Текст книги "Седьмой урок"
Автор книги: Николай Сказбуш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
Седьмой урок
СЕДЬМОЙ УРОК, ИЛИ ПОХИЩЕНИЕ САЛАМАНДРЫ
Роман
Часть первая
КАФЕ НА ПРОСПЕКТЕ
Солнце и мартышкиНезадолго до этого случая Анатолий Саранцев, следователь по уголовным делам, встретил Катерину Михайловну в кафе. Как всегда после разлуки, украдкой приглядывались друг к другу; в каждой новой черте лица, недомолвке, произнесенном имени – годы пережитого. Саранцев предложил Катюше стул за неуютным столиком, она устроилась поближе к окну – знакомая Анатолию привычка выглядывать в окошечко.
Просторный зал кафе-ресторана выходил застекленным углом на пустырь и потянувшуюся за ним череду новостроек и котлованов. Приглушенный говорок, шарканье шагов, звон посуды – Катюша и Саранцев обосновались в этой обычной сутолоке, не замечая ее, – уединение в людском водовороте.
– Учительствуешь? – расспрашивал Саранцев.
– Стремлюсь. Молюсь на Ушинского и Макаренко, но все еще пребываю шкрабом.
– Изменила нашему юридическому!
– Не можешь простить…
– Ты всегда стремилась к праздничному, красоте, лирике. А мне почему-то всегда выпадала будничная работенка. Даже на праздничных вечерах кто-то должен был передвигать тяжести, налаживать сцену, чтобы другие лицедействовали.
Приглушенные тона, неяркая роспись, серые тени – особый час заката, когда погасает день и не вспыхнуло еще электричество.
Все в мягких, расплывшихся сумерках. Расплывшиеся очертания вещей. И только за буфетной стойкой четко: девушка в белом.
Белая наколка, крупные чистые руки. И вся она светлая, свежая, опрятная – Катюша невольно подумала: диетическая!
И вдруг, чуть в стороне, огненная печатная косынка с африканскими пальмами, оранжевым солнцем, пляшущими мартышками.
Метнулась, исчезла за портьерой.
– Знаешь, что самое трудное в моей работе? – продолжала Катюша, проводив быстрым взглядом огненную косынку, – самое трудное – благополучные, обтекаемые. Все благополучно: в журнале, табелях, аттестате; все знают, все понимают, а в душе пустота.
– Наболевшие вопросы?
– Что поделаешь, Толик, наша с тобой постоянная заботушка.
– Ты и сюда пришла с подобными вопросами?
– Нет А точнее мимоходом. После совещания в райкоме. Молодежные дела, общежития, досуг, танцы, музыка…
– Включили в комиссию?
– А тебя не приглашали?
– Мой удел – чрезвычайные происшествия.
За соседним столиком спорили вполголоса:
– Не знаю, как тебя зовут, друг, но ты неправ. Ты хороший парень, но ты неправ.
Бородатый мальчик в просторной вельветовой куртке, похожей на детскую распашонку, задвинув под стул этюдник с дюралевыми самодельными ножками, рисовал огрызком карандаша на полях потрепанного журнала длинноногих девчонок. Лица едва различались. Ноги получались выразительней. Его сосед, бритоголовый парень в грубошерстном пиджаке, слушал внимательно, возражал резко, утверждая каждое суждение ударом кулака по хлипкому пластиковому столику.
– Даешь реальное! Реальное, понял? Правду и только правду.
– Мы говорим о разных вещах. Я говорю о проникновении, а ты о повседневности.
– Ты художник? – строго допытывался молодой человек в грубошерстном пиджаке.
– Маляр-самоучка, малюю-размалевываю. Украшаю твою жизнь.
– И то хлеб.
– Так вот, ты неправ, дружище, не знаю, как тебя зовут. Сергей? Сергей Сергеев? Сергеев, да еще Сергей? Ну, ладно, Сережа, будем знакомы – Виктор Ковальчик. Не спутай, пожалуйста, не Коваль, а всего лишь Ковальчик.
– Значит – художник?
– Не в том суть. Суть в твоей совершенно недопустимой позиции.
