Текст книги "Седьмой урок"
Автор книги: Николай Сказбуш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
– Своим углом живем!
Мне не хотелось продолжать этот разговор, ломать голову над подобными вопросами не привык. В классе мы все больше занимались разбором классических положительных и отрицательных типов, писали сочинения: «Образ героя», а вот над своими собственными образами не задумывались.
А Ляля без всякой видимой последовательности, вдруг воскликнула:
– Знаешь, мы ведь с тобой однофамильцы. Если не считать грамматической формы «ов», – и она увлеклась своим открытием, позабыв обо всем, что говорилось раньше, – итак, Андрюшка, и ты – Ступалов. Фамилия, безусловно, безобразная, но что поделаешь!
– Может, мы с тобой родичи?
– Возможно. Хотя у нас в роду никто так глупо не ухмылялся.
– Ну, вы вообще – носики-курносики.
– Неправда, у меня римский нос.
– А разве в Риме не было курносых?
Ляля уклонилась от уточнения этого исторического вопроса:
– Итак, Андрюшка, мы родичи… Давай общих дядек и теток называть. Ты откуда родом?
– Не знаю. Кажется, из Омельника. Где-то на Псле есть такое село.
– А мы из Ступоливки. Это на Днепре, за Градижском. Мы там каждый год бываем.
– Отдыхаете?
– Работаем. У нас хаты очеретом покрывают. А у вас?
– Почем я знаю…
Ляля рассмеялась:
– Эх ты – из Омельника! Это я так, нарочно спросила, чтобы проверить, какой ты землячок. А хаты теперь у нас рубероидом покрывают. Хороший материал Жаль только трудно достать – и сейчас же спросила: – Неужели ты про Ступоливку не слышал? Историческое место.
– На Украине все места исторические.
– Да, верно, – тихо отозвалась Ляля.
– Нема такої П'ятихатки, щоб не було історії початку.
– А вот сейчас ты нехорошо сказал.
– Почему нехорошо? Ты ж сама сказала: верно.
– Нет, сейчас ты очень плохо сказал. Со стороны, по-чужому. А чужой глаз – злой глаз. Кто со стороны смотрит, тому не болит.
– Ну, я не знаю… Ты сказала – история, и я говорю: история.
– А ты знаешь, в чем история Украины? Крови народной много пролито. Земля святая, – глаза Ляли потемнели и стали неподвижными, они не смотрели, а судили меня.
– Что я, по-твоему, должен каждое слово проверять?
– А ты не слова, ты себя проверяй, – Ляля прикоснулась рукой к моей выпяченной груди, как раз в той области, где врачи обычно выслушивают сердце. – Вот здесь проверяй.
Я прислушался: сердце колотилось, стучало, но я еще не научился как следует различать его голоса – кто знает, о чем вещало оно.
Только стали подниматься по лестнице – навстречу Лешка, спешит, скользит по ступеням, точно ступени раскаленные.
– Вот удача! А мы к тебе, Лешка.
– Да, верно, удачно получилось, – Леонид говорил неуверенно, держался неловко, старался не встречаться глазами с Лялей. И нами овладела какая-то непривычная неловкость. После случившегося в доме Жиловых что-то мешало нам просто и дружески взглянуть друг другу в глаза, – так ничтожная заноза мешает крепкой, здоровой руке.
Мы сошли вниз, вышли на улицу, постояли немного, потолковали о самых незначительных вещах. Ни я, ни Ляля не сказали Леониду ничего, что собирались, что должны были сказать. Я забыл даже упомянуть о том, с какой искренней заботливостью и тревогой расспрашивала о Жилове Вера Павловна. Обронил только между прочим:
– В школе спрашивали, почему не был…
– Скажи: болеет гриппом.
– Я так и сказал – азиатским.
– Ну и молодец. Азиатский это внушительно. Доложи: через недельку, мол, Жилов явится, – Лешка поправил небольшой сверток, наспех, неаккуратно перевязанный узловатой растрепанной веревкой, и поспешно добавил, как бы оправдываясь:
– А я тут на минутку забегал. Барахлишко. Документики. Надо все-таки. Жизнь.
Не знаю, что было тому причиной, но расстались мы нехорошо, не по-дружески. Может, потому что впервые столкнулись с настоящим, неприкрытым злом, не смогли противостоять ему, спасовали. В таких случаях, наверно, людям всегда неудобно смотреть в глаза друг другу.
