Текст книги "Избранное"
Автор книги: Оулавюр Сигурдссон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 41 страниц)
Наваждения (Из жизни журналиста)
(Роман)
Часть первая
1
Стоит ли продолжать? Стоит ли поздними вечерами записывать воспоминания, ворошить далекие события сороковых годов, заниматься откровенной игрой, то удивляясь, то грустя, то чуть ли не задыхаясь от злобы? Вдруг вовсе и не нужно сидеть над этими каракулями, лучше бросить на половине, разорвать написанное в клочки да сжечь и уж тогда спокойно смотреть в будущее, стараясь достичь душевного равновесия, которого я жажду вот уже столько лет и считаю самым драгоценным из всех благ? Кому-то может показаться, что я сдался, кому-то, но не мне, Паудлю Йоунссону из Дьюпифьёрдюра, никчемному газетчику, известному своим неумением жить. Жена, конечно, не раз спрашивала, что я такое пишу, но я всегда отвечал уклончиво: мол, и сам пока не очень-то знаю, придет время – прочтешь. Жена не любопытничала и не обижалась, мирилась с туманными ответами и позволяла мне спокойно работать вечерами. Ее заботливость и тихий нрав издавна помогали мне выдерживать писательские муки, молчание ободряло, а улыбка внушала мужество – до тех пор, пока я вдруг не понял, что лгал, обманывал нас обоих. Она наверняка считала, что я пишу – по крайней мере пытаюсь писать – книгу или даже роман, ведь многие воображают, что это под силу каждому. Я даже обещал показать ей рукопись, но как она отреагирует, увидев вместо романа воспоминания, исповедь? Что всколыхнется в ее душе при виде моих записок, при мысли о том, что я так и не доверил бумаге? Какой толк ворошить старое? Жена уснула. Я пробежал глазами последнюю главу – о весеннем утре 1940 года, о начале оккупации, потом отложил ее в сторону и подумал: хватит, ни строчки больше.
Месяц-другой я соблюдал этот обет – не прикасался к письменным принадлежностям и по возможности старался не думать о прошлом. Но вот два часа назад по небу пронеслись четыре истребителя, словно хищные птицы, покружили над городом, наполнив все на несколько минут жутким ревом, потом, блеснув серой сталью, повернули обратно на базу в Рейкьянес. Рев утих, но на душе стало тревожно. Я зашагал по комнате, посматривая на перо и карандаши, на секретер покойной бабушки, где хранил кое-какие вещицы. Там же была рукопись и бумага двух сортов. Немного погодя я выглянул в окно: небосвод был чист, от незваных гостей и следа не осталось. В вечерней вышине дремали серебристо-серые облака с багряными боками – красивые и безучастные, величественные, как народная песня. Жена, как видно, тайком наблюдала за мной, потому что спросила, не кончились ли у меня чернила и в порядке ли перо.
Я быстро снял колпачок с авторучки и попробовал перо на старом конверте – все в порядке. Далось ей это перо! С какой стати?
Моя жена не сидела сложа руки. Она вышивала дорожку с изображением поверженного дракона. Копье было уже готово, стежки лежали ровно и плотно. Взглянув на это традиционное женское рукоделие, я отложил ручку и заговорил о погоде.
– Какой тихий вечер. Может, выйдем на свежий воздух перед сном?
– Пожалуй. – Она воткнула иголку в дракона и подняла голову. – Почему ты больше не пишешь?
Я не был готов к ответу.
– Не пишу, и все, – сказал я наконец, пряча глаза. – Что же тут хорошего, если муж только и делает, что пишет, молчит как чурбан и допоздна не ложится спать, вместо того чтобы потолковать с молодой женой, развлечь ее, сходить в кино, послушать радио, почитать…
– …«Светоч»! – перебила она. – Да неужели кому из женщин интересно смотреть детективы и слушать эстрадных певцов?
Шутливые нотки в ее голосе откровенно намекали, что она не очень-то верит, будто ее муж оставил литературный труд лишь от заботливости и внимания к ней. Но я крепко уцепился за спасительную соломинку.