– Реализм! Нормальная позиция нормального человека. Так?
– Ты говоришь: реализм. Согласен. А ты подумал о нашем сегодня? О теперешнем реализме? Теория относительности – реализм. Плазма – реализм. Синхрофазотроны – реализм. Если бы вчера изобразили цвета и света космоса, сказали бы: абстракция. А сегодня это реальность, фотографии Алексея Леонова.
– Модерн, в общем, какой-то.
– Никакого модерна. Я абсолютный, закоренелый реалист. Я лишь против вульгарного реализма, архаизма и бытовизма, выдаваемых за реализм. Абстракция не наш хлеб; мы живем в конкретном мире, участники конкретных событий. Даже тайны космоса познаем в конкретных делах. Нам нужен реальный хлеб, руда, металл, машины. Все это конкретно и реалистично. Таково знамение времени. Но я против регистрирующего догматизма. Реализм я вижу в постижении современности, современного человека – в его деяниях и чаяниях, в реальном познании бытия и предвидении.
– Слова! У стариков картины, у тебя – слова!
– Ты не видел моих работ!
– А ты их видел?
– Ты не знаешь, что я могу. А я могу. Знаю, что могу.
– Студенты? – прислушалась к спору Катюша.
– Скорее, заводские, – предположил Саранцев.
– Теперь, собственно, это мало различимо, – Катюша заторопилась, – ну, мне пора, Толик.
Саранцев молча последовал за ней.
Девочка в огненной косынке выглянула из-за портьеры:
– Тася, смотри – наша учительница!
– Катерина Михайловна?
– Катюша! – фыркнула девочка и снова скрылась за портьерой.
– Люблю наш район. Влюблена! – проговорила Катюша, когда они вышли на площадь. – Осязаемо предстает новое: люди, стройка, простор улиц, настроения – все по-новому. Светлей, чище, праздничней. Ритм другой, что ли.
– Ты всегда отличалась восторженностью.
– Это плохо?
– Напротив, насущно. Кто-то должен заставлять нас видеть, замечать окружающее.
– Зажглись уже окна. Хорошо, что по-разному расцвечены. Помнишь, детворой бродили по улицам, заглядывали в освещенные окна, и всюду однообразные оранжевые абажуры в оборочку.
Высотный дом кораблем врезался в слияние площади и Нового проспекта, возвышался над котлованами и пустырями.
– На третьем этаже черное окно, – остановилась Катюша, – мне всегда тревожно, если в освещенном доме вдруг черное окно. Это еще в детстве – возвращалась домой, и вот погасшее окно…
Анатолий мельком глянул на черный квадрат и перевел взгляд на витрины и лица людей.
– Видишь, внизу на пустыре – хата? – продолжала Катюша. – Сейчас кран подхватит ее и вознесет на этажи!
– Хату снесут.
– Снесут глину А я говорю о живом. Величии жизненной силы.
Саранцев вдруг оглянулся на черный квадрат окна.
– Я должен вернуться, Катюша.
– Ты всегда должен! – она протянула ему руку. – Ни о чем не расспрашиваю…
– А я охотно поясню: раскопал закрытое дело, которое не следовало закрывать. Как писалось тогда в газете: крупное хищение.
Он снова посмотрел на погасшее окно:
– Должен вернуться…
Она задержала его руку:
– Позвони как-нибудь!
Смотрела вслед Анатолию: шагает по-военному, стараясь не сутулиться. Он всегда отличался военной выправкой; еще мальчишкой повторял: «мы солдаты…»
Она любила думать и говорить о радостном, праздничном, вспоминать хорошее. Он говорил о войне: «…Деда моего, полного георгиевского кавалера – четыре солдатских медали, четыре креста, – убили в первую германскую. Отца накрыло бомбой на днепровской переправе. Старший брат каких-то шагов не дошел до германской границы, ползком дополз. Мы малыми детьми на войне были, без винтовок, только в мыслях солдатами…»
В кафе за дальним столиком все еще спорили. Сергей не отпускал Ковальчика, требовал разъяснить, что есть образ. Каждый толкует по-своему, неразбериха какая-то.
