Текст книги "Седьмой урок"
Автор книги: Николай Сказбуш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Прудников, не отрывая глаз от дороги, спросил:
– О чем задумались, Богдан Протасович?
– Да, так, давнее вспомнилось…
– Тогда не смею мешать.
Однако деликатности Прудникова хватило лишь до первого поворота:
– Богдан Протасович, обратиться к вам хочу. Вчера вы спросили меня насчет филиала. А я отвечал: «Часы. Товарищ Шевров крепко держит». А ведь я это напрасно сказал. Из трусости. Чтобы, значит, не портить себе жизнь. Чтобы тихо и гладко. Вернуться домой спокойненько. А если б по чести ответить, по-человечески, а не для собственного спокойствия? Что должен был открыто заявить?
Вага молчал.
– Чудно у нас получается, – продолжал Прудников, так и не дождавшись ответа, – страшную войну воевали, против чумы устояли. Насмерть шли – ничего, не убоялись. А правду друг другу в глаза боимся сказать. Робеем. И культа вроде уже нету, а сами себе всякие разные культики строим. Каждый на свой манер. Культурные, черти, стали. Не желаем прямо жить, а все с вывертом.
– Если так культуру понимать… – буркнул Вага.
– Значит, я неправильно понимаю? Согласен. Ну, а вы, Богдан Протасович, извиняюсь, вы что мне ответили? Я сказал: «Шевров дело знает». А вы мне: «Да, это правильно». А что правильного? Разве вы так думаете? Не можете так думать! Как по-настоящему Шевров должен жить? В лепешку для нашей науки разбейся, чтоб все цвело и процветало. А если палки в колеса ставить, что ж тут правильного? Да вы сами, Богдан Протасович, знаете, а говорите: правильно. Вот вам и культура. Микробов на агаре посеять – тоже культурой называется!
Вага вспылил:
– Сто двадцать на спидометре, а ты нахальный разговор завел!
– То-то и оно, – фыркнул Прудников. – И вперед стремиться желаем, и на спидометр с опаской поглядываем!
Вага не слушал шофера, и только уж потом все сказанное Прудниковым собралось воедино.
«…А почему он, собственно, заговорил так? Как посмел судить о происходящем в филиале? И потом – эта фамильярность! Должно быть, он сам – Вага – потворствует, позволил подменить панибратством добрые отношения. На основании чего Прудников мог составить суждение о Шеврове? Спор с Шевровым происходил с глазу на глаз.
Допустимо ли, чтобы каждый…
…А есть ли у нас, может ли в нашем обществе быть это: каждый?»
И все же Богдан Протасович оборвал шофера. Почему? Так просто, для порядка. Для какого порядка? В чем этот внешний, удобный, спокойненький и не очень полезный делу порядок?
Незаметно для себя Богдан Протасович стал думать о Шеврове. В чем сущность, в чем механизм шевровского изуверства? В чем зло его кажущейся правоты?
Лучи солнца на дороге, как ступени в неведомую вышину.
Скорость, ветер, убегающая даль. В лучах солнца растворилось время.
Это не походило на обычные воспоминания, облик Леси возник вне событий и минувших лет, в нем самом, как неотъемлемая часть его жизни.
…Первый целомудренный снег. Ничего вокруг, кроме снежной равнины. Богдан шел, радуясь земле, по которой ступала ее нога; на заснеженном крыльце увидел Лесю – дыханием отогревала руки младшей сестренки – прижала к полураскрытым губам маленькие побелевшие пальцы.
…Белый, словно в первом цвету, яблоневый сад. Удивительное чувство, когда приходится запрокинуть голову, чтобы увидеть вершину выращенного тобой дерева.
Навсегда сохранился этот день, вкус пылающей от мороза щеки, первого поцелуя.
«…Наверно, в каждом человеке – в каждом здоровом человеке – до конца, до самого последнего часа живет его юность. Это она открывает новые земли, восторгается миром, поет солнце, создает все вокруг. А зрелость только бережно и придирчиво отбирает плоды, дань юных лет».
В летнем лагере Шеврова встретили с поклоном, как подлинное начальство. Двигаясь по усыпанным желтеньким песочком аллеям, Серафим Серафимович окидывал усадьбу хозяйским оком. У главного корпуса Шевров распорядился:
– Приготовьте к вечеру юго-западные комнаты. На втором этаже. С балконом. Товарищи прибывают.