– Ну, мы могли бы читать книги, играть в шахматы, слушать пластинки, пригласить знакомых на чашку кофе или пойти в гости сами…
Она опять перебила:
– Разве мы этого не делали?
– Делали, – сказал я. – Иногда.
И все-таки, просиживай я целыми вечерами за писаниной, наша молодая семья ей бы скоро наскучила. Пришлось бы ходить на цыпочках и приглушать радио, чтобы оно не мешало мудрецу.
– А кто вчера вечером выключил выступление выдающегося поэта? – спросила она.
Я смутился и, глядя в окно, буркнул:
– Он не поэт, по крайней мере не выдающийся.
– Наш Арон Эйлифс не поэт? Попробуй заикнись об этом в комиссии по премиям!
Отложив рукоделие, жена встала, заглянула в соседнюю комнатушку, которую мы называли спальней, затем подошла ко мне, и мы стали вместе смотреть на золотисто-синее небо с розовыми облаками. Веселость прошла, и вид у нее был задумчивый.
– А тебе не скучно сидеть дома вечерами? – спросила она. – Небось надоедает, когда я читаю или шью?
Я отрицательно покачал головой, и мне невольно захотелось коснуться этой женщины. Я взял ее руку в свои. Вот оно – таинство жизни! Эта надежная и теплая рука, чуть обветренная от работы в саду, с белыми лунками на ногтях. А ведь когда-то эта женщина совершила проступок, связалась со злодеями, поддалась слепому влечению, как обычно пишут в газетах.
Жена шевельнула мизинцем и улыбнулась.
– Глупенький, если ты думаешь, мне надоело, что ты пишешь целыми вечерами, то это не так. Мне никогда не надоест. Ради бога, сиди хоть все вечера напролет.
Я промолчал. Мне казалось, что я был очень красноречив.
Она все шевелила мизинцем в моей ладони и смотрела на мирные облака. Потом, пошевелив другими пальцами, спросила, не устал ли я.
– Нет.
– Так что же?
– Ничего, – ответил я, но в следующий миг уже говорил, что это неправда, что я – невольно, конечно, – обманывал и себя, и ее.
– Ты о чем?
Да, мне было бы легче, если бы я не обещал ей дать прочесть писанину, что лежала в ящике секретера. Все равно ничего не выходит, только бумагу перевожу, думал я. По правде говоря, надо бы сжечь эту никчемную, путаную рукопись, бросить все и поискать более полезное занятие. А то лишь зря теряю время.
– Может, радио послушаем?
– Я говорю вполне серьезно, – сказал я.
С минуту жена задумчиво смотрела на облака, но пальцы в моей ладони уже не шевелились.
– Тебе самому решать, писать или нет. Из-за меня одной бросать не надо. И не думай, показывать не обязательно. Я же не советуюсь с тобой, как вышивать.
– Писать не стоит.
– Может, и жить не стоит? – В голосе жены вновь послышалась насмешка.
Я промолчал.
– Ты сказал, что разговариваешь сам с собой. А знаешь, что я думаю? Иногда нужно говорить с самим собой. Мне почему-то кажется, тебе это на пользу.
На пользу? Торопливо разжав ладонь, я напомнил ей о хорошей погоде и о том, что мы хотели пройтись. С какой стати мы ждем?
Мы вышли на свежий воздух, только на этот раз далеко не ходили, прогуливались по соседним улицам, любовались деревьями и декоративными растениями в садах. Завидев необычный цветок, стройную рябину, кудрявую березу или молодую ель со светлой хвоей на вершине и кончиках ветвей и с темно-зеленой – у ствола, мы в тихой радости останавливались и даже отваживались заглянуть через солидные ограды, чтоб сполна вкусить это чудо. Говорили мало. Разве что обращали внимание друг друга на редкий цветов или метелочку, на то, что верхние побеги рябины вот-вот дотянутся до крыши или что березка взята, вероятно, из – Халлормстадюрского леса, а елочка с прошлого года подросла и, если ничего не случится, лет через двадцать пять станет совсем взрослым деревом. Густеют синие тени, алый вечерний свет заливает улицы и сады, наполняя волшебством столбы дыма и зажигая огнем оконные стекла. И все же красота и радости жизни лишь на время отвлекли меня от мысли о моей преступной пассивности, о нашей общей вине.
Жена остановилась у какого-то сада, оперлась на невысокую каменную ограду и какое-то время смотрела на живописные клумбы и темно-зеленые кусты. Законный владелец этого великолепия, лысый и откормленный, сняв пиджак, толкал перед собой грохочущую косилку по маленькой лужайке перед домом. Едва жена коснулась его собственности – шероховатой стены, он перестал косить, исподлобья глянул на нас и вроде бы ощетинился, но потом покатил машинку дальше.
Голова, будто телеграф, принялась вдруг отстукивать срочные депеши. Где я видел этого человека? Где слышал, как он выступал? Вспомнил: на свадьбе, на великой свадьбе у самого Сокрона. Жена, показывая на один из кустов, что-то говорила. Я отвечал неопределенно. Для меня уже не существовало ни красивых листьев, ни газонов – перед глазами был уставленный яствами стол, спиртное и бокалы, бутылки белого и красного вина, бутылки с вермутом, ликером, коньяком, виски и даже пузатые и длинные – с шампанским. Фрак сидел на нем плохо, речь была набором глупостей. А сейчас он повернул назад, случайно ступил на клумбу, злобно выругался и стрельнул в нас глазами. Кто бы мог подумать, что наше присутствие будет ему так неприятно, что он узнает меня в лицо, узнает нас обоих и весь перекосится от одного нашего вида? Разве не крылось в его взгляде мрачное недоверие: дескать, что они тут вынюхивают у садовой ограды? На что показывают?
Вздор, подумал я, нелепые выдумки! Просто этот человек устал от тяжелого трудового дня, да и в садоводстве он новичок, а прохожие зеваки его совершенно не интересуют. Хозяйка небось выгнала его на этот вот газончик – ведь соседи только что подстригли у себя траву. А может, они вчера были в гостях и поздно легли? Или его что-то разочаровало – жизнь иммигранта, надежды быстро разбогатеть, результаты местных выборов, очередной кавалер Рыцарского креста? И по правде сердится этот человек отнюдь не на Паудля Йоунссона и его жену. Что я знаю о нем? Может, он просто неважно себя чувствует? Ведь на шестом десятке подступает старость, и, даже если у вас железное здоровье, хворь дает себя знать, появляется некоторая нервозность, на душе кошки скребут, мучает ревматизм, одолевает бессонница или, наоборот, нестерпимая сонливость. А может, у него нелады с пищеварением? Или сердце пошаливает? С такими сочувственными мыслями я медленно отошел от ограды.
Радость вечера была омрачена. Взгляд этого человека не оставлял меня, недавние события явились мне будто в зеркале, проповеди покойной бабушки о христианской морали и вечности бытия переплетались с никчемной головоломкой о скоротечности человеческой жизни, о смысле ее или бессмысленности на нашем шарике, таком маленьком в просторах Вселенной. И жуткий грохот, ворвавшийся в тихий вечер, тоже не способствовал душевному равновесию. Самолеты летели с юга, на этот раз их было два. Раскатистый рев реактивных моторов стремительно приближался. Сперва это было как штормовой хрип прибойной волны, а потом – оглушительный грохот, свист и скрежет, до тех пор, пока самолеты вновь не умчались в золотистое поднебесье на запад, в сторону ледника.
– Только их сегодня и не хватало! – воскликнула жена. – Им что, приказано так низко летать?
– Кто их знает.
– Наверно, просто хвастаются. – И, уже иронизируя над пилотами иностранных держав, она добавила: – Мигом всех лошадей распугают на мысе Снайфедльснес.
– Бедняги, скучают, поди, – сказал я.
– Черт бы их побрал!
С этими словами мы отправились домой, потом пили чай на кухне, говорили об огороде, решили, если погода позволит, выбраться на выходные в Тингведлир [92]92
Тингведлир – долина Тинга, народного собрания древней Исландии.
[Закрыть]. Когда жена мыла чашки, меня вновь охватило беспокойство. Я ушел в комнату, сел за стол, взял ручку и принялся писать совсем так же, как в бытность мою журналистом. «Дело мастера боится», – говаривала покойная бабушка. Жена легла и наверняка заснула, я же еще долго и подробно расписывал сегодняшний вечер, небогатый на события, короткую прогулку молодой четы. А в голове по-прежнему вертелся вопрос: продолжать воспоминания или нет? Если бросить это занятие и сжечь рукопись, которая спрятана в нижнем ящике секретера, то жена явно подумает, что я уничтожил какой-нибудь роман и полагаю сочинить новый, получше… Как-никак все это похоже на проявление писательской неудовлетворенности и требовательности к себе. Вечером, когда мы стояли у окна и жена шевелила пальцами в моей ладони, она даже не подозревала, что их тепло напомнило мне о ее падении, внезапно воскресив в памяти образ молоденькой девушки, которая когда-то давно шевелила пальцами в моей ладони. И, наверное, она не поверила, что я потерпел поражение, сдался на полпути, сжег неоконченный труд, целью которого было распутать клубок человеческой жизни и странных ее событий, но главное – понять самого себя. Или жена понимает больше, чем я думаю? Что она сейчас сказала? А вот что: «Мне кажется, тебе это на пользу!»
На пользу?
Мне действительно лучше думается, когда передо мной лежат листы чистой бумаги, а в руке карандаш или ручка. Но это, конечно же, дурная привычка, точнее, недостаток, происходящий от работы в журнале. Когда слова обретают зримые формы, они вдруг начинают жить самостоятельной жизнью и порой могут оказаться такими же опасными для их автора, как динамит для неопытного взрывника, сеть для форели или оконное стекло для мухи. Да и вообще, оглядываться – дело далеко не безопасное, по крайней мере для жены Лота это плохо кончилось [93]93
По библейской легенде, жена Лота, спасаясь из Содома бегством, нарушила запрет бога и оглянулась, за что была превращена в соляной столп.
[Закрыть]. Писать мемуары на пользу старикам, несчастным, больным людям либо тем горемыкам, что коротают долгие годы в темнице. Писанина для них все равно что развлечение. Но мне, мужчине в расцвете сил, счастливому молодожену, чьи будни полны трудов, человеку, который почти перестал вскакивать ночами в кошмарном испуге, – мне подобные утехи не нужны. С какой же стати я начал ворошить события давних сороковых годов? Что вынуждает меня брать ручку и поздними вечерами освежать в памяти то, что происходило со мной и другими?
Многого я тогда не понимал, но и до сих пор, как бы я ни ломал голову, некоторые события остаются загадкой. И почему я в свое время не прислушался к голосу собственной совести? А ведь он шептал мне, что многое поставлено на карту. Однако к тому времени я уже успел приобрести скверную репутацию и прослыть преступником. Я взялся за перо, чтобы распутать клубок, чтобы спокойно оценить проступок, совершенный моей женой незадолго до вступления в брак, и решить, справедливо ли говорят о ней окружающие, называя ее одновременно фурией и заблудшей овечкой.
Мне все же стало ясно, что я бы никогда не взялся за воспоминания, которые прячу в ящике секретера, если бы у меня вдруг не заболело плечо. Я не мог забыть, что у меня целых два дня болело плечо. В голову втемяшилось, что меня побил отец. Когда я был маленьким, покойная бабушка говорила, что отец погиб за полгода до моего появления на свет, но мне казалось, она выбрала такое объяснение по просьбе моей матери либо из-за каких-то сомнительных эпизодов в жизни этого человека. В ответ на мои расспросы о его смерти она лишь вздыхала: «О, это была катастрофа». А когда я хотел узнать о его происхождении и родственниках, она переводила разговор на другую тему или, пряча глаза, упорно молчала. Покойная бабушка была правдивой женщиной и не умела притворяться, поэтому я рано понял, что история смерти моего отца покрыта мраком, и старался воздерживаться от расспросов. Примирился с тем, что он умер так же давно, как и моя мать. А все же странно, что я не мог ничего выведать ни у бабушки, ни у жителей хутора Грайнитейгюр, ни у кого другого. Об отце не напоминало ничто, не уцелело ни одной вещицы, которую бы он держал в руках, – ни складного ножа, ни книги или фотокарточки, и я так и не узнал, кто были его родители. Иногда, оставаясь один, я думал о нем, мысленно рисовал его образ, воображал себе этакого здоровенного морского волка, благородного героя, видел, как он гибнет в страшный шторм, как смотрит в глаза смерти, как спасает людей с полу затонувшего суденышка. А иногда я, наоборот, испытывал холодность к этому погибшему отцу, после которого не осталось никаких следов, кроме сочувствия в моей душе. Когда же я вырос, то заподозрил, что история моих родителей каким-то образом могла бы меня скомпрометировать, потому ее и обходят молчанием. Разное приходило мне на ум в детстве, но все же у меня никогда и в мыслях не было – ни наяву, ни во сне, – что отец мог оказаться в живых… и уж тем более не мог я предчувствовать, что однажды он кинется на меня, бледный от бешенства, и так сурово поколотит, что у меня будет два дня болеть плечо.
На пользу?
Как знать.
Выдвинув ящик секретера, я взял верхнюю страницу и прочел последние слова, написанные несколько месяцев назад: «Сквозь грохот этого первого утра оккупации я услышал птичий крик, но он не доставил мне радости. То чувство в моей груди, которое я сравнивал с часовым механизмом, бесследно исчезло. Осталось безмолвие. Остались лишь пустота и безмолвие».
Я вспоминал весну 1940 года, и вновь меня обуревали сомнения: как быть – продолжить, пойти на попятный или пуститься во весь опор вперед, работать над рукописью или оставить ее незаконченной? Если перебирать события прошлого, припоминать давно ушедших людей, мне обязательно придется затронуть и весьма важный период – военные годы, когда тот маятник в груди, который отсчитывал для меня ход времени и существование которого я объяснить не мог, впал в оцепенение, остановился, как бабушкины часы – подарок Женского союза Дьюпифьёрдюра. Мне часто кажется, что годы войны миновали как сон, я будто стремительно пронесся по незнакомой, причудливо изменчивой местности. Луна выглядывала из-за облаков, а иногда сверкал холодный проблеск молнии, вызывая раскаты грома и выхватывая из темноты скалы с привидениями и эльфами, таинственные норы, Омуты Утопленников, Скалы Висельников – словом, все атрибуты народных саг и преданий. Когда я поздними вечерами размышлял о том времени, о привидениях и колдунах, о событиях, происходящих здесь, на краю света, мне становилось ясно, что одаренные люди, например писатели и историки, почерпнут отсюда богатый материал, которого хватит на множество книг. А я – возьмись я продолжать спрятанную в секретере рукопись – смог бы восстановить по памяти лишь обрывки событий и туманные образы тех времен. Я бы вытащил рыбешку вместо кита, описал беспорядочные эпизоды моей жизни, гораздо более мелкие, чем те, которые настоящий писатель использовал бы просто для связи. Да, плохо быть чем-то вроде забавных часов военных времен – подарка Женского союза. Жалкое это занятие – искать в кузнице угасшие искры, прислушиваться к затихшему шуму. И если бы я не смотрел в будущее с надеждой…
Не закончив этой мысли, я подумал, что если твердить одно и то же, повторять старые вопросы, то я так и не сдвинусь с места. Я снова вынул рукопись из ящика, заглянул в нее, и снова воспоминания захлестнули меня. Туманные образы понемногу прояснились. Вот Вальтоур усаживает меня за работу, Эйнар Пьетюрссон – он же Сокрон из Рейкьявика – зовет на свадьбу, Финнбойи Ингоульфссон так жутко улыбается, что мороз пробегает по коже.
Я посмотрел на часы и встряхнул головой. Тихая светлая ночь середины лета, скоро рассвет. Небо над спящим городом начинает розоветь. Если бы не завтрашний рабочий день, я бы немного прошелся по пустынным улицам и послушал дроздиную заутреню в росистых садах. Но вставать надо рано, поэтому я собрал бумаги, решительно запер секретер и лег спать. Не знаю, почему так вышло, но я вдруг почувствовал, что должен писать дальше и, заглядывая в самого себя и других, терпеть до конца.
2
Столовая хозяйки Рагнхейдюр славилась двумя играми, в которых далеко не всем посетителям заведения удавалось добиться успеха. Это были две почти одинаковые коробочки длиной с ладонь и поглубже обыкновенного пенала. Вместо крышки вставлено стекло. В одной каталось несколько блестящих дробинок – кажется, девять, – и поле было перегорожено так, что требовалась немалая ловкость, чтобы закатить дробинки на места. Другую коробочку населяли три оловянные мыши размером чуть крупнее паука и сказочный жестяной кот, воинственно притаившийся в углу – не то привинченный, не то посаженный на клей. Предполагалось, что мыши должны прятаться в убежище – запутанной норе с узкими дверцами, похожими на опрокинутый наперсток. Однако безногие мыши знай себе шныряли на крохотных колесиках по полю и, казалось, своей норы боялись не меньше, чем кота. Посетители считали, что и с мышами не так-то просто управиться, а с дробинками и того сложнее.
Однажды, в июньское воскресенье 1940 года, я сильно опоздал на обед, и хозяйка, не сдержавшись, сказала, что примет меры, если я и впредь буду красть у нее время по выходным.
Уж не знаю, какие меры были у нее на уме, но я все же, стараясь загладить вину, объяснил, что задержался на кладбище.
– О-о… – Она сделала большие глаза. – Зачем ты ходил туда?
Я сказал, что особенных дел у меня там не было, просто хотелось прогуляться в тени деревьев и полюбоваться цветами среди древних могильных плит.
– Может быть, Богге тоже хочется пройтись по свежему воздуху, – заметила хозяйка. – А тебе и дела нет, что мы здесь надрываемся. Ой, да уже второй час!
Я еще раз попросил ее не сердиться, ведь я никогда раньше не бродил по кладбищу и сегодня вправду немного увлекся. Там столько зелени, и памятники знаменитостям не скоро обойдешь.
– Ну и что из этого? – Хозяйка сделала вид, что не слышит моих извинений, и обиженно, не глядя на меня, расправила скатерть. Щеки у нее раскраснелись, а лицо полностью утратило то божественно-спокойное выражение, которое шло ей не меньше, чем белоснежный фартук. – Все работай и работай на вас, – раздраженно продолжала она, качая седой головой. – Ну вот, теперь еще и котлеты подогревать!
Я смиренно попросил ее не делать этого и подать их холодными. А также поспешил сообщить, что принес деньги, и извинился за то, что уже который день начисто забываю уплатить за текущий месяц.
– В расчетах, дорогой Паудль, ты пунктуален, но я не о том, – сказала она немного мягче, – а обо всей этой кутерьме, которая стоит нам нервов и здоровья. Незачем биться головой об стену: жизнь есть жизнь, и никуда от нее не денешься. Котлеты и соус, Паудль, я бы, конечно, разогрела, но каша и так сойдет, хоть и подостыла маленько. Она с ревенем.
Часы мерно тикали на резной полке, на кухне гремели тарелки, чашки, ножи, вилки и ложки, из крана лилась вода, Богга напевала. Последние посетители уже разошлись, остался только некий Гвюдлёйгюр Гвюдмюндссон. Это был красивый бойкий юноша моего возраста, курчавый и загорелый, большой говорун и любитель пооткровенничать. Звали его просто Гулли. Уютно устроившись в углу, в протертом кресле у круглого курительного столика, он читал «Светоч» и время от времени подливал себе кофе. Когда я вошел, он кивнул мне, а едва Рагнхейдюр принялась корить меня за опоздание, быстро поднял голову, но встревать не стал, только подмигнул мне, когда хозяйка заспешила на кухню. В ожидании обеда я исподволь рассматривал Гулли, слушал тиканье часов и пение Богги. Он был помолвлен с одной молодой девушкой и даже носил кольцо. Вчера вечером мы вышли отсюда вместе, и он почему-то стал говорить мне, что ему нужно заскочить на Баункастрайти и купить там кое-что необходимое. Я спросил, что же ему так необходимо, и он сказал об этом столь же просто и небрежно, словно речь шла о спичках или билетах в кино, а я буквально онемел. Я знал об этом товаре, к примеру читал о нем в какой-то переводной научно-популярной книге – кажется, ее написал некто ван де Велде, – и все же откровенность, я бы даже сказал, бесстыдство попутчика ошеломило меня. Вдобавок я совершенно не ожидал, что подобным товаром торгуют в определенном месте на Баункастрайти. Я вспомнил покойную бабушку, разные христианские заповеди и правила, но мое молчание не смутило Гулли, наоборот, он уже уверял меня, что человек он бедный и не имеет возможности создать семью еще года два-три по крайней мере. «И да не будем воздержанна, – сказал он без стеснения, – мы же не старики!» Он считал бессмысленным покупать этот столь необходимый ему товар в розницу, ведь оптовая цена куда ниже. И вообще стоило бы закупить этот товар на валюту, а потом перепродать на досуге и таким манером стать на ноги. «И как это я раньше не додумался!» – воскликнул он. Когда мы прощались вчера вечером, он был убежден, что заработает кучу денег, если сумеет достать валюту.
Я медленно жевал теплые котлеты, подозрительно сдобренные пряностями, а Гулли меж тем отбросил «Светоч», взял знаменитую коробочку с дробью и начал быстро трясти ее. Еще бы, ведь по ловкости рук ему не было равных. Одни говорили, что ему следовало бы стать хирургом, другие – портным или часовщиком. Покончив с дробинками, он принялся за мышей, ловко загнал их в укрытие, потом закурил сигарету, выпустил несколько колечек дыма и тяжело вздохнул.
– Черт побери! Жаль, не знаю я английского!
Я с изумлением уставился на него, не зная, что сказать, а Гулли досадливо взмахнул рукой и нахмурился. Вид у него был такой, будто он прогадал в своих коммерческих операциях.
– Сколько нужно времени, чтобы выучить английский? – спросил он. – Месяц?
– Если хочешь хорошо, то много лет, – ответил я.
Гулли заерзал в кресле.
– Ну, это мне ни к чему, – сказал он, стряхнув пепел. – Сколько нужно, чтобы суметь объясниться?
– Это зависит от многого, например от способа изучения, от учителя и самого ученика.
Гулли некоторое время обдумывал мои слова, потом опять выпустил голубые кольца дыма. Я доедал переперченные котлеты и думал, что у него на уме, видно, какая-то торговая сделка и для ее осуществления ему нужно написать по-английски письмо и заказать товар. Отбросив со лба кудри и поправив галстук, он отряхнул рукав и твердо сказал:
– Пора выбиваться в люди.
Я промолчал.
– Ты-то уж мастер в английском. Долго учил?
– Начал сразу после конфирмации, – ответил я и честно рассказал, что, конечно же, владею этим языком не свободно; правда, иногда читаю книги и перевожу для газеты романы с продолжениями, но часто мне не хватает слов, и я постоянно заглядываю в словарь.
Гулли с сомнением посмотрел на меня.
– Солдатню понимаешь?
– Не говорил с ними.
Выпустив вместо колец струйку дыма, Гулли сказал, что ему не по карману выбрасывать деньги на курс английского. Лучше он попросит учебник у брата своей невесты и постарается выучить английский самостоятельно, будет учить каждый вечер как проклятый, даже по выходным.
– Ну, как мой план? – спросил он.
– Годится.
– Разве я не смогу объясняться уже через несколько недель?
– Конечно, сможешь.
– Я не глупее других… и ведь нужно что-то делать, а то не пробьешься. Какого черта сидеть сложа руки!
Мы оба помолчали, потом он добавил:
– Разве это жизнь – работать в какой-то дыре и торговать пуговицами и подштанниками? Да если б я захотел, то еще прошлым летом стал бы переводчиком с английского.
– Где?
– В войсках!