– Если ты художник, расхаживаешь с этюдником, завладел кистями, значит обязан, доказывай!
Уставился на Ковальчика, точно ждал ответа разом на все:
– Ты сказал: проникать, проникновение… А с тобой случалось такое – прошел мимо человек, чужой, неизвестный. И задел тебя. Не локтем, не плечом. Мыслями. И ты чуешь – плохо ему, беда навалилась!
Сергей вдруг повернулся к окну:
– Вот смотри, дом напротив. Каждый день в этот час появляется женщина, совсем молоденькая, легонькая такая. Русая. Может, волжанка, может, сибирячка.
Он недоговорил; к столику приблизился румяный парень в модном пиджаке:
– Здоров, Серж!
– Здоров, Руслан, – едва кивнул ему Сергей, – садись, пей, молчи.
И продолжал:
– Легонькая, говорю, кажись, вскинул бы на ладошке, как дите малое. И походка такая легкая. Летит, несется над землей. Выглянет в окно, как боярышня из теремочка.
– О ком, о чем разговор? – придвинулся к Сергею Руслан.
– Слушай, молчи, – отодвинулся Сергей, – светлая, говорю, весенняя. Но вот подоспели денечки. Вчерашний и еще перед тем. Сижу здесь, у окна. Вдруг промелькнула черной тенью… Нет жизни в человеке.
– Нервы, – небрежно бросил Руслан.
– Не хочу думать, и все думаю о ней, – не слушая Руслана, рассказывал Сергей.
– Нервы, говорю!
– Все нервенные стали, – согласился Ковальчик, – у нас по соседству сопляк проживает. Клоп. Без году неделя. Так он на нервной почве родную мамку обзывает.
– А ты объясни, если ты художник, – рассердился почему-то Сергей, – разъясни, может, надо понять человека? Может, плохо ему?
– Ты не удивляйся, – подмигнул Руслан Ковальчику, – с нашим Сережей бывает такое. Ничего не поделаешь, – наследственное. У него гросмутер, бабця, проще сказать, – знахарка. Травками лечила.
Сергей внезапно выскочил из-за стола:
– Смотри!
Молодая женщина, одетая легко не по времени, появилась в дверях высотного дома.
– Идет, словно перед прорубью! – вырвалось у Ковальчика.
– Как ты сказал? – оглянулся Сергей. – Подходяще сказал! Наверно, и твоя бабця знахарка.
Вернулся к столику, ткнул Руслана кулаком в плечо:
– Вот кому завидую! Никто никого у них не лечит. Сами у профессоров лечатся, – придвинул стул ближе к Виктору, – ну что ж, будем спокойно допивать свое, потому как ничто уличное нас не касается.
Сергей Сергеев о себеСпасая меня от смерти и голодухи, мать ходила на менку, таскала на себе как мешок, а то и сам следком топал, спотыкаясь, ковыряя носом землю. Малолетство прошло в злыднях оккупации, и сейчас еще ночами, бывает, тревожит покалеченное детство.
Много ли таких сегодня на факультете, знающих цену хлебной корочке? Сытые, обутые, одетые коллеги мои хорошие, веселые девочки и мальчики в брючках фасонных, наверно, и не подозревают, какой дорожкой пришел я к ним. Можно сказать, наилучшие денечки в колонии промаялся вместе с урками и хулиганьем. Крепко запомнился вечер, когда дружки грохнули о рельсу окантованный ящик – рассыпалось барахлишко, утаили, потянули на толчок. Я в стороне был, да все равно в одной компании. Смолчал, не выказал.
Так всей компании и дали срок.
Однако не колония меня исправила, хоть проводились различные мероприятия, беседы и методы. Братва в колонии подобралась правильная, имелись свои законы и методы. В общем, не знаю, которым чудом, материнскими молитвами или всесильным случаем, а только я оторвался от дружков – взяло верх наше, рабочее. А тут еще повезло, пересмотрели дело и сняли судимость ввиду отсутствия прямого соучастия.
Себя я нисколько не оправдывал – мальчишка, дурак, чистое от нечистого не отличал. Есть счастливые, которым отродясь все дадено, что к чему, ни в чем не промахнутся и другим еще подробно разъяснят, а мне все своим горбом. Не один годок отгрохал на строительстве, в школе вечерней упущенное догонял.