– С балконом отведена для профессора Ваги.
– Вага здесь?
– Богдан Протасович скоро будет.
– Тогда так, – веско отчеканил Серафим Серафимович, не зная еще, что последует за этим «так», – тогда так: забронируйте всю юго-западную сторону. Товарищи сами выберут по усмотрению.
– А вы где расположитесь, Серафим Серафимович?
– Не имеет значения. Человеку много не требуется. В вашем кабинете. Диван есть?
– Имеется. В новом стиле. Выдвигается, задвигается. Откидывается.
– Отлично. Остановимся на этом варианте.
– Сейчас прикажу подготовить. Вам торшер или настольную?
– И то, и другое.
Шевров расположился за столом, проверяя готовность письменных принадлежностей. Поднял голову – Янка Севрюгина!
– Серафим Серафимович, слышали – Брамов прилетает!
– Да. Звонил. Вам низкий поклон. Приказал целовать ручки. Получили его письмо?
– Вчера вечером. Затевает потрясающую туристскую поездку. Все виды транспорта. Представляете: реактивный, электровоз, электроход, на крыльях, на оленях, на собаках. Буду просить отпуск, Серафим Серафимович.
– Ну что ж, Олег Викентьевич прилетит – договоримся.
Проводил Янку до крыльца, немного, несколько шагов, ровно столько, сколько позволяло положение начальства.
На крыльце задержался – уловил на себе чей-то взгляд. Серафим Серафимович всегда чутко настраивался на косые взгляды, жил, как перед объективом, – не от нутра, не как душа требовала, а для общего благоприятного впечатления.
Оглянулся – Прудников. Сидит на дубочках, уставился в землю, а Шеврову почудилось, что на него смотрит.
– Отдыхаешь? – осведомился Шевров неласково.
– На букашек смотрю. На бывших божьих коровок. Может, знаете, как теперь по-научному называются? А то, понимаешь, – божьи коровки! Это ж не по-научному.
– Делать тебе нечего!
– Воскресенье, Серафим Серафимович. Вы вот тоже гуляете. Утром приметил – даже на чистом воздухе во дворе под окнами бегали. Физкультурой занимались? Или, может, потеряли что?
«Нашел письмо, черт!» – подумал Шевров, но вместо того, чтобы прямо спросить, Серафим Серафимович завел дальний разговор – то да се, вокруг да около – так и не отважился на прямой вопрос, ограничился привычным: «Зайдешь, вечерком, потолкуем!»
Серафим Серафимович хотел было заглянуть к Богдану Протасовичу, но, поразмыслив, отложил свидание.
В вестибюле остановил Надежду Сергеевну и по-товарищески, по-деловому, как между людьми равно ответственными, поделился впечатлениями:
– Удивляет меня наш глубокоуважаемый, Надежда Сергеевна. Как хотите! Примчался в Междуреченск. Передоверил подопытных мальчишкам. А между тем, решается судьба всей работы, всего филиала! Не личный хутор, кажется.
– Опыт подготовлен Василием Коржом!
– Корж! Коржа еще воспитывать надо!
– Вот именно, Серафим Серафимович. Я с вами совершенно согласна.
Так и разошлись, не определив общего мнения.
Отряд младших научных следовал за Янкой Севрюгиной; ближе всех новички – едва переступили порог лаборатории, завязалась дружба, обращались ко всем по имени, хлопали по плечу, говорили «ты» – быстро все это у них – запросто.
Высокий, поджарый – в весе пера – парень, склонясь к Янке, что-то нашептывал. Кургузый плащ, длинные тонкие ноги – он походил на гриб с обвисшей колоколом шляпкой. На бледном, неподвижном лице блестящие, черные, тушью капнутые глаза, неспокойные и придирчивые. По застывшему лицу не разберешь, о чем думает, чем жив человек.
Рядышком, на невидимой веревочке неразлучный дружок, аккуратненький, похожий на манекенщика из ателье – и выступает так, рисуясь, пританцовывая. В студенческие годы прозвали Тишайшим за то, что в общежитии, «добивая» конспекты, требовал от товарищей:
– Ша! Тихо! Тише! И без вас калган не варит!
А нынче шумит, сыплет цитатами из новейших журналов на ломаном английском, на ломаном немецком языках: помаленечку-полегонечку движется Тишайший в науку. Знатный иностранец из нашенской провинции.
