412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сказбуш » Седьмой урок » Текст книги (страница 19)
Седьмой урок
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 09:15

Текст книги "Седьмой урок"


Автор книги: Николай Сказбуш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)

Прудников, не отрывая глаз от дороги, спросил:

– О чем задумались, Богдан Протасович?

– Да, так, давнее вспомнилось…

– Тогда не смею мешать.

Однако деликатности Прудникова хватило лишь до первого поворота:

– Богдан Протасович, обратиться к вам хочу. Вчера вы спросили меня насчет филиала. А я отвечал: «Часы. Товарищ Шевров крепко держит». А ведь я это напрасно сказал. Из трусости. Чтобы, значит, не портить себе жизнь. Чтобы тихо и гладко. Вернуться домой спокойненько. А если б по чести ответить, по-человечески, а не для собственного спокойствия? Что должен был открыто заявить?

Вага молчал.

– Чудно у нас получается, – продолжал Прудников, так и не дождавшись ответа, – страшную войну воевали, против чумы устояли. Насмерть шли – ничего, не убоялись. А правду друг другу в глаза боимся сказать. Робеем. И культа вроде уже нету, а сами себе всякие разные культики строим. Каждый на свой манер. Культурные, черти, стали. Не желаем прямо жить, а все с вывертом.

– Если так культуру понимать… – буркнул Вага.

– Значит, я неправильно понимаю? Согласен. Ну, а вы, Богдан Протасович, извиняюсь, вы что мне ответили? Я сказал: «Шевров дело знает». А вы мне: «Да, это правильно». А что правильного? Разве вы так думаете? Не можете так думать! Как по-настоящему Шевров должен жить? В лепешку для нашей науки разбейся, чтоб все цвело и процветало. А если палки в колеса ставить, что ж тут правильного? Да вы сами, Богдан Протасович, знаете, а говорите: правильно. Вот вам и культура. Микробов на агаре посеять – тоже культурой называется!

Вага вспылил:

– Сто двадцать на спидометре, а ты нахальный разговор завел!

– То-то и оно, – фыркнул Прудников. – И вперед стремиться желаем, и на спидометр с опаской поглядываем!

Вага не слушал шофера, и только уж потом все сказанное Прудниковым собралось воедино.

«…А почему он, собственно, заговорил так? Как посмел судить о происходящем в филиале? И потом – эта фамильярность! Должно быть, он сам – Вага – потворствует, позволил подменить панибратством добрые отношения. На основании чего Прудников мог составить суждение о Шеврове? Спор с Шевровым происходил с глазу на глаз.

Допустимо ли, чтобы каждый…

…А есть ли у нас, может ли в нашем обществе быть это: каждый?»

И все же Богдан Протасович оборвал шофера. Почему? Так просто, для порядка. Для какого порядка? В чем этот внешний, удобный, спокойненький и не очень полезный делу порядок?

Незаметно для себя Богдан Протасович стал думать о Шеврове. В чем сущность, в чем механизм шевровского изуверства? В чем зло его кажущейся правоты?

Лучи солнца на дороге, как ступени в неведомую вышину.

Скорость, ветер, убегающая даль. В лучах солнца растворилось время.

Это не походило на обычные воспоминания, облик Леси возник вне событий и минувших лет, в нем самом, как неотъемлемая часть его жизни.

…Первый целомудренный снег. Ничего вокруг, кроме снежной равнины. Богдан шел, радуясь земле, по которой ступала ее нога; на заснеженном крыльце увидел Лесю – дыханием отогревала руки младшей сестренки – прижала к полураскрытым губам маленькие побелевшие пальцы.

…Белый, словно в первом цвету, яблоневый сад. Удивительное чувство, когда приходится запрокинуть голову, чтобы увидеть вершину выращенного тобой дерева.

Навсегда сохранился этот день, вкус пылающей от мороза щеки, первого поцелуя.

«…Наверно, в каждом человеке – в каждом здоровом человеке – до конца, до самого последнего часа живет его юность. Это она открывает новые земли, восторгается миром, поет солнце, создает все вокруг. А зрелость только бережно и придирчиво отбирает плоды, дань юных лет».

В летнем лагере Шеврова встретили с поклоном, как подлинное начальство. Двигаясь по усыпанным желтеньким песочком аллеям, Серафим Серафимович окидывал усадьбу хозяйским оком. У главного корпуса Шевров распорядился:

– Приготовьте к вечеру юго-западные комнаты. На втором этаже. С балконом. Товарищи прибывают.