Еще годок поработал, строили вузовский корпус; тягал кирпичи, командовал транспортером, а то и на себе старинным дедовским способом. Так с кирпичами и в аудиторию вошел. Про колонию разговора не было, благо судимость снята, паспорт после отбытия получал, а сам с воспоминаниями не напрашивался. Опасался, как бы в стипендии не отказали, в рубликах. Из-за этих рубликов я и в общежитие не пошел, халтура попадается – угловиком сподручнее, ни перед кем не отчитываешься, когда вышел, когда пришел, кому печь складывал, кому гараж соорудил.
Так и живу, вроде все наладилось, в люди выхожу, но выпадают ночки неспокойные, снятся страшные сны, глупое сомнение берет – все как будто не с плацкартой, а на подножке висишь.
Недавно случай был. Прислали моему соседу по углу, Руслану Любовойту, пухлому мальчику с девичьим румянцем, денежный перевод на крупную сумму; богатый папаша очередной телеграммой поздравил. Шутка ли, две косых, а может, и более, это при нашей-то студенческой жизни! Да еще так пришлось – новенькими бумажками выдали. То больше залапанными выплачивают, считанными-пересчитанными, а тут с хрустом, с шелковым шелестом выдали. Ну, похрустел он, похрустел бумажками, думал, что я сплю и без внимания. Потом сунул всю пачку в новый пиджак. И вдруг что-то его дернуло, то ли услышал, что пиво в киоск привезли, то ли кефиром запахло – вылетел из комнаты. А пиджак, как висел на гвоздике, так и остался. Со всеми денежками.
Вылетел мой сосед и завеялся. Битых два часа ждал его возвращения, уйти боялся – выйду, думал, пиджачишко его на произвол кину, ветром косые снесет, а тогда с кого спрос? Пойдут судить да рядить, спрашивать и допрашивать, гляди, и колонию припомнят.
Так и сторожил пиджак румяного мальчика.
А мальчик прибежал запыхавшийся, с шуточками, прибауточками.
– Извини, – говорит, – в киношке задержался. Новый фильм заграничный крутят. Про мошенников. Я такие фильмы непременно первым экраном смотрю.
Мало ему местных жуликов, еще и заграничных подавай!
Черт его знает, что ему на нашем факультете требуется. Ехал бы к своему папаше косые запросто замолачивать, без диплома и высшего образования. Так нет, ему еще и диплом подавай, с дипломом приятнее.
Вчера приметил дружка своего, Жорку Крейду, который в прошедшие времена с платформы окантованный ящик сбросил. Он меня не видел, но я Жорочку хорошо разглядел – раздобрел, задубел, мужик хоть куда. Вышел из высотного дома с девочкой, неспокойная девчонка, вроде неприметная, а все про нее вспоминаю. Напомнила чем-то годы молодые.
Руслан Любовойт о себеЯ родился после войны, не знал ни руин, ни затемнения. Но она живет во мне – война. Радиоволнами, атомными взрывами. Она всегда со мной: в аудиториях, в театре, в походах, на вечеринках. Когда я пою и когда с любимой, когда я один и когда в толпе. Я сжился с ней, порой не замечаю, верней заставляю себя не замечать. Не хочу думать о ней, но она постоянно врывается в мою жизнь страданиями и смертями, воплями и стонами, и я боюсь только одного: чтобы не привыкнуть к этим воплям. Закатываюсь в киношку, в джаз, на танцульки – лишь бы уйти от всего, от самого себя. Смеюсь, пляшу, пою, учусь на пять. Радую папашу и мамашу. Получаю от них монету, прогуливаю с братвой, трачу на девчонок. Шлю подарки домой. Или отгрохаю костюмчик – последний стиль. Займу ребятам без отдачи – как взбредет в голову. Соберусь с деньгой – куплю «Яву» одноцилиндровую. Загоню одноцилиндровую, подберу двухцилиндровую.
И снова после прогулов за учебу.
Не могу без учебы, как без поводыря.