С поджарым объединило их превеликое уважение к личной персоне и неуважение ко всему прочему.
Профессора Вагу не признают.
– Не празднуем! – без колебаний расписывается за двоих Тишайший.
О фельдшерском прошлом Богдана Протасовича, о его рабфаковской закваске отзываются с ужимочкой: бурсак! Не прочь помучить глубокоуважаемого, потерзать. Эпатировать – по их любимому словечку. Имеется в запасе и другое словцо, более откровенное и сродственное – обхамить.
Друзья обладают какой-то удивительной способностью новое превращать в новомодное, а модное затаскивать до одурения. Независимо от того, попалось ли под руку новое открытие или новейший крой штанов.
Старожилы лаборатории «Актин» Степан Федотов и Татьяна Чаплыгина обособились, прокладывали свою тропочку по сочной, первой мураве. Степан, лобастый, простоватый, похожий на каменного мужичка из-под резца уральского умельца, спорил степенно. Чаплыгина нервничала, размахивая руками угловато, по-мальчишески. Высокая шапка, по-зимнему лохматая, съехала набекрень. Куртка-непромокайка распахнулась – жарко!
Прислушиваясь к переливчатому, взволнованному голосу Татьяны, Янка Севрюгина шепнула:
– Танечка у нас страшно заводная. Безотказно заводится на слова: кванты, фотоны, информации.
Как всегда на прогулках, хороводила Янка Севрюгина.
Татьяна Чаплыгина, продолжая спорить со Степаном, поглядывала на Янку искоса – на изогнутые, слишком черные брови, на взбитые, слишком рыжие волосы.
Еще в школе было замечено – Севрюгина и Чаплыгина неразлучные враги. Янка называла Татьяну очкариком и предсказывала:
– Сделаешь блестящую карьеру, отличница!
– Испортишь себе жизнь, дура! – отвечала Татьяна.
День-другой после того не разговаривали. Чаплыгина заверяла ребят: «Даже о ее существовании не вспоминаю!..»
И подходила первой:
– Яночка, почитаешь на вечере мои стишки?
Чаплыгина писала стихи, лирические, о весенней траве, пробивающейся сквозь асфальт, о девушке на берегу, о парне, шагающем по трассе. Писала она чистосердечно, увлеченно. А читала свои стихи плохо, особенно на людях, на школьных вечерах. Выручала Янка. Севрюгина декламировала отлично, хоть сама не сложила ни одной строфы, не умела отличить хорея от ямба. Так и жили они, разделяемые бесконечными ссорами и связанные чистосердечным стихом.
Янка вела свою группу на полянку, на южный склон, ближе к солнцу.
Расстегнула пальто, распахнула, бросила пальто на руки Виталика Любского:
– Мальчики, скоро брызнет листва! Зашумит роща! Весна, друзья мои!
В долине на трассе нарастал гул мотора; черный «ЗИЛ» вырвался на шоссе, замедлил бег.
– Машина профессора Ваги! – сразу узнала Янка Севрюгина. – Наш Прометеич вернулся, – проводила взглядом черный лимузин. – На плотину поехал. Посещает плотину, как древние посещали храм. Молится на строгость линий. Любуется творением зодчего.
– А ведь это здорово – любоваться творением друга. Любоваться, а не скрежетать!
– Закономерно! – Жан смотрел в свернутый трубкой журнал на реку. – Не являются конкурентами, вот и любуются.
– Он прав! – подхватила Севрюгина. – Я тоже, например, совершенно объективно любуюсь Мадонной Сикстинской. Но если какая-нибудь девчонка нарядней или красивей меня… Если увижу в чужих руках модную сумочку…
– Ну, вот, товарищи, прошу, – воскликнула Чаплыгина, – прошу созерцать: моральный облик!
– А ты что, не такая? Ну, скажи! Иначе думаешь? Из другого теста сделана? Ну, говори!
– Я? Ты меня спрашиваешь?
– Да, тебя. Тебя, правоверный товарищ.
– Меня! Да я плевать хотела на твою сумочку. Вот!
– Говоришь! Слова! А что думаешь? Говорить красиво каждый может.
– Это подлые говорят одно, а думают другое!