Проводили товарища до автобусной остановки, пожелали всех благ…
Через неделю Леонид Жилов, как ни в чем не бывало, сидел за своей партой. Держался он уже спокойней, уверенней и только одна незначительная история несколько разволновала его.
На переменке неожиданно подскочил к нему Аркашка Пивоваров:
– Послушай, Ленчик, конечно, это не мое дело. И тому подобное. И ты, пожалуйста, не обижайся. Пойми, я от чистого сердца. По-комсомольски…
– Приятно послушать комсомольца в коротких штанах, – фыркнул Лешка.
– Ладно, Лешка. Все это мелочи. Штаны и тому подобное. Я другое хочу сказать, – Пивоваров мялся, смущался, исчезла вдруг его гладкая, отшлифованная речь опытного болтуна и завсегдатая танцплощадок, парень заговорил по-человечески: – Я знаю, Лешка, тебе сейчас здорово тяжело; так вот, если что… Если негде перебыть, переночевать – пожалуйста. Без всяких, по-товарищески. Понял?
Леонид нетерпеливо дернул плечом, недобрая усмешечка искривила губы:
– Это ты разболтал? – повернулся он ко мне, потом вопросительно уставился на Лялю. – Я же просил, как людей!..
– Никто ничего не разболтал, Лешка, – поспешил успокоить его Пивоваров, – просто мой отец дружит с твоими соседями. Вчера приходит и говорит: «Что это у вас там в школе творится – школьники от своих родителей убегают. Давно пора вопрос поднять».
Густые щеточки ресниц закрыли глаза Лешки, но мне почудилось, что они злобно сверкнули. Жилов не успел ничего ответить – ребята окружили его, каждый наперебой предлагал дружескую помощь.
– Если хочешь, можешь у нас перебыть, – уговаривал один.
– Давай к нам, Лешка. Правда, у нас только одна комната, зато шикарный балкон с видом на футбольное поле. Будем вместе на балконе спать. Там южнорусская овчарка помещается, но она ничего, душевная. За последнее время ни одного серьезного укуса.
– Да ты, Жилов, по-простому…
– Спасибо, хлопцы, – растерялся Жилов, – я даже не ожидал. Спасибо большое, – он благодарил товарищей, стараясь скрыть смущение, но его голос дрожал. Лешка запнулся, с трудом овладел собой. Потом снова принялся благодарить и более всего Аркашку, наверно потому, что дружеское отношение его оказалось самым неожиданным.
– Да вы не беспокойтесь, ребята. Все в порядке. У меня мировые старики.
– Ну смотри, Ленчик, если что – не забывай товарищей.
Звонок заставил нас разойтись по местам, но я – да, пожалуй, и Лешка – продолжали думать о случившемся, хотя ничего особенного не произошло, обыкновенный разговор ничем не примечательных и далеко не лучших в школе мальчишек. Порывистые, ершистые, рожденные в тяжкие годы испытаний, они более всего на свете не любили слащавых, красивых слов. Наверно, потому и разговор у них такой выработался – грубоватый, свойственный тяжелым временам.
Но теперь вдруг эти ершистые мальчишки предстали по-новому, какой-то новой, неприметной с первого взгляда, чертой.
Чем ближе были экзамены, чем настойчивей убеждали нас держаться мужественно и спокойно, тем неспокойней становилось в классе. А потом, в начале весенней четверти, наступил перелом: кто-то первым обронил сгоряча: «Э, да ладно…» – и в классе образовалось два течения – горячих и невозмутимых. Впрочем, по-моему, они только прикидывались невозмутимыми, а сердце у каждого постукивало. Так или иначе, вся школа, весь город был наполнен горячими; на рассвете и по ночам, дома, в парках и по улицам бродили возбужденные синусы и косинусы, правильные и неправильные глаголы, за каждым углом скрывались самые ответственные прямые и острые углы. В воздухе уже пахло тополями и экзаменами.
Рая Чаривна, моя соседка по парте, вдруг в середине урока широко раскрывала глаза и стискивала руки:
– Послушай, а когда родился Владимир Мономах? До крещения или после?
А я мучительно старался вспомнить, кто такой Владимир Мономах.