В одной комнате со мной проживает еще угловик – студент Сергей Сергеев.
У него такой вид, точно прошел всю войну от Сталинграда до Берлина и расписался на стенах рейхстага. Но его при войне на свете не было: или в пеленках пеленали, или за мамкину юбку цеплялся. Сергей этот сосед тяжелый, но я терплю. Не жалуюсь. Не собираюсь менять – никогда не знаешь, на что выменяешь. В трамвае соседа не выбирают. Нас, счастливых, он ненавидит, презирает. Дружит с подобными себе работягами. А может, и не дружит, я в его жизнь не лезу. Пребываем по своим углам.
Вчера в нашей харчевне познакомился с чудаковатым пареньком. Художник. По имени Виктор. Фамилию не усвоил. Философствующий младенец с прокуренной шкиперской трубкой в зубах. Приходит с этюдниками и учебниками, и трудно определить, что это за учебники – букварь или квантовая механика. Разговорились. Словами перекидывались легко. Что у нас общего? Год рождения? Собирается определиться на факультете производственной эстетики. А пока рисует девчонок. Здорово! Только чирк – и готово. Одним штрихом. Попросил мою нарисовать, думал, откажет, они все с бзиком, эти художники. Нет, ничего, любезно согласился:
– Нарисованная, – говорит, – всегда интереснее. Я свою нарисовал и влюбился. Перестал рисовать – разошлись.
Только он это произнес, подошла девушка. Уверенно присаживается к нашему столику. Виктор мне и говорит:
– Знакомься. Моя бывшая супруга.
Хорошо так, задушевно посидели, попили кофе. Потом еще долго бродили по улицам. Расстались друзьями. Моя Кира после того заявила:
– Наверно, и ты предпочитаешь с женой случайно встречаться? Так я, например, не согласна!
Она очень ревнива, моя Кира. Ревнует к собственной тени. Я сказал ей однажды: «Твоя тень удивительно нежная…» Мы сидели под каштанами, и мне все тогда представлялось весенним и нежным. И песню в те дни пели такую… А Кира посмотрела на меня и говорит:
– Ты уже тени замечаешь! Раньше только на меня глядел.
Виктор Ковальчик о себеМне едва исполнилось двадцать лет, когда мы поженились. Я давно уж был самостоятельным человеком, имел свою койку, свой чемодан и авторучку. Ребята еще в школе называли меня стариком, а дома и теперь именуют мальчишкой. Не помню, какие слова говорил я любимой и что она отвечала, но стало ясно, что жить друг без друга не можем. Все наши однокурсники обрадовались событию – кругом уже праздновали свадьбы, а наша группа отставала. О родителях на первых порах как-то не подумали, но потом все устроилось, и они вскоре поправились после предынфарктного состояния.
Свадьбу сыграли весело, на трех такси с музыкой, фотоаппаратами и кинокамерой. Правда, на ленте вместо нас получилась пожарная команда, но это потому, что Семка – оператор на радостях перехватил шампанского.
Через год мы разошлись.
Не помню, какие слова говорили.
Мы не разводились, просто она убежала к своим родителям.
Целую неделю прожили в разлуке. Потом я пошел к ней, бросил каштан в окно и, когда она выглянула, сказал, что довольно, хватит, все живут вместе и мы будем жить вместе. Лара согласилась, что вместе, пожалуй, веселее.
Последний раз мы разошлись перед праздником. Я забыл преподнести цветы, с этого все и началось. К родителям она не убежала, родители заявили:
– Живите, как хотите, и оставьте людей в покое!
Люди, это они. Мы – это мы.
Теперь живем, как хотим. У нас одна комната в коридорной системе. Приземлились на разных полюсах. Лара разместилась на диване, а я самостоятельно живу на раскладушке. Утром вместо приветствия она называет меня законченным себялюбцем, а я отвечаю:
– От такой слышу!
Потом она, как женщина, наспех занимается хозяйством, приготавливает общий омлет, предупреждая, что в последний раз, и убегает на работу в парфюмерный магазин, наверно, строит там глазки покупателям. У меня вечно на уме эти покупатели, особенно в голубой форме с серебряными крылышками.
Мы с Ларой окончили строительный техникум. Не тот, который с железобетонными блоками, а паркового строительства и зеленых насаждений. Насаждения тогда еще широко не проводились, и нам выдали свободные дипломы. Лара временно устроилась в парфюмерии, а я по специальности в городском благоустройстве.
– Городу нужны красивые плевательницы! – сказали мне в управлении. – Создайте, Ковальчик, что-либо новое.
Я проектировал, мучился в поисках недели две, потом заявил руководителю:
– Плевать я хотел на ваши плевательницы!
И уволился по собственному желанию.
Остаток месяца жили на Ларину зарплату.
– Помогаю, как бывшему товарищу, – пояснила она.
На досуге я проектировал озелененные подземные станции метро, так, знаете, для себя, в порядке самодеятельности. Лара посматривала мельком, говорила снисходительно:
– Ничего-о…
Ребята находили решение гениальным:
– Так держать, старик, – хлопали меня по плечу и обещали выдвинуть на соискание.
Потом Ларина зарплата кончилась. Вспомнили о родителях.
Ужинали у моих.
Обедали у стариков Лары.
Обеды, в общем, были неплохие и ужины тоже, но омрачались бесконечными поучениями: вот мы жили так, а вы живете не так.
Однажды я попался на глаза нашему преподавателю.
– Ковальчик! До сих пор болтаетесь без дела! Подавали надежды!
– Я и теперь подаю.
– Сейчас кругом сады, парки. До самого Полярного круга. Неужели не могли устроиться по специальности?
– Я не знаю, в чем моя специальность.
– Затянувшееся детство! Я начинаю понимать, почему у вас, подобных молодых, такое тяготение к коротким штанам и юбкам. Облегченность во всем. Желаете порхать и веселиться. Пусть другие ходят в рабочей робе.
Он смотрел на меня с негодованием и скорбью. Сказать бы ему, что короткие штаны давно вышли из моды, но не хотелось обидеть немолодого педагога. Разумный, знающий человек, относился к нам что называется со всей душой; ученики его кругом, от южных ботанических садов до северных параллелей украшают землю. Но что поделаешь, если я действительно не обрел любви к его специальности. Меня тянет рисовать. Рисовать вообще. Человеку свойственно любить жизнь. Я вижу жизнь в цвете.
С Ларой сохранили студенческую дружбу. Она мне рубашки стирала, а я ей все переглажу, что накопилось – трусишки там, бюстгальтеры. За обедом в «Динамо» сбегаю. Ничего, ладно получалось. Только вот я совсем загрустил от того, что разошлись, запсиховал, стал стихи писать.
Старик, ты остался один,
Пролетела молодость, как птицы…
Я и раньше писал стихи, еще на первом курсе. Влюбился в нашу машинистку, воспевал ее в гекзаметрах. Она бесплатно перепечатывала рукописи в трех экземплярах: один мне, один себе на память. А третий – мужу. Чтобы ревновал и скрежетал зубами.
Устроился в одну контору проектировать журнальные киоски.
Киоск, конечно, не Останкинская башня и не петергофский фонтан, но все же…
Как-никак, четыре стены и фасонная крыша. Стекло, алюминий.
И краску кладешь, какая только взбредет в голову.
И вот снова стихи… Студию я не посещал, теперь это не модно.
Читал стихи приятелям в сквере, или на пустующей танцевальной площадке, или в кафе. Ребята хвалили, но указывали, что «пролетела, как птицы» старая форма, и советовали вместо «птицы» включить «рванула ракетой».
Вчера задержался, сижу один за столиком, задумался – так, вообще – о жизни. Вдруг кто-то придвинул стул:
– Здоров, Виктор. Неожиданная встреча!
Поднимаю голову – жена.
– Это ты, Ларка! Здравствуй. Присаживайся.
– Здесь не занято?
– Нет, пожалуйста. Ты была дома?
– Да. Но, знаешь, как-то пустынно у нас.
– Да, конечно, неуютно. Хочешь кофе? Жаль, что простыл.
– Может, пойдем домой? Сварим горячий?
– Да нет… Все равно уплачено.
Посидели за столиком. Немного потанцевали.
– Проводишь меня домой? – попросила Лара.
Пришли домой, темно, одиноко. Торчит посреди комнаты раскладушка.
Жизнь!
Наутро она, как всегда, приготовила общий омлет и убежала в парфюмерию.
Я не любил бывать в этом магазине, все меня раздражало – и толчея, и незамысловатая красивость флакончиков, и даже запах – у меня обостренная чувствительность, идиосинкразия. Какой-то запах вырывается из общего сгустка, привязывается, преследует целый день. Впервые случилось это в детстве. Отец уехал консультировать строительство завода, а в дом повадился его сослуживец в пестром пиджаке, в узких полосатых брюках, оставлявших голыми щиколотки. Был я тогда совсем малышом, ничего не ведал, ни в чем житейском не разбирался, до сих пор не могу понять, почему возненавидел этого человека. Возненавидел всего, с ног до головы, с его пестрым пиджаком, полосатыми штанами, пряным запахом духов. Так и представляю себе: звонок, щелкает задвижка, открывается дверь и вместо отца появляется пестрый пиджак. Но еще раньше вползает в комнату приторный запах духов. Я готов был броситься на эту пестроту, кусаться. Бился в припадке, кричал:
– Не хочу! Не хочу! Не хочу!
И выжил-таки, выгнал этого в полосатых штанах!
Мать жаловалась:
– Не с кем даже в театр пойти!
Ничего, благополучно дождалась возвращения отца.
Всякий раз, когда Лара просила зайти за ней, я возражал:
– Ладно. Подожду тебя в сквере под нашими кленами.
– Другие мальчики часами торчат у прилавка.
– А я не хочу быть другим. Не хочу быть парфюмерным мальчиком.
Я относился ко всему, что касалось ее работы, пренебрежительно, как будто цветастыми коробочками и пахучими флакончиками определялась сущность ее дня, ее работы.
Как-то, уже поздним вечером, мы случайно узнали, что Ларина мама заболела гриппом. Ларе пришлось перебраться к ней, чтобы помочь больной.
– Оставлю пока мои вещи у тебя, – сказала Лара на прощанье, – не хочу говорить мамочке, что мы разошлись. Ее это всегда расстраивает.
Лара оставила у меня свои зимние ботики, полотенце с цветочками, чемодан со всякой всячиной. Дня два я продолжал приземляться на раскладушке, потом сложил ее и перекочевал на диван.
В комнате стало пусто. Избегал пустоты, уходил из дома, но и от прежней холостяцкой компании уходил, и у меня больше не собирались – не хотелось, чтобы окурки, карты, нечистая посуда. И еще удивительное чувство: вот сейчас откроется дверь, и войдет Лара.
В один из таких неприкаянных дней, верней, вечеров, я отправился проведать родителей.
– Папа, – проговорил я еще на пороге, – знаешь, у меня великолепная идея. Ты должен мне помочь.
Лицо отца вытянулось.
– Большая просьба. Очень важная.
– Мотоцикл?
– Нет, что ты, я не ребенок.
– Значит «волгу»?
– Да нет. Совсем другое. Я надумал продолжать учебу.
– Что-о-о?
– Хочу подавать в институт.
Отец пересел на диван. Это был зловещий признак, всякий раз, когда ему становилось плохо, он обеспечивал себе тыл.
– Последнее время ты много работаешь, сынок, – с тревогой присматривался он ко мне. – Я всюду вижу твои киоски.
– Папа, я совершенно здоров. И все хорошенько обдумал. Видишь ли, папа, я неуч. Да-да, недоучка. Конечно, я сам во всем виноват. Другие ребята давно устроились. Но у меня, видно, иной уклон. Меня тянет рисунок, краски.
– Тебя уже тянуло во все стороны.
– Папа, я все обдумал. Только помоги немного! Видишь ли, моя безалаберность не позволяет рассчитывать на стипендию.
– Меня всегда умиляла твоя самокритичность.
– Экзамены я сдам. Рисунок вытяну. Но, кроме рисунка, есть еще всякие предметы.
– Хорошо. Довольно, – поморщился отец и вдруг спросил: – Как твои семейные дела?
– Папа, я же не вмешиваюсь в твою семью!
– Та-ак, ясно. Все ясно. Ты, наверно, догадываешься – не тебя, ее жаль. Девушке не повезло. Ее жаль, понял! И тебя, если угодно. Мелкодушие, по-моему, самая страшная беда.
Он откинулся на спинку дивана, долго лежал, не глядя на меня.
– Ну, хорошо… Подумаем… – наконец проговорил он.
Ушел я обнадеженный. «Подумаем» – это уже кое-что.
Но когда я снова заглянул к старикам, у отца был тяжелый приступ.
– Второй звоночек! – смущенно пробормотал он.
Возвращаясь к себе, я думал уже не об институте и красках, думал о том, что беда разом распределила все по полочкам. Впервые вместо джазовых шлягеров в голове завертелось обидное хрестоматийное слово «недоросль».
Но и на этот раз беда миновала. Врач сказал отцу:
– У вас железный организм!
– Не железный, а выносливый, – поправил отец, – мужицкий.
Жизнь стариков налаживалась, но я не мог воспользоваться помощью хворавшего отца – рука не протянулась. Да кроме того, приближался разговор с военкоматом, отсрочка по состоянию здоровья заканчивалась, само собой пришло решение – все потом, после армии. А пока, для души, определился в изобразительную студию.
В сумерки, когда не была еще освещена лестничная площадка, пришла Лара – не хотела, чтобы ее увидели, чтобы сегодня, вот сейчас заговорили о нашем разрыве; не открыла дверь своим ключом, а позвонила, нерешительно, словно опасаясь чего-то, не зная что ждет ее за дверью, ставшей чужой.
И прямо с порога:
– Не могу так больше! Мамочка говорит – нам лучше разойтись.
Она пришла за своими вещами.
…Теперь уже не чудится: откроется дверь, и войдет Лара.
Загулял с дружками. Приглядывался к девчонкам, но не мог остановиться ни на одной, все казались одинаковыми, милые картинки из модного журнала.
Все чаще думал о Ларе.
Изменился я за это время, что ли, – не мог уж, как прежде, запросто пойти к ней, кинуть камушек в окно и сказать: хватит, мол, вместе лучше…
…В работе преуспеваю. Хвалят. Набил руку. Нет, не только это – увлекает хорошо сделанная, отработанная вещь. Появился аппетит к завершенной форме.
И странным порой кажется в этом мире отточенной формы, совершенных решений, в мире человека, который пытается что-то постичь – тот, другой человек, другое «я», мелкодушное, маленькое, бездумно причиняющее боль и горе другим. Безразличное к горю других и болезненно чувствительное к малейшей царапине, малейшему уколу личного самолюбия.
Рождаемся в сукровице, в плаценте.
Может, есть второе рождение – душевное?
Томик Петрарки… Не искал его, не рыскал по магазинам, случайно увидел на прилавке.
– Уличная открытая выкладка товара, – зазывал продавец, – пользуйтесь случаем, выполняем план!
И третьи есть, отравленные ядом
Любви к огню; и пыл их так велик,
Что платят жизнью за желанный миг, —
Судьба дала мне место с ними рядом!..
Всю ночь со мной поэзия Петрарки. Над головой белесый светильник – двадцать пять ватт; за окном ощутимая, домашняя луна…
…Мгновенья счастья на подъем ленивы,
Когда зовет их алчный зов тоски;
Но чтоб уйти, мелькнув, – как тигр, легки…
Лаура… Анахронизм, испепелена высокими напряжениями, сверхзвуковыми скоростями. Иван-да-Марья? Две хаты на селе, полоска связывала на всю жизнь… А сейчас за один миг тысячи встреч…
Но человек остается человеком! И в мире современных сверхскоростей и сверхнапряжений – Человек. Всё мелкое и подлое было всегда.
И святое всегда остается святым…
…Нельзя огонь перебороть огнем,
Равно река от ливней не мелеет;
Свое своим обычно богатеет,
Как и чужое черпает в чужом…