– Да ну вас, – отвернулась Севрюгина, присела на пенек, достала из белоснежной пластмассовой сумочки бутерброд с паюсной икрой, закусила крепкими зубками, щурясь глянула на солнце:
– Бог-солнце возбуждает аппетит!
– Бог-солнце принес тебе паюсную икру, – вздохнул Степан, – а мне не принес.
– Ты не веришь в солнце, не угоден богу. Потому.
Покончив с бутербродом, Янка достала из сумочки зеркальце без пудреницы, пудреницу без зеркальца, патрончик с помадой, черно-сине-зеленый карандашик.
Татьяна Чаплыгина сосредоточенно следила за каждым движением Янки. Потом извлекла из кармана пальто увесистую пудреницу с потускневшим зеркальцем и напудрила кончик носа. Он стал беленьким-беленьким и резко выделялся на смуглом мальчишеском лице.
Янка бросила сумочку на землю – новенькую, сверкающую сумочку на сырую землю.
Вскочила на пенек:
– Друзья, я поклоняюсь солнцу. Я жрица солнца. Кто верит вместе со мной, поднимите руки к небу!
– Изумительные руки, – любовался Янкой Тишайший.
– А товарищу Шеврову больше всего нравятся мои ноги, – возразила Севрюгина, – я заметила: всякий раз, когда вхожу к нему в кабинет…
– А ты не бегай в кабинет начальства, – возмутилась Татьяна и принялась сквозь очки разглядывать Севрюгину, – не пойму, что находят в тебе особенного. Почему все влюблены?
– Потому, что я женственна. Настоящая женщина, а не синий чулок.
– А что такое синий чулок?
– Ты не читаешь старых романов!
– Изумительные глаза! – не унимался Жан.
– Глаза, руки, ноги, – Янка спрыгнула с пенька, – кажется, готовы разобрать меня по частям, развинтить на винтики. А может, я – это не только руки и ноги, может, я живая душа. И может, слова хочется живого, настоящего, искреннего. А не все эти ваши – рефлексы!
Она повернулась к Степану.
– Ну, хоть ты, Степка, скажи слово человеческое! У тебя лицо честное! – рот ее искривился, стал некрасивым, и видно было, что губная помада расплылась за линии рта.
Все вдруг умолкли, дружеская бездумная болтовня оборвалась. Нехитрые шуточки, балагурство показалось плоским, неуместным. Непривычное, щемящее ощущение, точно у постели тяжело больного, охватило всех.
И так же мгновенно рассеялось.
Весна, солнце растопили размолвку. И снова им было хорошо вместе. Хотелось шуметь, спорить и уже не придирались к немудреным шуткам, все по-прежнему казалось важным, нужным: первая трава, набухшие почки и они сами – они сами прежде всего.
В конце концов, они жили и работали как умели. Работали много, особенно последние дни, когда завершалось строительство и оборудование нового корпуса. Комсомол объявил себя мобилизованным, наряду с исследованиями выполняли любую черную работу, выходили на воскресники, сгружали, переносили, устанавливали.
Теперь впереди заслуженный весенний отпуск.
У всех, кроме Янки. Для Янки забронирована путевка на бархатный сезон.
Янка подняла с земли свою сумочку. Белая сумочка нисколько не запачкалась, ни единого пятнышка.
– Ребята, а где Василь Корж? Где наш вдохновенный, проникновенный, многообещающий Корж?
– Возится со своими крысами.
– Ах, да – забыла! Храм белой крысы!
– У тебя удивительно меткие выражения, – сдвинула белесые бровки Чаплыгина, – всегда подберешь какую-нибудь гадость.
– Но это совершенно справедливо, – возразила Янка, – так и есть. Почему ты не хочешь видеть то, что есть? Мы все служим белой крысе. Поклоняемся, молимся. Ах, как чувствует себя белая крыса! Ах, какие сегодня рефлексы у белой крысы! Состав крови? Белок печени? Альбумины, глобулины? Сколько рентген она перенесла? Триста? Пятьсот? Семьсот? Ах, наша крыса! Что с нашей крысой? Тс-с-с, тише – все на цыпочки! Наша крыса ожидает потомство!
– Очередной припадок, – поморщился Степан, – честное слово, обидно, – красивая, умная девушка…
– А нынче красота не в моде. Нынче в моде уродство. О ты, уродливая моя. Самая уродливая на свете!
– Товарищи, я вспомнила, – подхватила Татьяна, – вспомнила, что такое синий чулок. В прошлом столетии так называемые синие чулки отрицали красоту внешнюю во имя красоты духовной. Гражданской.
Янка продолжала свое:
– Живем и дышим во имя белой крысы. Только и думаем о ней. В лабораториях, дома, здесь, всюду. Даже когда смотрели на реку, на восход. Смотрели на восход, а думали о белой крысе. Разве не правда? Твоя жизнь, Танечка, ничто в сравнении с ее жизнью. Ну, что ты из себя представляешь? Тебя ж не облучали! Ну, скажи, разве не правда?
– Ты любишь ложь, похожую на правду. Это как водка. Остро и опьяняет. Ты всегда немного пьяная. Иначе не можешь жить.
– Ложь? – повторила тихо Янка. – Ложь… Может, ты права. Хорошо, если права.
А Степан заговорил по-деловому. Перед тем он подлаживался под общий тон, под игривую легкость Янки, опасаясь прослыть корявым простачком.
– Богдан Протасович с нас спросит, товарищи! Богдан Протасович оставил подопытных в отличном состоянии.
– Мальчики, вчера я заглянула мимоходом в лабораторию, – вспомнила Севрюгина, – у подопытных такой печальный вид!
– Тебе бы отвалить столько рентген. Послушал бы твои песенки!
– Мерси. Ты всегда трогательно заботишься обо мне, – Янка спрятала руки в карманы платья. И вновь с обычной непоследовательностью: – Девочки и мальчики, если наша Белянка выживет…
– А кто это, Белянка?
– Неужели непонятно? Я назвала так подопытную крысу, принесшую потомство.
– Так бы и сказала: крыса.
– Крыса – это некрасиво. У нее дети. Она мать.
– Здорово! – воскликнул Степан. – Вы представляете, товарищи, нашлось красивое слово – и вот уже нет белой крысы, а есть Белянка. Оказывается, стоит только придумать красивое слово – и перед нами новое явление. Даже крысиный хвост выглядит теперь царственным шлейфом.
– Можешь говорить что угодно, а я требую не подвергать Белянку дальнейшим опытам.
– Янка всегда отличалась антинаучным мышлением, – сверкнула стеклышками Чаплыгина.
– Мы должны сохранить Белянку, как символ проникновения жизни за пределы Леты, – настаивала Севрюгина.
– Летальная доза весьма индивидуальна и относительна.
– Белянка первая сохранила потомство после облучения.
Очки дрогнули на переносице Чаплыгиной.
– У нас в медицинском был закон: тому, кто сдрейфит на пороге анатомички, не место в медицине. Вылетали с первого курса.
– Ты известная живодерка! И вообще у тебя специфический гуманизм.
– Это что означает – специфический?
– А то – избирательный. Узкая направленность. Не далее поля зрения микроскопа. В пределах микроскопического поля готова на любые жертвы. А за пределами зимой снега не выпросишь.
– Слово «гуманизм» происходит от слова «человек», а не «крыса».
Чаплыгина сдернула с носа очки:
– Ребята, я предлагаю определить Янку в лигу противников вивисекции, в лигу спасения, в компанию слезливых девиц: псалмы и молитвы. А потом наклеивать на атомные бомбы воззвания: «Господа туземцы! Жители атолла Ронгелеп! После атомного взрыва мойте руки мылом «Гуманизм». Действует нежно и приятно».
Степан старался погасить разногласия:
– Товарищи, скоро полдник, пора в городок.
Все двинулись к лагерю.
Татьяна остановила Севрюгину.
– Ты получила письмо Арника?
– Арник, Арник, Арник! Только и слышу целый день.
– Арник спрашивает о тебе. Я уже третье письмо получила…
– Очень рада. Хоть один верный мальчик нашелся.
– Гадючка!
– Тебя не укусила, ну и радуйся.
– Он разыскивает тебя…
– И ты, разумеется, сообщила?
– Да, сообщила!
– Трогательная забота. А хочешь – раскрою твои мысли?
– Янка!
– Да-да, думаешь – не вижу? Напоминаешь мне об Арнике, чтобы я забыла о Василе.
– Но ты не любишь Василя. Ты никого не любишь!
– А это уж моя печаль, кого любить.
