Текст книги "Избранное"
Автор книги: Оулавюр Сигурдссон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)
Не сказать чтобы его взгляд был полон коварства, но все же я видел не ту невинную лазурь, как в тот раз, когда весной 1940 года он сидел в редакции «Светоча» и жаловался мне на жизненную несправедливость, на свою жену и этого детину Досси Рунку.
– Что написать для твоего знакомого? – спросил я.
– Совсем чуток. Вроде как объявление в «Моргюнбладид».
– О чем?
Йоун Гвюдйоунссон приподнялся на носки, оглянулся по сторонам, будто решил доверить мне военную тайну.
– Ну так вот, – начал он. – Нужна экономка.
Я отвернул колпачок с авторучки, полистал блокнот и хотел тут же набросать короткое объявление: мол, требуется экономка и т. д. Но Йоун Гвюдйоунссон откашлялся и повел меня дальше – в более спокойное место. Наконец мы зашли в узкий невзрачный проулок; из-под груды ящиков вылез пятнистый кот и шмыгнул за мусорные баки. Написать объявление, собрать воедино все, что наговорил Йоун Гвюдйоунссон, оказалось делом нелегким. Знакомый, о котором он так заботился… собственно, был еще в расцвете сил, здоров душой и телом, работал в войсках у англичан, вроде как ремесленником, пожалуй, так будет верно написать, ко всему прочему – вдовец. С особым нажимом он повторил, что это человек во всех отношениях порядочный, всегда умеет заработать, по крайней мере на берегу, без долгов, внимательный и непьющий, но не совсем трезвенник, не богач, а все же присмотрел квартиру в приличном полуподвале с маленькой спальней, кухней и еще одной комнатой. Экономка… лучше пусть будет помоложе, лет двадцати, впрочем, по словам Йоуна Гвюдйоунссона, подойдет и постарше, только душой и телом в хорошей форме, что-нибудь около сорока. Йоун Гвюдйоунссон знал наверняка, что его приятель ищет не модницу и франтиху, не мотовку и говорунью, не такую, что стреляет глазами направо и налево, принимает побрякушки от хулиганов вроде Досси Рунки да позволяет им всякие вольности, а на кухне оставляет одну кашу на воде и сухой хлеб, твердый как камень. Он давно уже ищет спокойную, бережливую и приветливую экономку, которая бы штопала носки, варила кофе, снаряжала его завтраком на работу, а вечерами встречала, кормила горячим мясным супом и по воскресеньям пекла оладьи. Разумеется, у него нет возможности платить ей большое жалованье, но, пока он работает в английских войсках, на добрый кусок мяса для супа у него хватит, и на хорошее обращение она может рассчитывать. А то и на кое-что еще, ха-ха, когда они поближе познакомятся.
– Где живет этот человек?
– Что? Где живет? – Йоун Гвюдйоунссон покосился на пятнистого кота, который вылез из-за баков, не иначе как заинтересованный нашим сочинительством.
– Куда женщины должны слать письма – к нему домой или в газету? – спросил я.
Йоун Гвюдйоунссон выбрал последнее и после долгих раздумий сообщил, что, как назло, сейчас запамятовал номер его дома, впрочем, это неважно, ведь приятель-то, ну да, конечно, он говорил о письмах, ха-ха, с предложениями.
Я переписал объявление начисто, стараясь выделить из массы мелочей главное.
– Как бы так сделать… – Йоун Гвюдйоунссон обратился скорее к коту, чем ко мне. – А нельзя ли им присылать этому человеку свои фотокарточки?
– Черт их знает, – сказал я и приписал в конце: «Предложения и фото направлять в „Моргюнбладид“ в течение недели с пометой, „Экономка“».
На этом я простился с Йоуном Гвюдйоунссоном и, не оглядываясь, быстро вышел из проулка. Через несколько шагов я уже не помнил ни о нашем разговоре, ни об объявлении, которое вложил в заскорузлую ладонь рогатого работяги, а, углубившись в себя, так и эдак прикидывал, отчего мне было не по себе, отчего этот парень вдруг вызвал у меня такое раздражение. Я опять почувствовал себя школьником, который наделал ошибок в элементарной задачке. Торопливо шагая к дому управляющего Бьярдни Магнуссона, я так и не сумел ничего объяснить, не смог разобраться в этой странной перемене настроения, хоть и был подкован в теориях Фрейда и Адлера.
У своей двери я невольно вспомнил всем известное присловье из сказки о троллях: «Человечий дух в моей пещере!» Кто-то без спросу заходил в незапертую комнату, оставил серый пепел возле моей трубки, легкий запах сигаретного дыма и аромат губной помады.
До сих пор помню, как я среди ночи долго и рассеянно смотрел в зеркало ванной комнаты на свое лицо, вернее, на уши. Еще помню, что так и не сумел освободиться от тех неприятных подозрений. Уже который год ты не двигаешься с места, переводишь романы для журнала, сидишь над корректурой, бранишься с печатниками! – говорил я себе, укладываясь в постель. Терпеливо слушаешь разглагольствования Йоуна Гвюдйоунссона о мясных дарах из помойных баков англичан, сочиняешь для него объявление да пялишься перед зеркалом на свои уши!
Уже засыпая, я услышал, как хлопнула дверь автомобиля. Старшая дочь вошла в родительский дом из синей весенней ночи.
7
Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?
Я сидел прямо у дверей, на крайней левой скамье, слушал псалмы и орган, глядел на пламя свечей на церковных хорах и, поддавшись на уговоры друга детства, сбегал мимо сушилок для рыбы по уступам берега вниз, на небольшой островок, обнажившийся при отливе. Малая вода, штиль и мягкая весенняя погода, фьорд как зеркало. Волнистый песок с разбросанными здесь и там высохшими медузами, скользкая галька и покрытые бледными водорослями шхеры, где в мелких лужах затаились в ожидании прилива рыбешки и морские звезды.
Жуть какой отлив, сказал мой друг. Однажды в такой луже мне попался пинагор!
Я слышал псалмы и орган, видел пламя свечей на церковных хорах и остановился, желая написать наши имена на гладком песчаном дне. «Аусмюндюр Эйрикссон и Паудль Йоунссон», – начертил я указательным пальцем, а потом добавил для ясности: «Мюнди и Палли».
Гляди! – позвал Мюнди, показывая найденного им огромного моллюска. Красивый?
Я восхищенно разглядывал моллюска в его руках.
Хочешь, будет твой? – спросил он.
Но ведь это ты его нашел.
Какая разница? Дарю. Я себе еще найду.
Псалмы стихли, гулкие звуки органа больше не парили над мелководьем, слышно было только печальное покашливание и голос:
– Блаженны скорбящие, ибо утешены будут.
Голые пятки Мюнди сверкали сквозь дыры, его резиновые сапоги до того износились, что едва держались на ногах. Штаны были в свежих заплатах и свежих прорехах, свитер не лучше. Он нашел двух необычных улиток и не отставал от меня, пока я не взял ту, что покрупнее. Мы добрели со своими сокровищами по песку, рифам и большим плоским камням до края острова, до крутого утеса, под которым берег был завален исхлестанными морем обломками скал. Мы вскарабкались на утес и стали смотреть на траулеры, наверняка английские или немецкие, промышлявшие у самого входа во фьорд. Мюнди заявил, что однажды они вперлись прямо в нашу рыболовную зону, сплюнул сквозь зубы и крепко выругался, назвав их чертовыми бандитами и гадами ползучими, которые развлекаются тем, что вытаскивают сети и переметы жителей Дьюпифьёрдюра. Его отец Эйрикюр, Нарви из Камбхуса, Самуэль из Литлибайра и Кели из Туна дважды в прошлом году рисковали жизнью, схватившись с этими мерзавцами из-за сетей.
– Друзья близкие и далекие, женщины и дети, отцы и матери, сестры и братья, весь народ прощается с благородными героями, павшими в борьбе, – вещал голос на хорах. – Но, несмотря на глубокую скорбь, переполняющую наши сердца, мы никогда не забудем, что любовь господня беспредельна…
Мюнди перебил: В воскресенье конфирмация. А нас с тобой еще когда конфирмуют – обалдеешь ждать!