Аркашка Пивоваров успокаивал нас, заверяя, что про Мономаха спрашивать не станут, и мы бросались заново просматривать билеты.
В тот день на пятом уроке Райка вдруг ни с того ни с сего – очевидно от переутомления – закатила истерику. Вера Павловна всполошилась, зазвенела скляночками из нашей классной аптечки, никак не могла накапать успокоительные. А Чаривна тем временем стала подкатывать глаза и дергать поочередно то правой, то левой ножкой, обутыми в сиреневые туфельки на тонких высоких каблучках. Тогда Аркашка Пивоваров выскочил в коридор, набрал под краном воды – полный целлофановый мешочек, в котором он приносил завтраки, вернулся в класс и вылил всю воду за воротничок Чаривной. Райка взвизгнула, вскочила и выпучила глаза. Затем она гордо выпрямилась и окинула Пивоварова холодным взглядом:
– Дурак! Я с тобой не имею ничего общего.
Она поспешно собрала книжки, захватив мою тригонометрию, позабыв пухлый, зачитанный роман, сказала Вере Павловне:
– Вы же видите, что я не могу оставаться в классе, – и ушла домой, прибавив к легендам о нашем классе еще новую: «Самостоятельно покидают уроки».
– Зачем ты это сделал! – накинулась на Пивоварова Вера Павловна.
Аркашка пожал плечами:
– Жалко было смотреть на вас, Вера Павловна.
После всего случившегося каждому стало ясно, что ученики десятого «В» страшно перегрузились и решено было провести вечер отдыха десятиклассников. Аркашке поручили прочитать «монолог» о долге и чести молодежи, двое других школьников взялись сыграть пионерский марш на саксофонах, кто-то собирался выступить с художественным свистом, Рая Чаривна обещала танцевать до упаду. Вечер предстоял интересный.
Я рассказал всем, что Ляля Ступало очень любит стихи, превосходно декламирует и широкие массы десятого «В» потребовали от нее участия в школьной самодеятельности. Ляля не заставила долго себя упрашивать.
– Прочитаю произведение Максима Тадэича, – она так и сказала – «Максима Тадэича», она всегда величала поэтов по имени и отчеству, или просто по имени, как своих хороших знакомых: «Михаил Юрьевич», «Александр Сергеевич», Тарас, Леся. Особенно ласково произносила она «Леся», и в этом не было ни тени фамильярности, напротив, – сказывалось какое-то особое благоговение.
– Ты придешь на вечер? – спросила Ляля Лешку.
– Не думается мне что-то о вечерах…
– О чем же тебе думается, Лешка?
– О прыщике на твоем носу.
– Гадкий ты, Лешка! – воскликнула Ляля и повернулась ко мне. – Пойдешь на вечер, Андрей?
– Пойду, конечно.
– Приходи. Я прочитаю твои любимые стихи…
Мои любимые! А я, признаться, и не заметил, как стали они моими любимыми!
– Вот и чудесно, – усмехнулся Жилов, и я понял, что это относилось не только к стихам, но и ко всему предстоящему вообще: школьному вечеру, выступлению Ляли, моей встрече с ней, – прекрасно! Пойте, резвитесь, дети, – подошел к парте и занялся тетрадками.
Я попробовал заговорить с Лешкой. Меня все время что-то беспокоило, мучило, чувствовал, что нужно потолковать с товарищем, как бывало, по душам, но разговор не клеился. Только уж перед самым звонком Жилов вдруг сказал:
– Очкастый появился!
Я невольно оглянулся, ожидая увидеть очкастого. Но вокруг были наши ребята, ясный школьный день, – никаких привидений.
– Очкастый? – спросил я.
– Да. Вчера видел у Жиловых. Разве я тебе не говорил про очкастого? Эдуард Кондратьевич Рубец. Шикарный такой мужчина. Рыжий в полоску. То есть, костюм в полоску. Громадные очки на половину лица. Похож на мотоциклиста.
– А при чем тут очкастый?