Золотой перстень
Помнится, свежий весенний денек принес только одну алгебраическую запись в школьной тетради Арника Максимчука:
«ЯНКА + АРНИК = ЛЮБОВЬ!»
Возвращая Максимчуку тетрадь, учитель сказал:
– Советую тщательно пересмотреть и взвесить значение данного равенства!
Арник едва дождался переменки:
– Кто это сделал? – кричал он, размахивая тетрадкой. – Кто царапал мою тетрадь грязными лапами?
И хоть вокруг были товарищи, испытанные друзья, Арник в эту минуту не видел друзей; перед глазами маячила только нахальная лапа, испачкавшая чистую страницу. Он выбежал из класса. И про учебники позабыл, потом уже товарищи принесли.
В этот день Максимчук не ожидал, как обычно, Янку на третьей скамейке слева, под старым каштаном.
И Янка не ждала Арника. Нехорошо было на душе у девочки. Шла понурясь и вдруг заметила, что весна слякотная, что улица захламлена. Опустилась на скамью… Отвернулась от солнца, неба, прохожих – от всех; уткнулась подбородком в сложенные на спинке скамьи руки, уставилась в землю. Трава – старая, прошлогодняя, даже талым снегом не отмытая от грязи – бурой щетиной покрывала газон. А сквозь нее – искристая мурава.
На самой вершине стебля какая-то отважная букашка – одна из миллиардов – и солнце, великое солнце играет на крохотных крыльях.
Долго смотрела Янка на парну́ю апрельскую землю и вдруг внизу, за скамьей, в сгустке старой и свежей травы увидела маленькую, узенькую сумочку. Только потому и приметила, что сидела понурясь.
Рассматривала сумочку, не двигаясь с места, все также уткнувшись подбородком в сложенные руки. Уже потом подумала: кто-то потерял, наверно, разыскивает, переживает…
В сумочке оказались: ломбардная квитанция с обозначенной суммой заклада в 22 рубля 36 копеек, две десятирублевки, три рубля по рублю и двадцать шесть копеек мелочью. Ни документов, ни проездного билета, ничего более. Видно, паспорт женщина хранила отдельно, да он и не поместился бы в узенькой сумочке. Фамилия на квитанции написана размашисто, не разберешь: Шишина, Шилина, Жилина…
Янка бережно уложила в сумочку деньги и квитанцию, огляделась по сторонам – никого. Только по дальней главной аллее спешат озабоченные прохожие.
Что делать? В милицию? Конечно, в милицию…
Янка вскочила со скамьи. И вот в этот миг перед глазами, наискось, на углу кирпичное старое здание – городской ломбард.
«Да ведь квитанция ломбардная», – подумала Янка. Вынула квитанцию, внимательно осмотрела: срок выкупа – апрель. «Наверно, она сейчас там, в ломбарде… Наверно, расстроилась, мечется, плачет…»
Янка бросилась в ломбард, сперва растерялась в гуле и шуме, в толпе, шаркающей по каменным плитам. Наконец в углу, под тусклым окном расслышала всхлипыванье. Вокруг маленькой женщины, жилистой, высохшей, сгрудились сочувствующие. Добрые советы сыпались со всех сторон. А женщина продолжала всхлипывать и причитать:
– Вытащили… Вытащили… Изверги… Совести нету… У бедного, несчастного человека вытащили.
Янка едва пробилась к ней.
Шилина, Шилова или Жилина смотрела на девочку, точно та с другого света явилась. Слова не могла вымолвить. Очнувшись, кинулась проверять свои богатства:
– Квитанция есть. Квитанция на месте. А деньги? И деньги тут. Две десятки. Три рубля. Все до копеечки! Все до копеечки, граждане! – обратилась она к собравшимся, вытирая слезы и чмыхая носом. – Все тут, граждане! И квитанция! – и принялась благодарить Янку: – От спасибочко. От спасибочко. Ты ж погоди, хорошая, погоди, я тебя хоть пирожком угощу. Тут рядом пирожки горячие.
Но пирожком не угостила: зашумела публика у кассы, и женщина кинулась к окну.
– Я ж очередь пропущу! Бабоньки, я ж мою очередь пропущу!
Янка покинула душное помещение, вышла на солнышко, поскорей к весенней теплыни. На душе было хорошо, легко – так всегда у нее, если сотворит что-либо толковое. И все, что произошло в школе, – глупая выходка озорников, смешная формула «Янка плюс Арник», – казалось теперь незначительным, мелочным, и странно было, что это могло испортить погожий денек. Ей даже почудилось, что Арник ждет ее в скверике, на третьей скамье слева, под старым каштаном.
Но Арника не было…
Брела по аллеям, думала об Арнике и незаметно очутилась в углу сада, где нашла сумочку. И так же, как тогда, опустилась на скамью, смотрела на частую, напористую мураву, пронизавшую ржавые старые листья.
И вдруг в самой гуще травы сверкнул глазок, зеленый, острый, а рядом другой, огненный – уставились на Янку, переливаясь и маня.
Она наклонилась, разглядывая искристые глазки: небольшой перстенек лежал в траве.
Подняла перстень, повертела, разглядывая камешки и чеканку: золотистая, разноглазая змейка, застывшая в тугом клубочке, подмигнула лукаво. И кольцо само собою очутилось на пальце Янки – как раз!
Первое, что подумала Янка: скорее разыскать женщину, потерявшую сумочку – Шилину или Жилину.
Но почему эту женщину? Она ведь тщательно осмотрела сумочку, проверила все до ниточки и, если бы кольцо принадлежало ей, непременно хватилась бы.
«Нет, это не ее кольцо», – размышляла Янка, разглядывая золотистую змейку.
И все же Янка вернулась в ломбард, сновала в толпе, расспрашивая, не видел ли кто женщину вот такую, сухонькую, маленькую.
Толкнулась было в окно кассы:
– К вам только что подходила гражданка. Шилина, Жилина или Милина. Я уже забыла, как точно ее фамилия…
– Послушайте, барышня, – недовольно глянули на Янку из окна, – вы что тут, ради развлечения гуляете? Вспомните фамилию и обратитесь куда следует.
Янка продолжала расспрашивать посетителей, не признаваясь, зачем потребовалась ей незнакомая женщина, – почему-то не хотелось рассказывать людям о случившемся.
Потратив зря немало времени, вышла на улицу и направилась домой, украдкой любуясь перстеньком. Глянет на руку, пошевелит пальчиками:
– Как раз!
И спрячет руку в карман весенней курточки.
С этой минуты у Янки появилась настороженность, безотчетное движение – то и дело прятала руку. Она уже не думала о том, чтобы найти Шилину, вернуть владелице утерянную вещь. И все, что вертелось в голове, – красивенькое, глазастенькое, таинственное!
Янка заметила, что перстень великоват, ерзает на пальце, и все же не расставалась с ним. Только прятала руку, когда подходил кто-нибудь.
Первой заметила кольцо мама:
– Это что за новости?
– Ничего не новости. Еще вчера мне девочка подарила… – в таких случаях Янка обычно говорила все, что придет в голову, лишь бы «наоборот».
– Девочка? – глаза матери тревожно уставились на зеленый глазок.
– Да. Наташа Кузькина. Ты ее не знаешь, она недавно перевелась к нам.
– Недавно? И уже подарки?
– Ну, и что ж. Она добрая. И очень богатая. Приехала с Урала… – одно цеплялось за другое, цепочкой, и Янка уже не могла остановиться – …Там, знаешь, сколько угодно всяких разноцветных самоцветов! Правда, красивое колечко?
Янка подняла руку, и кольцо едва заметно скользнуло на пальце.
«Ничего, – подумала она, – не спадет!»
– Но это мужской перстень.
– Ну, так что ж. Сейчас очень модно. Сейчас девчонки даже часики мужские носят. Очень здорово.
– Не нравится мне это кольцо.
– А мне нравится.
– Гадючка с зелеными глазами.
– А мне нравится.
– У школьниц – кольца!
И мама принялась вспоминать, как девушки в ее время… И как все они трудились, стремились, гордились. Мама много раз рассказывала об этом, Янка заучила наизусть, но тем не менее всякий раз внимательно выслушивала, благоговейно склонив голову.
– Килина! – позвал из соседней комнаты отец. – Отложи, пожалуйста, разговор. Мы и так опаздываем к Мартыновым. Никогда не завяжешь пульку по-человечески.
И они заспешили к Мартыновым.
Весь вечер Янка носилась с перстеньком, играла, словно котенок.
Но потом все чаще стала замечать, что перстень не по руке, скользит на пальце, вертится, а когда мыла руки, упал в умывальник.
А тут еще на вечеринке у соседей подружка бросила небрежно:
– Где ты выдрала это колесо? Допотопщина.
– А мне нравится!
– Может, ты и права, – обдумывала что-то подружка, – может, откроешь новую моду.
И уже откровенно любовалась колечком.
В этот вечер Янка ни разу не вспомнила об Арнике. Наверно, потому, что было очень весело.
На прощанье подружка – щеголеватая девица, распевающая романсы утробным басом, – шепнула:
– Завтра у нас мировая вечеринка. Знаменитые мужики придут. Два физика и один локатор. Понимаешь, школа кончается, надо к жизни относиться сознательно.
Янка так и не рассталась с перстеньком и спать улеглась, крепко зажав его пальчиком: может, до утра палец распухнет и станет лучше держать кольцо.
Ночью привиделось ей худенькое, потемневшее лицо с маленькими, как осенний дождь, слезинками, застывшими в глубоких морщинах.
Янке стало не по себе, но потом пришло на выручку короткое привычное слово:
– Подумаешь!
Сказала себе: «подумаешь!» и ни о чем не стала думать. Повернулась, уткнулась носом в ковер, уснула безмятежно.
Максимчуку казалось, что весь класс украдкой наблюдает за ним и Янкой, в каждом взгляде угадывалось любопытство. Он сторонился ребят, разговаривал неспокойно, повздорил с товарищами, урок отвечал неважно. Учитель оценки в журнале не выставил, а только напомнил всем, как надо распределять время перед экзаменами.
И в этот день Арник не ждал Янку под старым каштаном, встретил случайно – Янка стояла у театральной афиши рядом с какой-то лохматой девицей в красной, крупной вязки, похожей на кольчугу кофте.
– В кино собираетесь? – спросил Арник.
– Ничего не в кино. Так себе, о жизни разговариваем.
– О жизни – это полезно…
Впервые эту девицу Арник увидел минувшей осенью, на танцплощадке. Девушки кружились вдвоем – было еще рано, ни оркестра, ни публики – разучивая какой-то лихой танец. Арник подозвал Янку:
– Кто эта дикая девуля?
– Подруга моей подруги.
– Что у вас общего? И, между прочим, как ты попала на танцплощадку?
– Так же, как ты, вход свободный.
– Ничего мне не сказала…
– А мне в милиции сказали, что я самостоятельная. И даже с паспортом поздравили.
Однако с подружкой Янка распрощалась и весь вечер посвятила Арнику. После того лохматая девица на глаза Максимчуку не попадалась.
А сейчас вот, у афиши, в красной кофте на фоне желтого афишного пятна: «Цирк. Последние гастроли».
– Если о жизни, это полезно… – Арник не договорил: приметил на руке Янки кольцо – золотистая змейка с хитрыми глазками. В школе этого кольца у Янки не было. Весь последний урок Арник смотрел на ее руки, ему нравились нежные руки с тонкими, красивыми пальцами.
Янка перехватила взгляд Максимчука.
– Ну, прощай, – Вика, – кивнула она подружке, – все, как договорились.
– Минутку, – остановила ее девушка в красной кофте и обратилась к Арнику: – Извини. Берем минутку!
Она отвела Янку в сторону:
– Опять этот парень. Что за тип?
Янка смутилась:
– Да так, школьный товарищ.
– Аккуратный цыпленочек. Приведи когда-нибудь на вечеринку. – Вика удалилась, раскачивая узкими бедрами.
– Чучело, – буркнул ей вслед Арник, – кто она? Ну, говори, кто?
– Я же сказала: общая знакомая.
– Ненавижу таких, общих!
Он смотрел на Янку так, будто старался что-то понять, будто в чертах ее лица заметил непривычное.
– Я сразу угадываю, когда ты бываешь у этих общих. Совсем другие глаза. Чужие! И говоришь со мной иначе. И думаешь, наверно, по-другому.
– Брось, Андрюшка… Не надо слишком глубоко в глаза заглядывать. Страшно станет.
Янка еще в шестом классе изобрела для Андрея красивое имя: Арник. И теперь только изредка, невзначай, обмолвится, вспомнит человеческое – Андрей.
– Смешной ты, Арник! Какой-то такой – мужичок с ноготок. С тяжелыми дровишками. Из леса, вестимо…