Да, вздохнул я. Три года.
Между рифами, ныряя за рыбешкой, кружила крачка, над зеркальным фьордом горланили чайки, в шхерах плавали гаги. В глубине души мне хотелось, чтобы Мюнди провел со мной лето на хуторе Грайнитейгюр, где у меня будут в друзьях другие птицы – кулики и кроншнепы, луговые коньки, трясогузки и красноножки.
Слышь, сказал он, ты кем хочешь стать, когда вырастешь?
Я не был готов вот так, сразу доверить ему мою самую заветную мечту о том, чтобы купить небольшой орган и грузовик, а потом разъезжать на этой машине по деревушкам, долинам, по дорогам Грайнитейгюра, иногда останавливаться, прямо в кузове садиться за орган и наполнять небосвод переливами божественной музыки. Поколебавшись, я ответил, что еще не знаю, кем буду.
А я – капитаном.
Где? В Рейкьявике?
Может быть, на судне береговой охраны, сказал он и, указывая на траулеры, добавил: Если выйдет, то я не я буду, а получат они на орехи, гады ползучие!
– Мы прощаемся с благородными героями, но сквозь тучи скорби нам светит солнце надежды на встречу после разлуки, – говорил голос на хорах. – Господь всемогущий предопределил нам, смертным, вечную жизнь…
Мюнди перебил: Тебя кто стриг?
Бабушка.
Не пора ли запретить им этак корнать нашего брата?
Но тогда надо будет причесываться.
Точно, заключил он и, тут же потеряв интерес к этой мысли, поднялся на ноги, собираясь домой. Не желаю все время причесываться, как девчонка.
Когда мы опять вышли на песчаный берег, прилив уже покрыл наши имена, а по фьорду, вовсе не похожему на зеркало, катила волна. Я видел и белую пену на гребнях, и людей в черном на жестких деревянных скамьях, слышал шипение набегающих волн и голос на хорах, вздохи и всхлипывания. Потом мы отправились в другую экспедицию за моллюсками, нашлась пропавшая губная гармошка, а на фоне лазурного неба парил старый воздушный змей. Я был счастлив, что мой друг так здорово помогал ловить подкаменщиков, мы прокалывали прутиками камбалу, вместе шли к алтарю, вместе стояли на конфирмации. Волны все набегали и шипели, все дальше накатывались на песок, покрывали пеной всякую мелочь на берегу и шхеры, поросшие бледными водорослями, до тех пор пока голос на хорах не молвил:
– Они веровали в бога…
Человека убивают лишь однажды, сказал Мюнди.
– Выполняя свой долг, они бесстрашно трудились вдали от родных и близких, – продолжал голос на хорах, – в тяжелых и опасных условиях…
И опять Мюнди перебил: Уйти с посудины? Да ты с ума сошел! Кому-то ведь надо плавать!
На фоне шума далеких волн и страстного голоса на хорах мне словно нашептывали, что мой выходной костюм куплен ценой, которую заплатил мой друг детства. Кто-то словно шептал, что не было бы этих черных ботинок и белой рубашки, пальто и шляпы, даже иностранных книг, новой авторучки и новой лампы, если бы мой друг снял широкую непромокаемую куртку и рыбацкие сапоги, отказался рисковать жизнью и нашел на берегу работу поприятней, чем надрываться на траулере и возить рыбу в Англию.
– Почему? – вопрошал голос на хорах. – Потому что они читали и хранили священные слова господа…
Читал? – изумился Мюнди. Черта с два! Нет у нас на калоше книг!
– Герои моря! – послышалось с хоров.
Обозвала раззявой! – сказал Мюнди, бросая два золотых кольца в ночную темень. Раззява так раззява!
Голос его вдруг превратился в неясное эхо, удалявшееся и затихавшее в моем воображении, лицо стало чужим, серым и плоским – безжизненное фото среди многих других, появившихся нынче утром на первых страницах газет. «Аусмюндюр Эйрикссон, – стояло под фотографией моего собрата по конфирмации, – Аусмюндюр Эйрикссон, матрос».Какое-то время я сидел опустив глаза, в выходном костюме, в пальто и начищенных ботинках. Подняв голову, я уже не увидел ни скорбной толпы, ни запрестольного образа, ни горящих свечей, в глазах стояли лишь безмолвные фотографии моряков с указанными внизу именами и возрастом. Даже страстный голос на хорах не проник сквозь молчание этих фотографий, мертвенное спокойствие моего друга и его товарищей. Лежат они сейчас на дне морском где-то между Исландией и Британскими островами, бездыханные, с застывшими лицами. Только маленький спасательный плот с названием траулера был свидетелем их гибели. Спустя три недели его снесло морем далеко на юг, и он был подобран командой другого траулера. Людей не было. Лишь рваные дыры от немецких пуль.
Кому-то ведь надо плавать…
Пока голос на хорах после поминовения молился за погибших, я прощался с моим другом, благодаря его за то время, когда мы были вместе, за его бескорыстие и веселость, за давно прошедшие весенние дни дома, в Дьюпифьёрдюре, за походы по берегу в отлив, за подаренные ракушки и воздушных змеев.
Прощай, Мюнди, думал я, представляя себе безмолвное фото. Прощай.
Потом звучали псалмы, и под сводами отдавалась неясная траурная мелодия, я смотрел на свет и запрестольный образ. Крупный град застучал под окном собора, когда ближайшие родственники погибших – дети, мужчины и женщины – встали и медленно потянулись к дверям. Некоторые плакали. Одни, казалось, смотрели куда-то вдаль, другие просто опустили голову. Я знал, что родители Мюнди, его братья и сестры сейчас далеко, но мои глаза невольно искали хоть кого-нибудь из Дьюпифьёрдюра. Не помню, нашел ли я земляков, но зато мой взгляд натолкнулся на щеку, которая показалась мне знакомой: чуть похудевшая девичья щека, черные волосы, выпуклый лоб, темные брови. Девушка вела рыжего мальчика и невысокую женщину средних лет, очевидно свою мать. Опустив головы, они, как и другие скорбящие, медленно прошли мимо последней скамьи. Никто из них будто и не мог заплакать в присутствии чужих людей.
Через полчаса, держа перед собой газету, я вновь всматривался в фотографии на первой странице, особенно в Хельги Бьёрднссона, моториста. Мне вспомнилось, что Мюнди тепло отзывался о нем, когда мы однажды темным вечером пробовали залить наше горе. Вспомнилось, что та молодая девушка что-то сказала о своем отце: мол, мотористы на траулерах не хозяева своей судьбы.
Ее звали Хильдюр.
Хильдюр Хельгадоухтир, дочь того самого Хельги Бьёрднссона, моториста.
Как-то тихим зимним днем 1940 года она постучалась ко мне и попросила сочинить стихотворение на юбилей ее дедушки. Сегодня у нее горе. Ее отец лежит на морском дне, как и многие из тех моряков, что, бросив вызов ужасам войны, доставляли в Англию рыбу.
8
– «Ты выдержал экзамен по исландской словесности?» – передразнил Стейндоур Гвюдбрандссон, скорчив такую мину, будто ничего не знал. – Когда ты произносишь этот сакраментальный вопрос, то каждый раз превращаешься в этакую смешную помесь озабоченной деятельницы Армии спасения и занудного учителя, сидящего на собрании молодежной организации. Почему не сказать проще: «Ты закончил отделение скандинавской филологии?» Зачем говорить языком старого устава? А вообще-то мне спешить некуда, сдам экзамен, когда захочу, заставлю себя вымучить длинный-предлинный трактат о каком-нибудь рифмоплете семнадцатого века, наверняка съеденном вшами, и получу диплом, подтверждающий, что духовная кастрация произведена. Интересно, а ты… может, ты уже прошел этот этап?
Я понял, что он пребывал в хорошем расположении духа, несмотря на ворчливый тон и опущенные уголки рта, правда, для меня было непривычно, что он отпустил черные усы и время от времени изящно поглаживал их пальцами. Ответил я не сразу, а посмотрел в окно на сад за рестораном «Скаулинн», где на голых ветках висели тяжелые капли дождя, холодные капли мартовской оттепели, а землю покрывал грязный лед и талый снег.
– Ты прекрасно знаешь, я давно бросил учебу.
– Я прекрасно знаю, что одно время ты ссылался на безденежье, впрочем, ты мастер на отговорки. На что сейчас пожалуешься? Какие оправдания подыщешь сегодня, когда у всех денег до черта?
Мне вовсе не хотелось изливать перед ним свои чувства, которые я и сам едва понимал, рассказывать об узле, который я уже не раз безуспешно пытался распутать. Мне стало не по себе. Я отвернулся, опять посмотрел в окно и сказал каплям дождя, что больше не думаю об экзаменах.
– Тогда какого черта ты подгоняешь меня? – спросил Стейндоур. – Сам не знаешь! Уже который год сидишь на теплом местечке, а хочешь, чтобы твой старый добрый друг доучился до чертиков! Разве я не говорил, какая обстановка на отделении скандинавской филологии? Хочешь, чтоб от меня осталась одна тень и чтоб я в рекордный срок превратился в духовного кастрата? Или считаешь противоестественным, что я хочу как можно дольше оставаться мужчиной?
Подозвав официантку, он заказал еще два кофе со сдобой, а потом спросил, на что я глазею.
– Ерунда, не обращай внимания.
– По правде говоря, я не отношусь серьезно к этим экзаменам, – продолжал он. – А вот тебе нужно их сдать и поступить на богословское отделение. Давно бы стал приходским священником, сколько я втолковываю в твою рыжую башку. Поехал бы на природу, скажем в Вестюр-Хунаватнсисла или Флоуи.
Я понял, что если мне и грозит сеанс психоанализа, то довольно изысканный, ведь на этот раз Стейндоур Гвюдбрандссон смотрел на меня не как на прокаженного.
– Да брось ты пялиться на этот идиотский огород, – сказал он. – Встряхнись, возьми «верблюда» [123]123
Имеются в виду американские сигареты «Кэмел» с изображением верблюда.
[Закрыть]и соври что-нибудь.
Две капли сорвались с кривых веток дерева за окном.
– Ты очень ждешь весны? – спросил я.
– Боже мой, ты до сих пор болен тяжелой формой романтики.
Трое американских солдат встали из-за стола и направились к выходу.
– Тебе понравилось работать переводчиком у англичан? – спросил я.
– А тебе нравится работать в «Светоче»?
– Разве это не теплое местечко? – спросил я.
Стейндоур ухмыльнулся.
– Англичане – наиприятнейшие из болванов, которых я когда-либо встречал, – сказал он. – Чего-чего, а достоинства у них не отнять, виски пить умеют. А что умеет твой шеф, редактор «Светоча», – заседать в двух комиссиях по культуре?
Я чуть было не брякнул, что временами они с Вальтоуром изъясняются очень похоже, но вовремя осекся, не желая слышать незаслуженных колкостей по адресу шефа, который так ценил меня. Уходя от ответа, я спросил, как он оценивает последние сообщения с фронтов.
– Ox, – вздохнул Стейндоур, вынимая изо рта сигарету. – Если ты не помрешь к двухтысячному году, когда в борьбе коммунизма и капитализма будет близка развязка, то я притопаю к тебе в богадельню и скажу, что я думаю по поводу последних новостей. Смешно, как исландцы забивают себе голову этой войной, которая только начинается, верно?
– Отчего же смешно?
– Оттого, что здесь никто никогда не воевал, если не считать боев из-за всякой ерунды – орфографии, пунктуации, проблем защиты от одичавшей норки или от непорочного зачатия. Я уже сто раз разжевывал тебе, что к чему. Придется повторить. Особо чувствительным душам не мешало бы для поправки здоровья читать статистические отчеты. Сколько, думаешь, этот вшивый народ получил в прошлом году прибыли? А в позапрошлом? Сколько миллионов осело в банках уже в этом году? Да столько, что у тонкой натуры из Дьюпифьёрдюра случится понос, если она узнает об этом! Ручаюсь, подавляющее большинство исландцев взвоют, если вдруг окажется, что войне и этому изобилию скоро придет конец!
– По исландским масштабам наши потери не так уж малы, пожалуй не меньше, чем на фронтах. Сколько моряков погибло…
– Если ты непременно хочешь поговорить о войне, изволь, – перебил он. – Но начать следует все же с того, что мы изучаем аппендикс одной тонкой натуры из Дьюпифьёрдюра.
Ну, поехал! – подумал я.
Стейндоур по-кошачьи пригладил усы.
– Ничего не поделаешь, но ты всегда был мне любопытен. Как подумаю о твоих душевных муках – жалко становится.
Я посмотрел на него: многозначительная пауза, затишье перед канонадой. Но по выражению его лица я так и не понял, чего ждать – града разрывных снарядов из цитат Фрейда или все ограничится холостым фейерверком. Одно ясно: он смотрел на меня не как на прокаженного, во всяком случае пока.
– Сказать, что тебе нужно? – спросил он наконец вполне по-дружески, наклонясь через стол. – Фабрика удобрений!
Я заерзал на стуле. Фабрика удобрений? На что он намекает?
В этот момент официантка принесла нам кофе и венские булки. Когда девушка уходила, Стейндоур, видимо желая выразить симпатию, слегка дернул ее за юбку, а потом, притушив сигарету, бросил в чашку кусочек сахара и стал размешивать. Эти приятные болваны – английские офицеры – так и не привили ему правил хорошего тона. Его жесты напоминали не то ловкого фехтовальщика, не то виртуозного пианиста, а иногда походили на сумбурные движения персонажей диснеевских мультфильмов. Он сказал, что пьет черный кофе, придвинул ко мне молочник, схватил булку и стал рвать ее острыми зубами, словно акула, но жевал – как кролик. Проглотив последний кусок, он вытер усы, налил кофе и, закурив, решил, что пора начинать обещанное исследование аппендикса.
– Что же помешало тонкой натуре из Дьюпифьёрдюра набраться ума-разума из книг, рекомендованных добрым другом? Как могло случиться, что ни Маркс, ни Шпенглер, ни Фрейд с Адлером оказались не в силах раздуть искры сознания во мраке невежества? Конечно, можно предположить, что тонкая натура прочла их труды как попугай, но и у попугая это не могло пройти бесследно! Так в чем же причина? Что за таинственная сила пленила эту натуру? Отчего она игнорирует советы доброго друга? Толчется у запертой двери, желая заглянуть внутрь, но в то же время отказывается от протянутого ключа.
Я остановил бы его, попросил не продолжать, если б он пускал старые стрелы, сопровождая их знакомым взглядом и интонацией. Но его хитрый взгляд и напускная заботливость казались мне столь же необычными, как и его усы. Кроме того, любопытно было услышать, как он подойдет к тому, что мне необходима ни много ни мало фабрика удобрений.
Стейндоур выпустил дым и кивнул головой: да-а, разве можно допустить, чтобы читающая и даже в чем-то одаренная натура из Дьюпифьёрдюра так маялась душой. Потому-то он порой раздумывал о ней на досуге, пытаясь найти для нее достойный выход из трудностей и проблем. Правда, он вынужден признать, что при всей простоте выход представляется довольно сомнительным. Например, одно время он считал, что эта натура могла бы приобщиться к современному мировоззрению, опираясь на вышеупомянутых мужей. Почему, спросил он, его надеждам не суждено было сбыться? Чем это объяснить? Глупостью этой натуры или ленью? Ответ: как ни странно, ни глупостью, ни ленью. Уловила ли натура суть современного мировоззрения? Ответ: она лишь понюхала ее, последовав совету доброго друга заглянуть, несмотря ни на что, в эти удивительные книги. Но изменило ли подобное верхоглядство ее собственное мировоззрение, если это вообще можно назвать мировоззрением? Ответ: нисколько! В таком случае позвольте спросить: как такое могло случиться? Ответ: во-первых, эта натура немного странная и по природе своей глубоко национальная, а во-вторых, она ходит в кружевных штанишках христианского воспитания, слишком тесных, допотопного покроя. Ей не удается и никогда не удастся износить эти кружевные штанишки или стянуть их с себя…
Мое любопытство угасло.
– Брось ты эту болтовню, – перебил я. – Давай о чем-нибудь другом. У меня нет никакого желания в сотый раз слушать одно и то же.
– Тс-с! – Стейндоур поднял узкую руку, словно голосуя. – Спокойствие и еще раз спокойствие, подходим к аппендиксу, – сказал он. – Не надо бояться. Пей кофе и выкури сигарету для укрепления нервов.
Поблагодарив, я отказался от сигареты, а он продолжал разбирать меня по косточкам. Поразительно, просто невероятно в середине двадцатого века встретить молодого человека приятной наружности в духовных кружевных штанишках своей бабушки, можно подумать, он вырос под юбкой у самой английской королевы Виктории. Воспитание, полученное в Дьюпифьёрдюре, породило на совести этого молодого человека злокачественную опухоль, давление которой создает огромные проблемы и, если не принять меры, приведет к душевному кризису. По его словам, один из признаков опухоли – болезненное малодушие, ведь я не решился продолжить образование из боязни, что большая культура рано или поздно лишит меня кружевных штанишек, которые я так оберегаю. Другой признак опухоли – душевное раздвоение, ибо в глубине души я раскаивался, что бросил учебу и стал газетчиком, считал, что переводить бульварные романы – ниже моего достоинства, с удовольствием распростился бы со «Светочем», но в то же время меня вполне устраивает эта работа, не требующая ни ума, ни культуры, ни самосовершенствования. Раздвоение проявляется и в том, что я хочу и других заставить руководствоваться допотопными законами, которые сам иногда нарушал или хотел нарушить. Вот почему на меня находит такая спесь, если кто-то осмеливается взяться за перо и выпустить пару шлягеров, чтобы поразвлечься с какой-нибудь вдовушкой, или просто живет некоторое время как обывательская масса, работая за хорошие деньги у проклятых империалистов и наших защитников-англичан…
– Ты о чем, Студиозус? – спросил я.
Стейндоур пренебрежительно усмехнулся, помолчал, теребя усы и глядя мимо меня пустыми глазами, а потом опять как ни в чем не бывало вернулся к исследованию аппендикса.
Нет, мне никогда не удастся сбросить тесные кружевные штанишки христианского воспитания, никогда не скинуть шоры допотопной морали. С другой стороны, никак нельзя, чтобы я страдал от распухшей совести. Он больше не советует мне заглядывать в умные книги, ведь буквально каждая фраза в них, как я сам понимаю, способна увеличить опухоль и ее давление. Мне также следует отвыкнуть от дурной привычки ломать голову над мировыми проблемами, ибо для этого нужны не только знания, но прежде всего свобода и смелость мысли, лишь тогда можно хоть чуть-чуть разобраться в подобных вещах. Война… да, кстати, на войне мне нужно вести себя соответственно фасону штанишек, не надо ни думать, ни говорить о войне, за исключением тех моментов, когда я ковыряю в зубах после мясного блюда по воскресеньям, но тогда мне следует вздохнуть и тихо сказать: «Ужасно сознавать, какими скверными могут быть люди!» Такая позиция поможет уменьшить давление и мало-помалу примирит меня с окружающим настолько, что я сочту вполне достойным переводить бульварные романы и буду доволен собой и своими идеями. Тонкая натура из Дьюпифьёрдюра могла бы основать товарищество по сбору крупы для подкормки птичек в долгие зимы или сагитировать трудяг на скотобойне вступить в Общество защиты животных, на худой конец можно посвятить себя материальной поддержке христианства в Китае. Но осмелимся спросить: возможно ли указать спасительный эликсир, который не только избавит от душевных мук, но и рассосет опухоль, снимет давление раз и навсегда? Ответ: разумеется, ведь не стоило бы и браться за столь многотрудное исследование аппендикса, если мы не можем указать такой эликсир!
Тут он принял столь вкрадчивый вид, что я сразу вспомнил изображение Мефистофеля, на которое натолкнулся в одной старинной иностранной книге. Прищурясь, он наклонился вперед и вполголоса спросил: не тянет ли тонкую натуру из Дьюпифьёрдюра к женщинам? Ответ: причина всех бед, опухоли и давления – отсутствие женщин, и только. Тонкой натуре жизненно необходимо срочно подыскать добродушную, дородную и в меру глупенькую деревенскую деваху, вполне подходящую для постели, которая бы варила вкусную кашу да еще смотрела бы в рот своему хозяину, с почтением относясь к его таланту, учености, переводам бульварных романов и заботе о замерзающих птичках. По словам Гвюдбрандссона, он давно убедился, что такая молодуха, такая фабрика удобрений,стала бы для меня настоящей панацеей!
Я посмотрел в окно, на мокрые деревья в саду, где тихая изморось вешала на ветки все новые и новые капли влаги. Кое-что… кое-что, конечно, верно, думал я и, как иногда раньше, стискивал зубы и, казалось, не чувствовал боли. А еще я думал, он никогда не простит мне, что я разгадал, кто скрывается под псевдонимом Студиозус. Однако оставалось загадкой, почему его голос и взгляд не сочетались с безжалостностью исследования аппендикса… кроме одного момента, когда вкрадчивая и злорадная мина Мефистофеля промелькнула на его лице.
Стейндоур будто прочитал мои мысли.
– Вот, думаю, где кроется твой недуг, – сказал он, вздохнув.
Я был поражен.
– Недуг?
– Tolerance [124]124
Терпение (франц.).
[Закрыть], мой друг, если ты понимаешь это слово.
– Понимаю, понимаю.
– Не веришь? – спросил он, поглаживая усы.
– Отчего же? – сказал я, делая вид, что собираюсь встать из-за стола. – Ты по крайней мере умеешь справляться с подобными недугами.
Стейндоур рассмеялся, запретил мне смотреть на часы, велел забыть мой чертов журнал, посидеть с ним и поболтать об интересных вещах. Отбросив скальпель, он вдруг повел себя по-приятельски, как заботливый старший брат, заговорил о предметах, интересующих нас обоих, спросил, что я читал в последнее время, например по-английски. Когда же я назвал три-четыре романа, то вдруг выяснилось, что он их знал досконально, но, конечно, проглотил еще массу, в самое последнее время, – старых и новых, в основном мало известных мне авторов или таких, о которых я вообще никогда не слышал. Как обычно, он сурово судил о каждой книге, о некоторых говорил резко и пренебрежительно, не оставляя от них камня на камне, зато другие превозносил до небес, расхваливал и называл чертовски милыми, а их авторов – волшебниками. В разгар этой головокружительной беседы о мировой литературе за очередной чашкой кофе в зале появились два молодых поэта, почтительно поздоровались с ним и попросились за наш столик. Но Стейндоуру не нужны были лишние слушатели. Не удостоив поэтов даже взглядом, он отрицательно покачал головой и отмахнулся словно от мух. Монолог о колдовских чарах зарубежных волшебников на этот раз был предназначен для меня одного, для раба из «Светоча» в кружевных штанишках христианства, скроенных покойной бабушкой. Мне казалось, я вновь на дорожных работах, в палатке, разбитой на вересковой пустоши, легкий ветерок ласкает крышу, а рядом в овраге журчит ручеек. Боже милостивый, что за просветление, какое блаженство, счастье – вновь парить в мире поэзии и слушать, как Студиозус называет имена неизвестных мастеров, чары которых вскоре обернутся для меня бессонницей.
– Все критики Рейкьявика не стоят ломаного гроша… кроме двух. Встретятся тебе – почитай! Это…
Он неожиданно замолчал, откашлялся, словно у него вдруг запершило в горле, потом поспешно перевел разговор на другую тему.
– Как тебе нравятся мои усы? – спросил он. – Женщины говорят, они щекочут!
Чувство времени снова проснулось, унося меня в мир тусклого рабочего дня и заставляя то и дело смотреть на часы. Мои часы не претерпели духовного подъема, на них не влияли ни книги, ни волшебники: пять, ровно пять!
– Куда спешить, мы только начинаем, – сказал Стейндоур. – Может, по одной шотландского?
– Пожалуй, нет. Я уже два часа потерял на кофе…
– Шотландское – отличный напиток, – сказал он. – Нет лучшего средства от больной совести.
– Корректура ждет…