– Как при чем? Адъютант Егория Жилова. Адвокат, который выручал его на суде. И с ним еще пучеглазый, тощий, зубы вечно скалит. Вчера я зашел домой… Выбрал такое время, когда мама одна. Прихожу – мамы нет. А пучеглазый, как тарантул из норы, выскочил: «Вам кого?» Точно он у себя дома, а я чужой. А за ним – очкастый. Гляжу, а там у них целая конференция. Насмалено-накурено, не продохнешь. И Егорий Жилов с ними. Ну, я повернулся и ходу…
Начался урок, Лешка сидел впереди меня, рядом с Лялей, я заметил, что Ляля все время украдкой поглядывает на него; потом что-то написала в своей тетради и подвинула ее Леониду. Лешка молча кивнул головой и ничего не ответил. А когда Лялю вызвали, она не успела вырвать из тетради списанную страницу и сказала, что забыла тетрадь дома. Я думал, что они с Лешкой снова пойдут домой вместе, но после уроков Леонид, никого не ожидая, подхватил книги и направился к двери. Насилу догнал его уже на лестнице.
– От друзей все же нехорошо отказываться.
Лешка не ответил.
– Онемел, что ли?
– А что говорить, если русский язык разучились понимать.
– Плюнь, Лешка! Не порть себе жизнь.
Он глянул на меня исподлобья:
– Думаешь, прощу им мою покалеченную жизнь. Рубахи не могу одеть – не знаю, с кого содрали… А мама? Думаешь, ей легко живется? Платья красивые, да все слезами залиты. А еще страшнее, когда она смеется и звенит бокалами. И прячет от меня глаза, – Леонид отвернулся, но сейчас же вновь нетерпеливо уставился на меня. – А ты, Андрюшка, – неужели ты мог бы жить спокойно?
– У меня рубаха своя. Заработанная.
– Ну, ясно, – своя рубаха ближе к телу.
– Не надо, Леня… Поговорить даже не можем по-человечески.
– Ты на вопрос отвечай. Что бы ты сделал?
– Во всяком случае сказал бы…
– Кому? Что? Я ведь не знаю, а понимаю. Понимаю, слышишь? А понимаю – это не факт. «Понимаю» никому не нужно. Это мое личное дело. Факты нужны.
– А может, Леня… – неуверенно протянул я, Леонид тотчас раздраженно перебил:
– Хватит, слышал: «Не порть судьбу, не ковыряй свою дорогу! Понапрасну тревожишься, может, даже ничего и нет». Может, может, может… – Лешка резким движением протянул мне руку: – Прощай, друг, мне на автобус…
С этого дня мы перестали с Леонидом говорить по душам. Даже о школьных делах не говорили, словно экзамены и учеба не интересовали Леонида. Постепенно он как бы отходил от школы, жил какой-то другой, непонятной нам жизнью. Каждый день неожиданно возникало что-нибудь новое:
– Ты на бильярде играл когда-нибудь?
– Гонял шарики…
– Нет, на настоящем. В пирамидку.
Я был занят правописанием приставок и уравнениями со многими неизвестными, и слова Жилова доходили с трудом сквозь завертевшиеся номера экзаменационных билетов и шелест лихорадочно перелистываемых страниц. Слово «пирамида» невольно вызвало ассоциацию с понятием усеченных пирамид, я мучительно морщился, вспоминая формулы, разговор оборвался.
В другой раз, в самый разгар урока, Леонид вдруг вспомнил.
– Завтра знаменитые самбисты приезжают.
Приезд знаменитых самбистов не тронул меня, и я продолжал напряженно всматриваться в столбики формул, начертанные на доске рукой учителя…
…«Окончить школу. Во что бы то ни стало. Получить аттестат… – Эти мысли не переставали мучить меня. – Закончить школу, получить первые заработанные деньги! Мать выбилась из сил, пора ей помочь»…
А Лешка говорил:
– Любопытный человек этот Феоктистов. Много слышал о нем от самбистов…
Я ничего не знал и не хотел знать о Феоктистове. Кто такой Феоктистов? Какое отношение он имеет к экзаменам?
А на следующий день Леонид снова заговорил о Феоктистове:
– Лидирует на велотреке, – сообщил он с таким видом, будто речь шла о лучшем его друге. Еще через день мы узнали, что Феоктистов помог ребятам приструнить хулиганчиков. Затем выяснилось, что на мотогонках он взял первый приз. Словом, не проходило дня, чтобы Леонид не добыл каких-либо ценных сведений: Феоктистов то, Феоктистов се.
Все, что касалось Феоктистова, приводило Лешку в восторг. На первых порах я не придавал этому особого значения – обычно Жилов так же легко охладевал, как загорался.