Загасив сигарету, Гулли вскочил на ноги и принялся расхаживать по комнате. Он слышал про двух парней, которые уже стали переводчиками в войсках и на днях уехали на север – не то в Акюрейри, не то в Сиглюфьёрдюр. Один из них – его родственник, учился, черт, в университете на юриста. Другой – приятель этого родственника, тоже студентишка, не то Стейндоур Гвюдбрандссон, не то Гвюдбьёрднссон. Так или иначе, а Гулли точно известно: деньги они гребут лопатой, причем делать ничего не надо, ей-богу ничего, ну разве только языками чесать с офицерами и в бридж дуться. Знал бы он, что англичане оккупируют страну, то еще прошлой зимой взял бы да выучил английский, стал переводчиком и загребал кучу денег. Но кто знал, высадятся они весной или нет? Не поймешь, что у них на уме, у этих ослов!
Гулли остановился у окна, жесты его были более энергичны и высокомерны, нежели обычно.
– Если буду учить каждый вечер как сумасшедший, – продолжал он, – так неужто недели через две не заговорю?
От предсказаний я воздержался, зачерпнул холодной каши с ревенем и ответил примерно так:
– Опыт показывает, что один осваивает английский быстро, другой – медленно, третий – никогда. Вероятно, без нескольких уроков у хорошего преподавателя все же не обойтись.
Гулли перебил меня:
– Выбрасывать деньги на учителей, когда кругом полно англичан! Ну уж нет, спасибо, я не такой дурак! Познакомлюсь с солдатами и так потихоньку выучусь языку. Чтобы болтать по-английски, они сгодятся, пропади они пропадом! И разрази меня господь, если я не выгадаю от этого знакомства! Буду покупать дешевые сигареты, пиво и виски, а после продавать с наваром. Ведь глупо не извлечь выгоды из присутствия этих людей. Британская империя пока не обнищала!
Он взглянул на часы и торопливо причесался. Мину преуспевающего коммерсанта как ветром сдуло. Он обещал невесте сводить ее во «фьорд», а уже вечереет, и она рассердится, если придется ждать.
– Я совсем заболтался, – сказал он, стряхнул с пиджака волосы, простился и, насвистывая, выбежал на улицу.
Покончив с кашей, я принялся размышлять о том, отыщет ли искренний и бойкий юноша счастье на этой пылинке во Вселенной. Гоняются за ним все, но достается оно не многим. В зал, переваливаясь, вошла за грязной посудой Богга. Эта женщина лет пятидесяти, весьма плотного телосложения, с уже поредевшими жесткими волосами, никогда не знала мужчин. У нее были красные пальцы, большой нос и широкий рот. Она вечно напевала и вечно обливалась потом, ведь работы в кухонном чаду с утра до вечера невпроворот, да еще пар и духота. Многим посетителям столовой нравилось откровенничать с Боггой о супружеской жизни и любовных похождениях, пошлепывать ее, щекотать, притворяться, будто они давно добиваются ее руки, уж и кольца в карманах носят, или спрашивать, не пойдет ли она к ним на время экономкой, разумеется при любезном обращении. Богга сердито фыркала и бранилась, смеялась и распевала, называла на «ты» всех, кто позволял себе вольности, а на «вы» – тех, кто воздерживался от приставаний и сомнительных забав, косилась на них голубыми водянистыми глазами и вроде бы не понимала такой «болезненной» сдержанности.
– Гулли уже улетел? – спросила она.
– Да.
Она взяла его чашку с курительного столика, стрельнула глазами по номеру «Светоча», по мне, по недоеденным котлетам, а потом спросила, будто вспомнив о чем-то:
– И куда же он подевался?
Я недоуменно посмотрел на нее.
– Да я о романе в «Светоче»…
Она, мол, увлеклась им с самого начала, читала в постели по вечерам, недолюбливала одних героев и обожала других.
– Дальше-то что будет? – спросила она как бы саму себя. – Сойдутся они или нет?
Я вызвался рассказать ей по памяти самые интересные эпизоды романа, но она отчаянно завертела головой, словно я нес несусветную чушь, – зачем-де какой-то пересказ, если можно прочесть все маленькими порциями. Ей так удобнее.