– С балконом отведена для профессора Ваги.

– Вага здесь?

– Богдан Протасович скоро будет.

– Тогда так, – веско отчеканил Серафим Серафимович, не зная еще, что последует за этим «так», – тогда так: забронируйте всю юго-западную сторону. Товарищи сами выберут по усмотрению.

– А вы где расположитесь, Серафим Серафимович?

– Не имеет значения. Человеку много не требуется. В вашем кабинете. Диван есть?

– Имеется. В новом стиле. Выдвигается, задвигается. Откидывается.

– Отлично. Остановимся на этом варианте.

– Сейчас прикажу подготовить. Вам торшер или настольную?

– И то, и другое.

Шевров расположился за столом, проверяя готовность письменных принадлежностей. Поднял голову – Янка Севрюгина!

– Серафим Серафимович, слышали – Брамов прилетает!

– Да. Звонил. Вам низкий поклон. Приказал целовать ручки. Получили его письмо?

– Вчера вечером. Затевает потрясающую туристскую поездку. Все виды транспорта. Представляете: реактивный, электровоз, электроход, на крыльях, на оленях, на собаках. Буду просить отпуск, Серафим Серафимович.

– Ну что ж, Олег Викентьевич прилетит – договоримся.

Проводил Янку до крыльца, немного, несколько шагов, ровно столько, сколько позволяло положение начальства.

На крыльце задержался – уловил на себе чей-то взгляд. Серафим Серафимович всегда чутко настраивался на косые взгляды, жил, как перед объективом, – не от нутра, не как душа требовала, а для общего благоприятного впечатления.

Оглянулся – Прудников. Сидит на дубочках, уставился в землю, а Шеврову почудилось, что на него смотрит.

– Отдыхаешь? – осведомился Шевров неласково.

– На букашек смотрю. На бывших божьих коровок. Может, знаете, как теперь по-научному называются? А то, понимаешь, – божьи коровки! Это ж не по-научному.

– Делать тебе нечего!

– Воскресенье, Серафим Серафимович. Вы вот тоже гуляете. Утром приметил – даже на чистом воздухе во дворе под окнами бегали. Физкультурой занимались? Или, может, потеряли что?

«Нашел письмо, черт!» – подумал Шевров, но вместо того, чтобы прямо спросить, Серафим Серафимович завел дальний разговор – то да се, вокруг да около – так и не отважился на прямой вопрос, ограничился привычным: «Зайдешь, вечерком, потолкуем!»

Серафим Серафимович хотел было заглянуть к Богдану Протасовичу, но, поразмыслив, отложил свидание.

В вестибюле остановил Надежду Сергеевну и по-товарищески, по-деловому, как между людьми равно ответственными, поделился впечатлениями:

– Удивляет меня наш глубокоуважаемый, Надежда Сергеевна. Как хотите! Примчался в Междуреченск. Передоверил подопытных мальчишкам. А между тем, решается судьба всей работы, всего филиала! Не личный хутор, кажется.

– Опыт подготовлен Василием Коржом!

– Корж! Коржа еще воспитывать надо!

– Вот именно, Серафим Серафимович. Я с вами совершенно согласна.

Так и разошлись, не определив общего мнения.

Отряд младших научных следовал за Янкой Севрюгиной; ближе всех новички – едва переступили порог лаборатории, завязалась дружба, обращались ко всем по имени, хлопали по плечу, говорили «ты» – быстро все это у них – запросто.

Высокий, поджарый – в весе пера – парень, склонясь к Янке, что-то нашептывал. Кургузый плащ, длинные тонкие ноги – он походил на гриб с обвисшей колоколом шляпкой. На бледном, неподвижном лице блестящие, черные, тушью капнутые глаза, неспокойные и придирчивые. По застывшему лицу не разберешь, о чем думает, чем жив человек.

Рядышком, на невидимой веревочке неразлучный дружок, аккуратненький, похожий на манекенщика из ателье – и выступает так, рисуясь, пританцовывая. В студенческие годы прозвали Тишайшим за то, что в общежитии, «добивая» конспекты, требовал от товарищей:

– Ша! Тихо! Тише! И без вас калган не варит!

А нынче шумит, сыплет цитатами из новейших журналов на ломаном английском, на ломаном немецком языках: помаленечку-полегонечку движется Тишайший в науку. Знатный иностранец из нашенской провинции.

С поджарым объединило их превеликое уважение к личной персоне и неуважение ко всему прочему.

Профессора Вагу не признают.

– Не празднуем! – без колебаний расписывается за двоих Тишайший.

О фельдшерском прошлом Богдана Протасовича, о его рабфаковской закваске отзываются с ужимочкой: бурсак! Не прочь помучить глубокоуважаемого, потерзать. Эпатировать – по их любимому словечку. Имеется в запасе и другое словцо, более откровенное и сродственное – обхамить.

Друзья обладают какой-то удивительной способностью новое превращать в новомодное, а модное затаскивать до одурения. Независимо от того, попалось ли под руку новое открытие или новейший крой штанов.

Старожилы лаборатории «Актин» Степан Федотов и Татьяна Чаплыгина обособились, прокладывали свою тропочку по сочной, первой мураве. Степан, лобастый, простоватый, похожий на каменного мужичка из-под резца уральского умельца, спорил степенно. Чаплыгина нервничала, размахивая руками угловато, по-мальчишески. Высокая шапка, по-зимнему лохматая, съехала набекрень. Куртка-непромокайка распахнулась – жарко!

Прислушиваясь к переливчатому, взволнованному голосу Татьяны, Янка Севрюгина шепнула:

– Танечка у нас страшно заводная. Безотказно заводится на слова: кванты, фотоны, информации.

Как всегда на прогулках, хороводила Янка Севрюгина.

Татьяна Чаплыгина, продолжая спорить со Степаном, поглядывала на Янку искоса – на изогнутые, слишком черные брови, на взбитые, слишком рыжие волосы.

Еще в школе было замечено – Севрюгина и Чаплыгина неразлучные враги. Янка называла Татьяну очкариком и предсказывала:

– Сделаешь блестящую карьеру, отличница!

– Испортишь себе жизнь, дура! – отвечала Татьяна.

День-другой после того не разговаривали. Чаплыгина заверяла ребят: «Даже о ее существовании не вспоминаю!..»

И подходила первой:

– Яночка, почитаешь на вечере мои стишки?

Чаплыгина писала стихи, лирические, о весенней траве, пробивающейся сквозь асфальт, о девушке на берегу, о парне, шагающем по трассе. Писала она чистосердечно, увлеченно. А читала свои стихи плохо, особенно на людях, на школьных вечерах. Выручала Янка. Севрюгина декламировала отлично, хоть сама не сложила ни одной строфы, не умела отличить хорея от ямба. Так и жили они, разделяемые бесконечными ссорами и связанные чистосердечным стихом.

Янка вела свою группу на полянку, на южный склон, ближе к солнцу.

Расстегнула пальто, распахнула, бросила пальто на руки Виталика Любского:

– Мальчики, скоро брызнет листва! Зашумит роща! Весна, друзья мои!

В долине на трассе нарастал гул мотора; черный «ЗИЛ» вырвался на шоссе, замедлил бег.

– Машина профессора Ваги! – сразу узнала Янка Севрюгина. – Наш Прометеич вернулся, – проводила взглядом черный лимузин. – На плотину поехал. Посещает плотину, как древние посещали храм. Молится на строгость линий. Любуется творением зодчего.

– А ведь это здорово – любоваться творением друга. Любоваться, а не скрежетать!

– Закономерно! – Жан смотрел в свернутый трубкой журнал на реку. – Не являются конкурентами, вот и любуются.

– Он прав! – подхватила Севрюгина. – Я тоже, например, совершенно объективно любуюсь Мадонной Сикстинской. Но если какая-нибудь девчонка нарядней или красивей меня… Если увижу в чужих руках модную сумочку…

– Ну, вот, товарищи, прошу, – воскликнула Чаплыгина, – прошу созерцать: моральный облик!

– А ты что, не такая? Ну, скажи! Иначе думаешь? Из другого теста сделана? Ну, говори!

– Я? Ты меня спрашиваешь?

– Да, тебя. Тебя, правоверный товарищ.

– Меня! Да я плевать хотела на твою сумочку. Вот!

– Говоришь! Слова! А что думаешь? Говорить красиво каждый может.

– Это подлые говорят одно, а думают другое!

– Да ну вас, – отвернулась Севрюгина, присела на пенек, достала из белоснежной пластмассовой сумочки бутерброд с паюсной икрой, закусила крепкими зубками, щурясь глянула на солнце:

– Бог-солнце возбуждает аппетит!

– Бог-солнце принес тебе паюсную икру, – вздохнул Степан, – а мне не принес.

– Ты не веришь в солнце, не угоден богу. Потому.

Покончив с бутербродом, Янка достала из сумочки зеркальце без пудреницы, пудреницу без зеркальца, патрончик с помадой, черно-сине-зеленый карандашик.

Татьяна Чаплыгина сосредоточенно следила за каждым движением Янки. Потом извлекла из кармана пальто увесистую пудреницу с потускневшим зеркальцем и напудрила кончик носа. Он стал беленьким-беленьким и резко выделялся на смуглом мальчишеском лице.

Янка бросила сумочку на землю – новенькую, сверкающую сумочку на сырую землю.

Вскочила на пенек:

– Друзья, я поклоняюсь солнцу. Я жрица солнца. Кто верит вместе со мной, поднимите руки к небу!

– Изумительные руки, – любовался Янкой Тишайший.

– А товарищу Шеврову больше всего нравятся мои ноги, – возразила Севрюгина, – я заметила: всякий раз, когда вхожу к нему в кабинет…

– А ты не бегай в кабинет начальства, – возмутилась Татьяна и принялась сквозь очки разглядывать Севрюгину, – не пойму, что находят в тебе особенного. Почему все влюблены?

– Потому, что я женственна. Настоящая женщина, а не синий чулок.

– А что такое синий чулок?

– Ты не читаешь старых романов!

– Изумительные глаза! – не унимался Жан.

– Глаза, руки, ноги, – Янка спрыгнула с пенька, – кажется, готовы разобрать меня по частям, развинтить на винтики. А может, я – это не только руки и ноги, может, я живая душа. И может, слова хочется живого, настоящего, искреннего. А не все эти ваши – рефлексы!

Она повернулась к Степану.

– Ну, хоть ты, Степка, скажи слово человеческое! У тебя лицо честное! – рот ее искривился, стал некрасивым, и видно было, что губная помада расплылась за линии рта.

Все вдруг умолкли, дружеская бездумная болтовня оборвалась. Нехитрые шуточки, балагурство показалось плоским, неуместным. Непривычное, щемящее ощущение, точно у постели тяжело больного, охватило всех.

И так же мгновенно рассеялось.

Весна, солнце растопили размолвку. И снова им было хорошо вместе. Хотелось шуметь, спорить и уже не придирались к немудреным шуткам, все по-прежнему казалось важным, нужным: первая трава, набухшие почки и они сами – они сами прежде всего.

В конце концов, они жили и работали как умели. Работали много, особенно последние дни, когда завершалось строительство и оборудование нового корпуса. Комсомол объявил себя мобилизованным, наряду с исследованиями выполняли любую черную работу, выходили на воскресники, сгружали, переносили, устанавливали.

Теперь впереди заслуженный весенний отпуск.

У всех, кроме Янки. Для Янки забронирована путевка на бархатный сезон.

Янка подняла с земли свою сумочку. Белая сумочка нисколько не запачкалась, ни единого пятнышка.

– Ребята, а где Василь Корж? Где наш вдохновенный, проникновенный, многообещающий Корж?

– Возится со своими крысами.

– Ах, да – забыла! Храм белой крысы!

– У тебя удивительно меткие выражения, – сдвинула белесые бровки Чаплыгина, – всегда подберешь какую-нибудь гадость.

– Но это совершенно справедливо, – возразила Янка, – так и есть. Почему ты не хочешь видеть то, что есть? Мы все служим белой крысе. Поклоняемся, молимся. Ах, как чувствует себя белая крыса! Ах, какие сегодня рефлексы у белой крысы! Состав крови? Белок печени? Альбумины, глобулины? Сколько рентген она перенесла? Триста? Пятьсот? Семьсот? Ах, наша крыса! Что с нашей крысой? Тс-с-с, тише – все на цыпочки! Наша крыса ожидает потомство!

– Очередной припадок, – поморщился Степан, – честное слово, обидно, – красивая, умная девушка…

– А нынче красота не в моде. Нынче в моде уродство. О ты, уродливая моя. Самая уродливая на свете!