Однажды, когда мы с Леонидом проходили мимо какого-то нового дома, он вдруг остановился:
– Смотри! – воскликнул Жилов, с благоговением поглядывая на балкон верхнего этажа. – Цветы поливает!
Какой-то гражданин в светлом летнем пиджаке, накинутом поверх белой майки, громыхал ведром и поливалкой, – на мой взгляд самый обыкновенный, ничем не примечательный гражданин. Но Леонид прошептал многозначительно:
– Феоктистов!
И едва мы немного отошли, заговорил взволнованно:
– Случалось тебе, Андрюшка, при первой же встрече поверить в человека? Понимаешь – совершенно незнакомого человека?
– Верить, это когда работают вместе. Или, например, иметь какое-то общее поручение…
– Эх ты, порученьице мое неповторимое! Ни черта ты не понял, то есть, одним словом, бельмень. А я вот, только увидел Феоктистова, впервые, понимаешь, первый раз в жизни, и сразу подумал: хороший человяга. И с ним тоже ребята хорошие! И мне захотелось подойти к нему, потолковать по душам, откровенно, как с самим собой…
– А разве тебе не с кем потолковать? – обиделся я.
– Есть вещи, о которых не с каждым говорить можно.
– Так и говори с теми, с которыми можешь, – все так же, не скрывая обиды, отозвался я.
Леонид вздрогнул, как-то странно глянул на меня, словно я произнес не простые обыденные слова, а сказал что-то очень важное:
– А если, Андрюшка, он не поверит? Понимаешь – поверит Жилову, а не мне. Ведь это ужасно, если человек, в которого ты веришь, отвернется, – он усмехнулся своей, ставшей теперь привычной, недоброй ухмылочкой.
– Счастливый ты, Андрюшка, – все у тебя просто, ладно, нормальная трудовая семья. Учись себе, работай… – Леонид не договорил, вскинул руку: – Ну, пока!
Откровенно скажу: восторженное отношение Леонида к незнакомому человеку Феоктистову меня удивляло. И все же невольно я поддавался Лешке, терпеливо выслушивал все его рассказы о Феоктистове. Таково уж было свойство Леонида: увлекаться и увлекать других.
Между тем в нашем классе произошли перемены. После весенних каникул отсеялся парнишка, занимавший первую парту. Началось непредвиденное весеннее «переселение народов» и Ляля оказалась рядом с Аркашкой Пивоваровым. Меня это, разумеется, возмутило до глубины души. А Лешка остался безучастным!
В последнее время он умудрялся отсутствовать в классе, не покидая своей парты.
Делалось это так: рука упиралась локтем в парту, подбородок покоился на подставленной ладошке, а глаза воздевались к потолку. После всего этого Леонид немедленно исчезал. Требовалось окликнуть два и три раза, прежде чем Лешка Жилов возвращался к нам.
Итак, Лешка отсутствовал, а я смотрел на белую гибкую шею, русые косы, красовавшиеся впереди меня, маленькое розовое ушко, чуть прикрытое тяжелой косой и думал о предстоящем школьном вечере. Только о вечере. Даже тангенсы и косинусы в этот миг отступили на задний план. Маленькое розовое ушко было теперь для меня самым важным, самым ценным, что только может быть на земле, и никакие усеченные пирамиды не могли затмить его.
Хорошо, что в тот день меня не вызвали к доске!
Дома я первым долгом заявил:
– Сегодня вечер десятых классов.
Щетки, утюги, вакса, мыло – все пошло в ход.
– Ну, вечер и вечер, – дивилась на меня мама. – Слава богу, не первый вечер в году. Праздновали уже, кажется, вечера.
– Но этот, может быть, последний, понимаете, мама, – последний школьный вечер.
– Ну, говори – еще выпускной будет. Самый главный.
– Эх, ну что вы понимаете, мама.
– Ты не груби. А то воротничок не разглажу. Будешь тогда самым последним на последнем вечере.
Я не понимал, что со мною творится, почему все раздражало, все было не так, не по мне. Больше всего донимал неказистый вид пиджака. Брюки еще куда ни шло – вырос из них, мама подвернула обтрепавшиеся края, и они стали короткими-короткими и удивительно модными. Но вот пиджак! Спокойно смотреть не мог на пиджак. Обвис, борта разъехались, воротничок сжался вокруг шеи, сморщился, никакая утюжка не берет – сразу видно: хлопчатобумажный. Давно мне не нравился этот пиджак, ничего не ждал я от него хорошего. Ну разве почувствуешь себя человеком в подобном костюме!
Вдруг, будто сквозь стократное увеличительное стекло, я увидел все его недостатки, каждое пятнышко, каждую взъерошенную ворсинку: ни утюг, ни свежая донецкая вода не могли помочь горю. А мне так хотелось в этот день быть самым красивым, самым, лучшим парнем, хотелось быть счастливым, любимым, – да, любимым и самым дорогим.
– Ты что такую суету поднял, – не переставала присматриваться ко мне мама. – На гарнизонный бал, что ли, собрался?
– Да, собрался. Что я, хуже других. Должен в старье ходить…
– Не дури. Костюм еще вполне приличный.
– Приличный! Все придут – люди, как люди. А я – чучело гороховое. У Пивоварова импортный сиреневый, однобортный, на одной пуговице держится.
– Оторвут пуговицы в трамвае, и у тебя станет однобортным.
– Да, хорошо вам смеяться.
– Что же, плакать прикажешь? Не наплакалась еще?
– Лешка Жилов придет – синее китайское трико… – не слушал я, – рубаха кремовая, галстук радугой. А я третий год должен в хлопчатобумажном! Вот смотрите – все рукава перекрутились, утюг не пролазит.
– А ты утюгом в рукава не лазь. Дай сюда, отутюжу…
– Отутюжите! Не нужно было дурацкий шифоньер покупать!
Что-то злое, нехорошее нахлынуло, ни о чем не хотел думать, кроме своей обиды, кроме того, что на радостном школьном празднике вынужден появиться в старом костюме.
– Ну что ж, – пыталась уговорить меня мама, – одну вещь справили, – потерпи, другую справим.
– Терпи – терпи; только и знай – терпи. Другие, небось, не терпят, Жиловы, небось живут!
– Сам про Жиловых плохое говорил, а теперь в пример ставишь.
– И Пивоваровы живут. И Райка Чаривна высокими каблучками цокает.
– У людей, может, квалификация высокая. Специальность.
– А вам кто виноват, что квалификацию не заработали!
– Какой же ты хам, Андрюшка, – только и могла вымолвить мама.
Я хлопнул дверью и вылетел на улицу. По дороге почему-то вспомнилось – Вера Павловна довольно сдержанно встретила весть о новом школьном вечере:
– Слишком много танцевальных вечеров. Чуть не каждую неделю…
– Вам лучше знать, что творится в десятом «В». Так сказать, степень накала, – отрезал завуч.
– Вы считаете, что вечера помогают от накала?
– Пусть лучше танцуют в школе, чем на танцплощадке или в глухих углах.
– Глухие углы – это очень плохо, – согласилась Вера Павловна.
Когда подошла к ней Рая Чаривна, она рассеянно проговорила:
– Конечно, подготовим вечер. Это нужно. Хотя и очень трудно перед экзаменами. Но разрядка, безусловно, нужна, – и обратилась к Жилову:
– Ну что ж, будем танцевать!
Рая Чаривна повела худеньким плечиком и отошла, высоко и прямо держа голову, точно вел ее кто-то под руку. Я слышала, она фыркнула:
– Четвертый сон Веры Павловны!
Немного погодя Чаривна подозвала Лешку:
– Как тебе нравится? Сама не умеет танцевать… Ты как считаешь?
– Я считаю, что Вера Павловна должна была прийти к нам в седьмом или хотя бы в начале года…
– Пустые слова!
– И то правда. В десятом пора уже на себя надеяться, а не на Веру Павловну…
…Не знаю, почему пришел мне в голову этот разговор теперь, когда я спешил на школьный вечер, когда все мысли были заняты другим.
Ляля пришла на вечер в своем обычном платье, – школьной форме, но оно казалось нарядным и праздничным. Непонятно, как это у нее получается – вошла в зал, и все сразу почувствовали, что у нас праздник!
Первое слово предоставили классному руководителю. Вера Павловна говорила искренне и хорошо, но я не помню, о чем именно. Передо мной пылали новые ленты – Ляля все еще не расставалась с косами…
Она то и дело оглядывалась, словно собираясь что-то спросить, а я ловил ее взгляд, старался разгадать мысли. В те дни в нашем городе гастролировал какой-то психолог-гипнотизер, читавший мысли на расстоянии, многие ребята подражали ему, тараща друг на друга глаза и уверяя, что видят все насквозь.
Во всяком случае я без труда определил взволнованность Ляли. По мере того как торжественная часть подходила к концу, праздничное настроение ее сменялось тревогой.
Наконец, глянув украдкой на двери зала, обратилась ко мне:
– Почему Леонид не пришел?
Только теперь я заметил, что Жилова в школе не было.
– Не знаю…
– Ты никогда ничего не знаешь! Друг называется.
Она отвернулась.
Едва закончилась торжественная часть, подошла Ляля:
– Леонид был у тебя?
– Нет.
Глаза у Ляли потемнели. Это произошло мгновенно, точно кто-то свет выключил.
– Счастливый ты человек, Ступалов. Ничто тебя не тревожит.
Тень, упавшая на глаза Ляли, ширилась, расползалась, все вокруг потускнело, стало будничным. Внезапно я заметил маленькие веснушки на лице Ляли и то, что белоснежный воротничок ее едва прикрывает штопку.
И вновь что-то нехорошее, злое охватило меня, готов был ответить грубостью.
Но тут объявили о начале самодеятельности. Ляля ушла и больше мы с ней ни о чем не говорили.
Выступать она отказалась:
– Я плохо подготовилась, ребята, не терзайте меня.
Пели песни, играли на саксофоне, кто-то сыграл на балалайке вступление к опере «Кармен». Шумно аплодировали и вызывали на «бис». Аркашка Пивоваров собрал вокруг себя друзей и уверял их, что Ляля Ступало признает только народные танцы и наверно заставит всех отплясать гопак.
Но Ляля танцевала фокстрот, и все увидели, что ее фокстрот такой же красивый, чистый танец, как первый вальс.
Потом я слышал, как Вера Павловна воскликнула:
– Жилова нет! Почему не пришел Жилов!
И она подозвала меня.
– Почему не пришел Жилов?
– Да почем я знаю! Неужели я должен вечно думать о Жилове!
Все уже кружились в танце, вечер удался на славу, и о Жилове забыли.
Вера Павловна танцевала недурно, и это раздосадовало Раю Чаривну и смутило нашего завуча.
Он никак не мог решить: хорошо или плохо, если учительница в присутствии учащихся танцует фокстрот.
– Вы ж понимаете, – шептала в углу Чаривна, негодующе поглядывая на Веру Павловну, – сама против, а сама…
Очевидно, от злости у Райки отлетел каблук – высокенький, остренький, похожий на восклицательный знак, – так и прошлась по залу с восклицательным знаком в руке. Но Рая не сдалась, выпросила у школьной уборщицы туфли и плясала с Аркашкой Пивоваровым до упаду.
Танцую я неважно, не решился пригласить Лялю, поглядел немного на кружившихся ребят и вышел из зала.
…Внезапно в коридоре раздались шаги, замерли у дверей учительской, совсем близко от меня, почти рядом. В этом месте коридор поворачивает под прямым углом, и я не видел, кто подошел к учительской. Однако шаги показались знакомыми.
Потом послышался голос Веры Павловны:
– Что же тут непонятного, – проговорила она, повышая голос, как всегда делала, когда кто-то возражал ей, – вот, например: почему, за какие доблести мы награждаем пятеркой по поведению Ступалова?
– То есть, как почему, – с досадой отозвался завуч, – Ступалов – самый спокойный мальчик в классе.
Вера Павловна:
– Здорово! Пятерка за спокойствие. Нет, это прекрасно! Отличная оценка не за отличное поведение, а за отсутствие какого бы то ни было поведения. За то, что нас не беспокоили, не терзали, за то, что не скакал козлом по коридору, не прыгал через парты, не запустил в нос учителю изжеванной промокашкой. Ей-богу, здорово. Мы награждаем наших молодых людей не за свершение доброго, а за то, что… ничего не совершили. Вы только вдумайтесь, к чему мы приучаем ребят – не к свершению добра, а к незаметности, тихости. Общество и время требуют от нас Корчагиных, а мы поощряем Ступаловых.
Признаться, мне не очень приятно было слушать этот разговор, но я уже не мог сдвинуться с места – опасался, что услышат шаги, увидят меня.
– Честное слово, нелепейшее положение вещей, – горячо продолжала Вера Павловна. – Оцениваем характер, душевные качества человека при помощи бездушной, плоской цифры. Ну что говорит вам пятерка в табеле Ступалова? Подумайте – в табеле Андрея, Леонида Жилова и Ляли против графы «Поведение» одни и те же цифры – наша кругленькая, благополучная пятерочка. Но ведь это совершенно разные люди, по-разному подготовленные к труду и жизни…
Я стоял перед школьной газетой, глядя на строчки, которые не читал, не зная, что делать…
– Нам необходимо понять ученика, формировать характер подрастающего молодого человека. Именно коммунизм повелевает нам переосмыслить само понятие «школа», иметь в виду под этим словом не только учебное учреждение, но и очаг творческой педагогической мысли, средоточие педагогического опыта, постоянно совершенствующийся коллектив, вырабатывающий свои навыки, свой подход, свой стиль в работе, – коллектив, способный выступить перед обществом, защищать свой метод, как, скажем, ученые защищают свой труд.
Я облегченно вздохнул – разговор принимал чисто научный, принципиальный характер и, кажется, не касался меня…
Но Вера Павловна неожиданно заключила:
– Поймите, меня очень тревожит Ступалов. Да, именно Ступалов. Кто он? Что за человек? Что он несет нашему обществу? Кому собираемся вручить аттестат зрелости!
Я не слышал, что ответил завуч, – в зале раздались неистовые аплодисменты, сменившиеся шумом, возгласами, смехом. Захлопали двери, в коридор хлынула толпа ребят.
В конце вечера Вера Павловна подошла ко мне вторично:
– Леонид так и не пришел?
Я не мог взглянуть ей в глаза, – разговор Веры Павловны и завуча не мог скоро забыться.
– Не понимаю, почему вы беспокоитесь, Вера Павловна. Мы все-таки десятиклассники…
– А разве ты не беспокоишься о товарище? – резко перебила учительница. – Значит, мы с тобой Ступалов, совершенно разные люди!
Тут в коридоре кто-то крикнул:
– Внимание! Продолжаем самодеятельность…
И все снова ринулись в зал.
Это было необычно – самодеятельность после танцев. Все наоборот!
Оказалось, что радиола испортилась, Аркашка взялся срочно починить, и тогда всем сразу стало ясно, что музыкальная программа исчерпана. Кто-то сел было за рояль, но тут пронесся слух, что Ляля согласилась прочитать стихи. У пианиста деликатно отобрали стул и закрыли крышку рояля.
И все же я позабыл о разговоре Веры Павловны и завуча. У нас в обиходе имелось множество подсобных словечек, помогающих преодолеть трудную минуту: «переживем», «переморгаем», «подумаешь!». Сказал: «подумаешь!» – и как бы оградил себя от всяческих нападок и угрызений совести.
Однако на душе было неважно. Разболелась голова, все стало безразличным, не замечал, что происходит в зале. Пересел поближе к открытому окну.
Проехал по улице тяжеловоз, мотор бился, как огромное натруженное сердце. Прошли мальчишки с горнами, возвещая о себе трубным кличем за квартал. В доме напротив на подоконник выставили радиолу и шпарили «Тишину»…
Вдруг в зале раздался голос Ляли:
– Ребята, я вам прочту…
Я слушал нехотя. Строчки проносились мимо, точно шаги незнакомого человека. Но мало-помалу слова переставали быть просто словами, скрытые в них мысли и чувства невольно передавались мне.
Раздались аплодисменты. В соседнем ряду какой-то паренек сказал, что Ляля молодец. А я ждал… Знаете, так бывает, задашь товарищу какой-нибудь важный вопрос; он задумается – и вот ждешь…
Ребята упросили Лялю читать еще, снова в зале звучал ее голос:
Я єсть народ, якого Правди сила
ніким звойована ще не була.
Яка біда мене, яка чума косила! —
а сила знову розцвіла.
Щоб жить – ні в кого права не питаюсь.
Щоб жить – я всі кайдани розірву.
Я стверджуюсь, я утверждаюсь,
бо я живу.
В доме напротив надрывалась радиола:








