, хватит нескольких строф, – продолжает она. – Главное для него будет, я уверена, что автор – ты.
Я мотаю головой.
– Да-да, – говорит девочка, – поверь мне. Летом он предсказывал тебе большое будущее.
Чувство вины и унижения охватывает меня с еще большей силой, дольше молчать нельзя, надо что-нибудь ответить.
– В прошлом году, – отвечаю я, опустив глаза и рисуя пирамиду на листке, – в прошлом году, пожалуй, имело смысл просить меня сочинить юбилейное стихотворение. Теперь же я с этим делом покончил.
– С чем покончил?
– С писанием стихов, – выдавливаю я из себя. Таким тоном обвиняемый отвечает судье.
– Почему?
Мне не до смеха, но вопрос так наивен, что я с трудом сдерживаю улыбку. Попытайся я ответить ей со всей искренностью, она, юный подросток, не поняла бы меня, не поверила бы мне и, возможно, почувствовала ко мне жалость. По правде говоря, я и сам-то плохо понимаю себя, такое ощущение, будто в груди у меня некий часовой механизм тикает реже, чем раньше, и порой на меня накатывает страх перед будущим. Не дорисовав третью пирамиду, я поспешно начинаю набрасывать контуры цветка. А затем рисую пушку.
– Почему? – повторяет девочка и смотрит на меня с любопытством, даже весело, моим отговоркам она явно не верит.
У меня не то настроение, чтобы разыгрывать какую-нибудь роль, и неожиданно для себя я зачем-то начинаю делиться с ней своими мыслями. Я говорю ей, незнакомому мне ребенку, что человек я страшно непостоянный, когда-то собирался стать пастором, потом археологом, затем естествоиспытателем и наконец поэтом. Эти мои стихи, сообщаю я ей, – беспомощные вирши, дилетантские поделки, вялый отголосок…
– Чепуха какая! – перебивает меня гостья. – Дедушка считает иначе! И мама!
Я чувствую, что моя искренность смешна, и, чтобы скрыть замешательство, гляжу на часы.
– Когда ты бросил сочинять стихи? – спрашивает девочка, ничуть не смутившись.
– Ранней осенью, – отвечаю я. – Третьего сентября.
– В тот день, когда разразилась война, – говорит она, немного подумав.
– Да.
Она смотрит на меня так, словно я предстал перед нею в новом свете.
– Я была в Федле в воскресенье третьего сентября и уехала оттуда на следующее утро. Я помню, что сказал дедушка вечером, когда мы слушали известия по радио. Он сказал: «Теперь каждый должен писать стихи».
– Незачем писать стихи в военное время.
– Ну-у, – тянет она. – Всегда где-нибудь да шла война.
– Не мировая.
– Значит, всем поэтам надо прекратить писать стихи?
Я не знаю, что сказать, я не готов к дискуссии на такую серьезную тему, тем более с девочкой, меня бросает в пот.
– Папа мой – моторист на траулере. Он не перестал выходить в море.
– Это разные вещи.
– В море он рискует жизнью. А наши поэты жизнью не рискуют.
– Верно, но, может быть, опасность грозит их душам.
– От этого им не хуже, – напрямик отвечает она. – Дедушка говорит, что поэт сочиняет лучшие свои стихи именно тогда, когда его душе грозит опасность.
Я совершенно запутался, мне не поколебать мою нежданную гостью. Надо либо сложить оружие и пообещать состряпать стихотворение по случаю семидесятилетия ее дедушки с хутора Федль, либо еще раз попытаться убедить ее, что она обращается не по адресу – как гласит поговорка, пришла за шерстью в козий хлев. Я испытываю беспредельное унижение и все же предпочитаю быть откровенным до конца.
– Очень может быть, что поэты сочиняют лучшие стихи, когда их душе грозит опасность, – говорю я. – Да вот беда – я-то никакой не поэт и даже не рифмоплет.
– Какая чепуха! Какая несусветная чепуха!
Глаза девочки, темные и ясные, не замутненные опытом и зрелостью, лучатся теплом. Когда же до нее наконец доходит, что я говорю совершенно серьезно, выражение веселой доброжелательности сходит с ее лица, уступая место сосредоточенной задумчивости, словно она решает заковыристую арифметическую задачу. Она опускает взгляд и принимается теребить перчатки, лежащие на коленях.
– Эх, – разочарованно произносит она, – мне так хотелось доставить дедушке удовольствие! Я радовалась, что пошлю ему твои стихи.
Звучание ее голоса, ее руки, длинные веки, добрый взгляд, щека, рот – все это вдруг трогает меня, напоминает минувшие годы, былые весенние дни.
– Если бы я когда-нибудь бывал в Тиндадалюре, – слышу я свой голос, – знал твоего дедушку или хотя бы его биографию, то, быть может, я и попытался бы…
– Он седой, – говорит она. – Бородатый. Хочешь, я сбегаю за его снимком?
– От снимков не много проку, – замечаю я. – Он давно живет в Федле?
Она, не задумываясь, отвечает:
– Дедушка женился рано, в самом конце века он взял хутор своего отца, поначалу едва-едва сводил концы с концами, но во время первой мировой войны дела его поправились, а в двадцать восьмом году он построил добротный жилой дом, двумя годами позднее – амбар и хлев, потом опять обеднел, когда начался кризис, но перебился и сейчас, можно сказать, живет неплохо. – Правда, она считает, что оба они – дедушка и Хёрдюр – такие добрые, так готовы поддержать любого, помочь, что хутор Федль давным-давно пошел бы с молотка, если бы не покойная бабушка – прекрасная хозяйка, щедрая, но и осмотрительная, решительная, но не властная. Гвюдридюр, жена Хёрдюра, во многом похожа на бабушку, да это и понятно, они в дальнем родстве.
Некоторое время в комнате царит молчание. Я рисую старинный крестьянский двор с тремя фронтонами [15]15
До начала нашего века крестьянские дома в Исландии строились из дерна и представляли собою несколько (от трех до десятка) небольших домиков с островерхими крышами, вплотную примыкавших друг к другу. Ввиду отсутствия в стране леса и дороговизны привозных лесоматериалов досками обшивались лишь фронтоны. Добавим, что дома эти не отапливались, и температура в них зимой была 5–10 градусов тепла.
[Закрыть]и флюгером на одном из них. На улице зажигаются фонари, на лестнице слышны шаги – это возвращается мой сосед, безработный.
– Нехорошо хвалить своих родственников, – говорит девочка. – Но они такие славные люди.
Я не нахожусь, что ответить, и, чтобы выйти из затруднительного положения, задаю несколько вопросов. В результате гостья рассказывает мне несколько историй про своего дедушку. Большую часть их я перезабыл, но кое-что до сих пор в памяти. Например, дедушка очень любил животных и, в частности, полностью запретил охоту на куропаток в Федле. Однажды весенним днем много лет тому назад он увидел, что на другом берегу реки в болоте увязла овца и два ворона, каркая, прыгают с кочки на кочку, подбираясь к ней, чтобы выклевать глаза. Шел теплый дождь, в горах таял снег, вода в реке была бурой. Дедушка понял, что, если пойдет за лошадью, вороны искалечат овцу, и решил не терять даром времени. Он нагрузился камнями – тяжелого человека течению смыть труднее – и вошел в реку. Вода в самом глубоком месте доходила ему до груди, чуть ниже по течению поток пенился над подводной ямой, но он целым и невредимым перебрался на противоположный берег и вытащил овцу из трясины. До шестидесяти лет он каждую осень один отправлялся на последние поиски овец [16]16
В Исландии овец обычно не пасут, а выпускают весной на горные пастбища. Осенью крестьяне со всей округи выезжают на лошадях в горы, чтобы собрать их. Овец сгоняют в общий загон, откуда хозяева разбирают их по меткам на ушах (у каждого двора свой особый способ клеймения – обрезания уха). Поиски проводятся три раза.
[Закрыть], на несколько дней уходил далеко-далеко в горы, ночуя под нависающими скалами или в широких трещинах. Порой он попадал в такие переделки, что чудом оставался жив, но обязательно находил несколько овец и в любую непогоду пригонял их домой. Однажды в середине зимы на соседнем хуторе заболел хозяин, и дедушка пошел на лыжах за доктором через пустошь. Они – дедушка и врач – пустились в дорогу под вечер, а погода не сулила ничего хорошего. Только они вышли на пустошь, как их накрыл страшный буран. Доктор хотел было повернуть назад, но дедушка сказал, что он с пути не собьется, а доктору, крепкому и здоровому человеку в расцвете лет, не трудно будет идти за ним следом; кроме того, до ближайшей горной хижины [17]17
Убежище для путников в ненаселенных местах.
[Закрыть], правда полуразвалившейся, всего два часа ходу, а там, если будет нужда, они смогут укрыться от непогоды, подкрепиться взятыми на дорогу припасами, хлебнуть коньяку, почитать друг другу римы и порассказать истории о привидениях [18]18
Излюбленный жанр исландских устных рассказов.
[Закрыть]. Лишь часам к трем на следующий день они добрались до человеческого жилья – порядком усталые, но не обморозившиеся и очень оживленные. Через два дня, когда болезнь отступила и пациент совсем поправился, доктор признался, что поход у него был чертовски приятный и интересный.
Снова шаги на лестнице – это поднимается старый рабочий, отец безработного, он проходит в кухню и зовет свою жену.
Как-то с одной бедной вдовой в Тиндадалюре приключилась беда: во время весенних холодов у нее погибло пять суягных овец. Узнав об этом, дедушка промолчал, только бросил быстрый взгляд на бабушку. А когда овец согнали на клеймение и стрижку, сказал, что никогда еще не было в Федле такого хорошего окота, несмотря на то что времена сейчас трудные, и пометил клеймом вдовы десяток своих ягнят. Сыновьям этой вдовы он часто давал почитать свои книжки – как, впрочем, и многим другим толковым молодым людям в долине, – а одного из них убедил пойти учиться. Если он протягивал соседям руку помощи, то никогда не распространялся об этом, и мало кто знал, что он оплатил учение трех неимущих юношей, ради чего даже сам залез в долги. Один из этих юношей стал врачом, а другой – директором школы. Оба они, как только начали прилично зарабатывать, хотели вернуть дедушке деньги, которые он на них истратил, но он сказал, что пусть они лучше сочинят стихи о бекасе. Третий юноша стал пастором в богатом приходе и, видимо, так и не отблагодарил дедушку.
Девочка умолкает. Соседи – отец и сын – затевают на кухне ссору, очереди брани проникают в мою комнату через дверь и стены. Старуха, как обычно, пытается их помирить.
– Очень уж любит дедушка бекаса, особенно когда тот весной заводит свои песни, – говорит девочка.
Я не могу допустить, чтобы она начала прислушиваться к перебранке за стеной. Взглянув на часы, я спрашиваю ее, не может ли она завтра зайти ко мне в это же время.
– Значит, ты сочинишь стихотворение? – Она смотрит на меня так, словно я посулил ей златые горы. – Так я и думала! Я ужасно рада!
– Я ничего не обещаю, быть может, попытаюсь…
Гостья уже не тянет свои перчатки за большие пальцы, она просит у меня прощения за доставленное беспокойство и за все, что наболтала.
– Надеюсь, на тебя найдет вдохновение, – говорит она и протягивает мне на прощанье руку. – До свиданья.
Она уходит, а я все думаю и думаю о ее поручении, беспрерывно кружу по комнате между комодом и столом и уже не слышу, как лаются отец с сыном. «Он выучил мое стихотворение наизусть, – говорю я себе, – он хочет помнить его на случай, если ослепнет». Я забываю о войне и смерти, меня словно обвевает теплый горный ветерок, что-то начинает шевелиться у меня в груди, что-то начинает расти. Перед моими глазами возникают далекая долина, пустоши и горы, золотисто-зеленый луг, выгон и поровшие вереском склоны. Гул реки, протекающей в долине, наполняет мою комнату, бекас летает над книгами и газетами. Навстречу мне идет старик – он приветливо смотрит на меня, показывает на свой хутор и декламирует короткий стишок. Постепенно лицо его увеличивается в размерах, оно четко вырисовывается на фоне неба, как диковинной формы гора, а седые волосы и борода развеваются на ветру. Я сажусь за стол и отдаюсь во власть неожиданно возникшего ритма, пишу строчку стихов, вскакиваю, расхаживаю по комнате, снова хватаю карандаш и записываю еще две строки. Я начал писать стихотворение о дедушке с хутора Федль!