– Товарищи, я вспомнила, – подхватила Татьяна, – вспомнила, что такое синий чулок. В прошлом столетии так называемые синие чулки отрицали красоту внешнюю во имя красоты духовной. Гражданской.

Янка продолжала свое:

– Живем и дышим во имя белой крысы. Только и думаем о ней. В лабораториях, дома, здесь, всюду. Даже когда смотрели на реку, на восход. Смотрели на восход, а думали о белой крысе. Разве не правда? Твоя жизнь, Танечка, ничто в сравнении с ее жизнью. Ну, что ты из себя представляешь? Тебя ж не облучали! Ну, скажи, разве не правда?

– Ты любишь ложь, похожую на правду. Это как водка. Остро и опьяняет. Ты всегда немного пьяная. Иначе не можешь жить.

– Ложь? – повторила тихо Янка. – Ложь… Может, ты права. Хорошо, если права.

А Степан заговорил по-деловому. Перед тем он подлаживался под общий тон, под игривую легкость Янки, опасаясь прослыть корявым простачком.

– Богдан Протасович с нас спросит, товарищи! Богдан Протасович оставил подопытных в отличном состоянии.

– Мальчики, вчера я заглянула мимоходом в лабораторию, – вспомнила Севрюгина, – у подопытных такой печальный вид!

– Тебе бы отвалить столько рентген. Послушал бы твои песенки!

– Мерси. Ты всегда трогательно заботишься обо мне, – Янка спрятала руки в карманы платья. И вновь с обычной непоследовательностью: – Девочки и мальчики, если наша Белянка выживет…

– А кто это, Белянка?

– Неужели непонятно? Я назвала так подопытную крысу, принесшую потомство.

– Так бы и сказала: крыса.

– Крыса – это некрасиво. У нее дети. Она мать.

– Здорово! – воскликнул Степан. – Вы представляете, товарищи, нашлось красивое слово – и вот уже нет белой крысы, а есть Белянка. Оказывается, стоит только придумать красивое слово – и перед нами новое явление. Даже крысиный хвост выглядит теперь царственным шлейфом.

– Можешь говорить что угодно, а я требую не подвергать Белянку дальнейшим опытам.

– Янка всегда отличалась антинаучным мышлением, – сверкнула стеклышками Чаплыгина.

– Мы должны сохранить Белянку, как символ проникновения жизни за пределы Леты, – настаивала Севрюгина.

– Летальная доза весьма индивидуальна и относительна.

– Белянка первая сохранила потомство после облучения.

Очки дрогнули на переносице Чаплыгиной.

– У нас в медицинском был закон: тому, кто сдрейфит на пороге анатомички, не место в медицине. Вылетали с первого курса.

– Ты известная живодерка! И вообще у тебя специфический гуманизм.

– Это что означает – специфический?

– А то – избирательный. Узкая направленность. Не далее поля зрения микроскопа. В пределах микроскопического поля готова на любые жертвы. А за пределами зимой снега не выпросишь.

– Слово «гуманизм» происходит от слова «человек», а не «крыса».

Чаплыгина сдернула с носа очки:

– Ребята, я предлагаю определить Янку в лигу противников вивисекции, в лигу спасения, в компанию слезливых девиц: псалмы и молитвы. А потом наклеивать на атомные бомбы воззвания: «Господа туземцы! Жители атолла Ронгелеп! После атомного взрыва мойте руки мылом «Гуманизм». Действует нежно и приятно».

Степан старался погасить разногласия:

– Товарищи, скоро полдник, пора в городок.

Все двинулись к лагерю.

Татьяна остановила Севрюгину.

– Ты получила письмо Арника?

– Арник, Арник, Арник! Только и слышу целый день.

– Арник спрашивает о тебе. Я уже третье письмо получила…

– Очень рада. Хоть один верный мальчик нашелся.

– Гадючка!

– Тебя не укусила, ну и радуйся.

– Он разыскивает тебя…

– И ты, разумеется, сообщила?

– Да, сообщила!

– Трогательная забота. А хочешь – раскрою твои мысли?

– Янка!

– Да-да, думаешь – не вижу? Напоминаешь мне об Арнике, чтобы я забыла о Василе.

– Но ты не любишь Василя. Ты никого не любишь!

– А это уж моя печаль, кого любить.

Золотой перстень

Помнится, свежий весенний денек принес только одну алгебраическую запись в школьной тетради Арника Максимчука:

«ЯНКА + АРНИК = ЛЮБОВЬ!»

Возвращая Максимчуку тетрадь, учитель сказал:

– Советую тщательно пересмотреть и взвесить значение данного равенства!

Арник едва дождался переменки:

– Кто это сделал? – кричал он, размахивая тетрадкой. – Кто царапал мою тетрадь грязными лапами?

И хоть вокруг были товарищи, испытанные друзья, Арник в эту минуту не видел друзей; перед глазами маячила только нахальная лапа, испачкавшая чистую страницу. Он выбежал из класса. И про учебники позабыл, потом уже товарищи принесли.

В этот день Максимчук не ожидал, как обычно, Янку на третьей скамейке слева, под старым каштаном.

И Янка не ждала Арника. Нехорошо было на душе у девочки. Шла понурясь и вдруг заметила, что весна слякотная, что улица захламлена. Опустилась на скамью… Отвернулась от солнца, неба, прохожих – от всех; уткнулась подбородком в сложенные на спинке скамьи руки, уставилась в землю. Трава – старая, прошлогодняя, даже талым снегом не отмытая от грязи – бурой щетиной покрывала газон. А сквозь нее – искристая мурава.

На самой вершине стебля какая-то отважная букашка – одна из миллиардов – и солнце, великое солнце играет на крохотных крыльях.

Долго смотрела Янка на парну́ю апрельскую землю и вдруг внизу, за скамьей, в сгустке старой и свежей травы увидела маленькую, узенькую сумочку. Только потому и приметила, что сидела понурясь.

Рассматривала сумочку, не двигаясь с места, все также уткнувшись подбородком в сложенные руки. Уже потом подумала: кто-то потерял, наверно, разыскивает, переживает…

В сумочке оказались: ломбардная квитанция с обозначенной суммой заклада в 22 рубля 36 копеек, две десятирублевки, три рубля по рублю и двадцать шесть копеек мелочью. Ни документов, ни проездного билета, ничего более. Видно, паспорт женщина хранила отдельно, да он и не поместился бы в узенькой сумочке. Фамилия на квитанции написана размашисто, не разберешь: Шишина, Шилина, Жилина…

Янка бережно уложила в сумочку деньги и квитанцию, огляделась по сторонам – никого. Только по дальней главной аллее спешат озабоченные прохожие.

Что делать? В милицию? Конечно, в милицию…

Янка вскочила со скамьи. И вот в этот миг перед глазами, наискось, на углу кирпичное старое здание – городской ломбард.

«Да ведь квитанция ломбардная», – подумала Янка. Вынула квитанцию, внимательно осмотрела: срок выкупа – апрель. «Наверно, она сейчас там, в ломбарде… Наверно, расстроилась, мечется, плачет…»

Янка бросилась в ломбард, сперва растерялась в гуле и шуме, в толпе, шаркающей по каменным плитам. Наконец в углу, под тусклым окном расслышала всхлипыванье. Вокруг маленькой женщины, жилистой, высохшей, сгрудились сочувствующие. Добрые советы сыпались со всех сторон. А женщина продолжала всхлипывать и причитать:

– Вытащили… Вытащили… Изверги… Совести нету… У бедного, несчастного человека вытащили.

Янка едва пробилась к ней.

Шилина, Шилова или Жилина смотрела на девочку, точно та с другого света явилась. Слова не могла вымолвить. Очнувшись, кинулась проверять свои богатства:

– Квитанция есть. Квитанция на месте. А деньги? И деньги тут. Две десятки. Три рубля. Все до копеечки! Все до копеечки, граждане! – обратилась она к собравшимся, вытирая слезы и чмыхая носом. – Все тут, граждане! И квитанция! – и принялась благодарить Янку: – От спасибочко. От спасибочко. Ты ж погоди, хорошая, погоди, я тебя хоть пирожком угощу. Тут рядом пирожки горячие.

Но пирожком не угостила: зашумела публика у кассы, и женщина кинулась к окну.

– Я ж очередь пропущу! Бабоньки, я ж мою очередь пропущу!

Янка покинула душное помещение, вышла на солнышко, поскорей к весенней теплыни. На душе было хорошо, легко – так всегда у нее, если сотворит что-либо толковое. И все, что произошло в школе, – глупая выходка озорников, смешная формула «Янка плюс Арник», – казалось теперь незначительным, мелочным, и странно было, что это могло испортить погожий денек. Ей даже почудилось, что Арник ждет ее в скверике, на третьей скамье слева, под старым каштаном.

Но Арника не было…

Брела по аллеям, думала об Арнике и незаметно очутилась в углу сада, где нашла сумочку. И так же, как тогда, опустилась на скамью, смотрела на частую, напористую мураву, пронизавшую ржавые старые листья.

И вдруг в самой гуще травы сверкнул глазок, зеленый, острый, а рядом другой, огненный – уставились на Янку, переливаясь и маня.

Она наклонилась, разглядывая искристые глазки: небольшой перстенек лежал в траве.

Подняла перстень, повертела, разглядывая камешки и чеканку: золотистая, разноглазая змейка, застывшая в тугом клубочке, подмигнула лукаво. И кольцо само собою очутилось на пальце Янки – как раз!

Первое, что подумала Янка: скорее разыскать женщину, потерявшую сумочку – Шилину или Жилину.

Но почему эту женщину? Она ведь тщательно осмотрела сумочку, проверила все до ниточки и, если бы кольцо принадлежало ей, непременно хватилась бы.

«Нет, это не ее кольцо», – размышляла Янка, разглядывая золотистую змейку.

И все же Янка вернулась в ломбард, сновала в толпе, расспрашивая, не видел ли кто женщину вот такую, сухонькую, маленькую.

Толкнулась было в окно кассы:

– К вам только что подходила гражданка. Шилина, Жилина или Милина. Я уже забыла, как точно ее фамилия…

– Послушайте, барышня, – недовольно глянули на Янку из окна, – вы что тут, ради развлечения гуляете? Вспомните фамилию и обратитесь куда следует.

Янка продолжала расспрашивать посетителей, не признаваясь, зачем потребовалась ей незнакомая женщина, – почему-то не хотелось рассказывать людям о случившемся.

Потратив зря немало времени, вышла на улицу и направилась домой, украдкой любуясь перстеньком. Глянет на руку, пошевелит пальчиками:

– Как раз!

И спрячет руку в карман весенней курточки.

С этой минуты у Янки появилась настороженность, безотчетное движение – то и дело прятала руку. Она уже не думала о том, чтобы найти Шилину, вернуть владелице утерянную вещь. И все, что вертелось в голове, – красивенькое, глазастенькое, таинственное!

Янка заметила, что перстень великоват, ерзает на пальце, и все же не расставалась с ним. Только прятала руку, когда подходил кто-нибудь.

Первой заметила кольцо мама:

– Это что за новости?

– Ничего не новости. Еще вчера мне девочка подарила… – в таких случаях Янка обычно говорила все, что придет в голову, лишь бы «наоборот».

– Девочка? – глаза матери тревожно уставились на зеленый глазок.

– Да. Наташа Кузькина. Ты ее не знаешь, она недавно перевелась к нам.

– Недавно? И уже подарки?

– Ну, и что ж. Она добрая. И очень богатая. Приехала с Урала… – одно цеплялось за другое, цепочкой, и Янка уже не могла остановиться – …Там, знаешь, сколько угодно всяких разноцветных самоцветов! Правда, красивое колечко?

Янка подняла руку, и кольцо едва заметно скользнуло на пальце.

«Ничего, – подумала она, – не спадет!»

– Но это мужской перстень.

– Ну, так что ж. Сейчас очень модно. Сейчас девчонки даже часики мужские носят. Очень здорово.

– Не нравится мне это кольцо.

– А мне нравится.

– Гадючка с зелеными глазами.

– А мне нравится.

– У школьниц – кольца!

И мама принялась вспоминать, как девушки в ее время… И как все они трудились, стремились, гордились. Мама много раз рассказывала об этом, Янка заучила наизусть, но тем не менее всякий раз внимательно выслушивала, благоговейно склонив голову.

– Килина! – позвал из соседней комнаты отец. – Отложи, пожалуйста, разговор. Мы и так опаздываем к Мартыновым. Никогда не завяжешь пульку по-человечески.

И они заспешили к Мартыновым.

Весь вечер Янка носилась с перстеньком, играла, словно котенок.

Но потом все чаще стала замечать, что перстень не по руке, скользит на пальце, вертится, а когда мыла руки, упал в умывальник.

А тут еще на вечеринке у соседей подружка бросила небрежно:

– Где ты выдрала это колесо? Допотопщина.

– А мне нравится!

– Может, ты и права, – обдумывала что-то подружка, – может, откроешь новую моду.

И уже откровенно любовалась колечком.

В этот вечер Янка ни разу не вспомнила об Арнике. Наверно, потому, что было очень весело.

На прощанье подружка – щеголеватая девица, распевающая романсы утробным басом, – шепнула:

– Завтра у нас мировая вечеринка. Знаменитые мужики придут. Два физика и один локатор. Понимаешь, школа кончается, надо к жизни относиться сознательно.

Янка так и не рассталась с перстеньком и спать улеглась, крепко зажав его пальчиком: может, до утра палец распухнет и станет лучше держать кольцо.

Ночью привиделось ей худенькое, потемневшее лицо с маленькими, как осенний дождь, слезинками, застывшими в глубоких морщинах.

Янке стало не по себе, но потом пришло на выручку короткое привычное слово:

– Подумаешь!

Сказала себе: «подумаешь!» и ни о чем не стала думать. Повернулась, уткнулась носом в ковер, уснула безмятежно.

Максимчуку казалось, что весь класс украдкой наблюдает за ним и Янкой, в каждом взгляде угадывалось любопытство. Он сторонился ребят, разговаривал неспокойно, повздорил с товарищами, урок отвечал неважно. Учитель оценки в журнале не выставил, а только напомнил всем, как надо распределять время перед экзаменами.

И в этот день Арник не ждал Янку под старым каштаном, встретил случайно – Янка стояла у театральной афиши рядом с какой-то лохматой девицей в красной, крупной вязки, похожей на кольчугу кофте.

– В кино собираетесь? – спросил Арник.

– Ничего не в кино. Так себе, о жизни разговариваем.

– О жизни – это полезно…

Впервые эту девицу Арник увидел минувшей осенью, на танцплощадке. Девушки кружились вдвоем – было еще рано, ни оркестра, ни публики – разучивая какой-то лихой танец. Арник подозвал Янку:

– Кто эта дикая девуля?

– Подруга моей подруги.

– Что у вас общего? И, между прочим, как ты попала на танцплощадку?

– Так же, как ты, вход свободный.

– Ничего мне не сказала…

– А мне в милиции сказали, что я самостоятельная. И даже с паспортом поздравили.

Однако с подружкой Янка распрощалась и весь вечер посвятила Арнику. После того лохматая девица на глаза Максимчуку не попадалась.

А сейчас вот, у афиши, в красной кофте на фоне желтого афишного пятна: «Цирк. Последние гастроли».

– Если о жизни, это полезно… – Арник не договорил: приметил на руке Янки кольцо – золотистая змейка с хитрыми глазками. В школе этого кольца у Янки не было. Весь последний урок Арник смотрел на ее руки, ему нравились нежные руки с тонкими, красивыми пальцами.

Янка перехватила взгляд Максимчука.

– Ну, прощай, – Вика, – кивнула она подружке, – все, как договорились.

– Минутку, – остановила ее девушка в красной кофте и обратилась к Арнику: – Извини. Берем минутку!

Она отвела Янку в сторону:

– Опять этот парень. Что за тип?

Янка смутилась:

– Да так, школьный товарищ.

– Аккуратный цыпленочек. Приведи когда-нибудь на вечеринку. – Вика удалилась, раскачивая узкими бедрами.

– Чучело, – буркнул ей вслед Арник, – кто она? Ну, говори, кто?

– Я же сказала: общая знакомая.

– Ненавижу таких, общих!

Он смотрел на Янку так, будто старался что-то понять, будто в чертах ее лица заметил непривычное.

– Я сразу угадываю, когда ты бываешь у этих общих. Совсем другие глаза. Чужие! И говоришь со мной иначе. И думаешь, наверно, по-другому.

– Брось, Андрюшка… Не надо слишком глубоко в глаза заглядывать. Страшно станет.

Янка еще в шестом классе изобрела для Андрея красивое имя: Арник. И теперь только изредка, невзначай, обмолвится, вспомнит человеческое – Андрей.

– Смешной ты, Арник! Какой-то такой – мужичок с ноготок. С тяжелыми дровишками. Из леса, вестимо…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю