Текст книги "Седьмой урок"
Автор книги: Николай Сказбуш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)
Кандауровы приняли гостей радушно:
– Женя! Очень мило и кстати. Это ваш товарищ? Помнится, вы были у нас на первомайские или на Новый год? Андрей? Нет, простите – Анатолий… Чудесно! У нас гости, но все свои люди, молодежь и молодые старики. Так что прошу запросто.
В большой комнате, которую можно было бы назвать гостиной, или столовой, смотря по обстоятельствам, собрался круг добрых друзей. Закусывать еще как следует не закусывали, но вина уже испробовали, так, между прочим, в порядке преамбулы: «Отведайте этого или вот этого. Это кавказские, это крымские, а это… Позвольте, это ж которое?»
Обстановка была непринужденной, беседа, как всегда, разумна и увлекательна, Саранцев и Евгений вскоре освоились, оживленный разговор невольно захватил их, заставил позабыть о цели своего прихода.
Впрочем, Анатолий все же отметил: е г о среди гостей не было.
Остановился было взгляд на больших, черных очках, но под черными очками открылись светлые глаза юнца, похожие на широко раскрытые глаза взъерошенного котенка, нацелившегося на нечто непонятное: быть может, мышь, а может, забавка на веревочке.
Кто-то рядом шепнул, уважительно косясь на черные очки:
– Наша надежда. Светило. Любой вирус насквозь видит.
Тостов не было, чередования вин не придерживались, в одном углу предпочитали сухие, в другом десертные; пробовали, едва прикасаясь к рюмкам, и многим наперстка хватило на весь вечер; нашлись и знатоки русской горькой. Разговор был такой же свободный и разнообразный. Товарищ младшего сына, мальчик-бригадир, рационализатор, опора цеха, говорил о мотоциклах. Он все измерял мотоциклами, как в старину измеряли хлебушком. Все вокруг – единой мерой – купил кто-то шубу жене, подумай, сколько рубликов отвалили, на целый мотоцикл; заговорили о столовом гарнитуре, снова рублики высчитал – да это же «Ява» с коляской!
Сперва подобная мера благополучия забавляла Анатолия; но вот зашла речь о театре, об экране голубом и кинематографическом, – паренек, позабыв о мотоциклах, рассуждал толково, метко оценивал поведение героев, точно и кратко определял свое отношение к увиденному, обстоятельно оценивал, пригодится ему в жизни или нет. Дурные фильмы не бранил, а деловито осуждал:
– Ясно – план выгоняют!
Прислушиваясь к его словам, Анатолий подумал, что и мотоциклы для него явление насущное, знамение времени, надежная ступень к чему-то большему.
Молодой архитектор говорил о своем новом проекте:
– Настаиваю на архитектурном решении бытия. Момент воспитания решается уже в самом проекте.
– Например? – полюбопытствовал Анатолий, разглядывая четко организованные клетки на пиджаке молодого архитектора. – Дворцы пионеров? Пионер-бассейны? Детский айсревю?
– Примитив! Я выдвигаю абсолютное архитектурное решение всего массива. Разрешите с карандашом в руках…
Он достал из просторного кармана обширный блокнот, выхватил карандаш:
– Вот, в общем виде… Жилой квартал. В центре – сад. А в центре сада начальная школа. Пять классов. И здесь же в саду, как положено в эллипсе – второй центр, столь же насущный и необходимый – база внешкольного воспитания. А это значит, что внешкольную жизнь ребят определяют не случайные, разобщенные мероприятия, а четкая система с таким же отрядом воспитателей, каким располагает общеобразовательная школа, но с одним лишь различием – внешкольного воспитания.
– Вы хотели бы всю жизнь ребят превратить в хорошо организованный лагерь? – усмехнулся кто-то из гостей.
– Нет, это просто графический расчет жилого массива. Современного жилого квартала. Единственно возможное решение.
Голоногие девицы на экране телевизора отплясывали и щебетали что-то весеннее.
Не слушая архитектора, гости смотрели на экран.
– Есть вещи, – продолжал архитектор, – которые п о з д н о преподавать в школе, излагать в лекциях, внушать по радио. Истины, которые должны быть впитаны вместе с молоком матери, от рождения, с первого дня, с первым проблеском света. Вы улыбаетесь?
– Напротив, слушаю внимательно, почти как на семинаре.
– Вы не поняли нашего молодого друга, – рассмеялся вирусолог, – он предлагает нечто особое. Он настаивает на соответствующей перестройке хромосом, на включении запрограммированного «мы» в недра ДНК и РНК! Воздействие «до рассвета».
– Как вам угодно: хромосомы, гены, сверхгены… – невозмутимо продолжал архитектор, – только не хватайтесь за голову и не вопите о беспринципности, неверии, безразличии, не жалуйтесь на то, что с каждым годом детвора становится все труднее. У нас какая-то удивительная способность отделываться от действительности разговорчиками, анекдотиками, прибауточками, пока не грянет. А грянет – наваливаемся мероприятиями. Не лучше ли в и д е т ь и п р е д в и д е т ь?
– Перекур! – объявил кто-то.
– Да, перекурим. Только еще одно, быть может, самое главное. Если не м ы, значит апре ну! Апре ну ле делуж. Или-или. Другого нет. И заметьте: одно дело, когда этим самым леделужем занимается фаворитка Людовика, когда леделюж умещается в королевском алькове, в хоромах придворных, но совсем иное, когда уже не только мадам Помпадур, но и мадам Мещанка со всей своей оравой, всем ненасытным семейством предается современному леделюжу. В стиле откровенного свального греха. Трудновато будет воспитывать их ребятишек в духе уважения общественности и благонравного поведения.
Знатоки тонких вин смаковали из «наперстков» марочные, а на другом конце стола наполнили чарки русской горькой, и разговор принял задушевный характер. Вспоминали славное прошлое, рассказывали о доброте, счастье и горе людском… Кто перебирал в памяти приятные и веселые истории, а кто, напротив, предпочитал таинственное и страшное.
– Слышали про «чепе» в нашем квартале? Суматоху подняли – машину, морг, следствие… – воскликнула сидевшая рядом с Анатолием сдобная блондинка, – а моя приятельница проживает поблизости, прямо говорит: все ясно!
– А что же, собственно, ясно? – насторожился Саранцев.
– А то ясно – гулял с ней один. Ну, в общем, один там довел девчонку.
– Кто же он – этот один?
– А я не знаю. Мало ли. Обыкновенный негодяй.
– То есть как это – обыкновенный?
– Да так… Ну, которые без судебных последствий. Мы уж знаем.
– Знаете?
– Люди знают. Люди все знают. А что вы на меня т а к смотрите?
– Ничего, ничего. Продолжайте, пожалуйста.
– Да что продолжать? Я ничего не знаю.
– Но вы только что говорили…
– А что говорила? Ничего не говорила. Это вообще говорят.
«Любопытно получается, – размышлял Анатолий, поглядывая на собеседницу возможно учтивее, – кропотливый труд, экспертиза, поиск, вся сложнейшая новейшая техника, все это только для того, чтобы вскрыть обстоятельства, давным-давно и в полной мере кому-то известные. Кто-то знает и молчит».
– Представляете, – не умолкала соседка, – моя подруга так переживает эту историю!
– Легко понять человека, – сочувственно отозвался Анатолий.
– Да, конечно, скоро снимут печати, будет решаться вопрос о жилплощади.
«Снимут печати?.. – Анатолий, не выпуская рюмку из рук, разглядывал розовые ободочки на стекле – ощутимо нанесенную краску. Вот так, значит – снимут печати, распределят жилплощадь, и все! Ничего ей больше не нужно. Закроют дело, заселят площадь, и жизнь покатится дальше…»
– Вы закусывайте, закусывайте, – хлопотала соседка, – закусывайте, а то знаете, я прошлый раз не закусывала…
Анатолий не слушал уже, думал о жилплощади, о всем житейском, в чем никого осудить невозможно.
Молодой вирусолог, то и дело поправляя черные очки, уставился на донышко опустошенной стопки, так, словно это была чашка Петри:
– Мещанин живуч. Не сдается, а внедряется. Внедряется, понимаете, провоцирует оболочку. Гниль – его естественная среда. Растлевает, чтобы существовать.
Неизвестно, о чем бы еще зашел разговор за вечерним семейным столом, но подоспел час голубого экрана, шахматных досок и преферанса. Поднялись составлять пульку.
– Кстати, – воспользовался заминкой Евгений Крыжан, – насчет пульки. Никак не вспомню, кто выручил нас в нашу последнюю игру – кто присоединился четвертым?
– Кто же помнит четвертого? – пожал плечами хозяин.
– Вот здесь сидел, солидный такой, обходительный. Неужели не запомнили?
– Что вы, очень даже помню: недоставало четвертого, потом кого-то привели. Спасибо, подбросили. Наконец игра состоялась.
– Так вот я о нем, об этом четвертом, и спрашиваю.
– Ну что вы, понимаете, все про него и про него. Не знаю. Не помню, кто привел. Решительно не помню. Анютушка, девочка, – обратился хозяин к своей, несколько расплывшейся, но все еще приятной супруге, – не подскажешь ли, кто был этим четвертым?
– Господи, разве я могу запомнить все твои преферансы?
– Да что о нем толковать, – засуетился хозяин, размещая гостей, – и без него все отлично получается. Надеюсь, не откажетесь? – предложил он стул Евгению.
– Четвертым?
– Уж так получается.
Составили пульку, завязался картежный разговор, а за большим столом звенели еще рюмками, кто-то хвалил сладкие вина; пискливый детский голос подхватил:
– И мне, и мне сладенького!
– Оно не сладкое, оно – противное.
– И мне, и мне противного!
В пылу спора обронили упругое слово «лоббисты», и снова детский голос подхватил:
– У меня кукла лобистая! Смотри, какой у нее лоб!
Старая, седая бабушка Надия увела внучку, оторвала от экрана, на котором дюжина герлс, отвергая ханжество, лицемерие и фарисейство, отплясывала свободный современный танец.
– На всі боки! – вздыхала бабуся. – Содом и Гоморра!
– А ты расскажешь мне сказочку? Расскажешь сказочку? – приставала внучка. – Расскажешь, тогда пойду спать!
– Та яку ж тобі розказати?
– Про колосок. Про колосок! И еще, знаешь, про Телесика.
Ночь.
Приглушенный гул голосов. Полумрак в спальне, сквозь опущенные шторы – электрический сполох ночного города.
– Ну, слухай, дитино, про колосок…
…Жили собі на світі двоє мишенят, Круть і Верть, та півник Голосисте Горлечко. Мишенята тільки те й знали, що співали і танцювали, крутились та вертілись. А півник рано-ранесенько прокидався, спочатку всіх піснею будив, а потім до роботи брався…
– Бабуся, а почему Круть-Верть?
– Слухай, дитино, слухай далі…
Ночь. Прильнул к окну огненными глазами огромный, город.
Затихают моторы, гаснет свет в окнах, притихла внучка, не дослушав сказочки.
Ой, спи, дитя, без сповиття…
. . . . . . . . . . . .
…Ой, спи, дитя, колишу тя,
Доки не вснеш, не лишу тя…
Кто-то из гостей прислушался к словам колыбельной: «Ой, спи, дитя, без сповиття…»
– Удивительно! В скупых поэтических строчках весь символ веры воспитания – освобождение от всяческих пут. «Доки не вснеш, не лишу тя!» Будь свободен, под моим материнским неусыпным взглядом, оберегающим тебя, твою свободу, твое счастье, твою жизнь…
Дом Кандауровых покинули заполночь; в опустевших улицах гулко отдавались шаги; ночные трамваи, непривычно просторные, просвечивались насквозь, как елочные игрушки; сверкали в сумраке глаза женщин, неслышно таились в тенях влюбленные. Ночной город возникал мерцающим маревом, доносящимися откуда-то шумами, все измерялось по-новому, далекое становилось близким, сирены электричек раздавались рядом, осязаемо, а говор загулявшей компании выступал вдруг выпукло в емком пространстве и внезапно проваливался в темноту.
– Милейшие, интеллигентнейшие люди! – вспоминал Евгений о недурно проведенном вечере, – и разговор прелюбопытнейший.
– Да, все хорошо. Умно. Благородно. Во всем разобрались. Все понимаем. За малым лишь остановка – как воплотить, претворить в жизнь… – не сразу отозвался Саранцев.
– Да-да, все умно и благородно, – подхватил Евгений, – все разумно. И насчет добра, и насчет зла. Однако жулика – скажем прямо – придется нам с тобой ловить, дорогой мой юный следопыт, Анатолий.
– Распределение труда.
– Вот тебе и ответ на твои проклятые вопросы: общественное и профессиональное. Общество дело сложное, глубинное, противоречивое. Еще долго будут требоваться профессиональные поправочки и подпорочки. Прощай, друг. Ни пуха, ни пера – верю, что раскроешь э т о г о, приведешь к нам.
– На том стоим!
Непредвиденный поворотСаранцев просматривал материалы экспертизы, когда телефон тревожно звякнул, запнулся и снова позвал; Анатолий снял трубку, звонили по автомату – сквозь дребезжание разболтанной мембраны явственно прослушивался гул улицы.
– Извиняюсь, Крейда беспокоит. Егорий Крейда.
– Что тебе, Крейда? Случилось что-нибудь?
– За н и м иду. В данный момент о н в погребке. Целый час караулю.
– Не уйдет?
– Зачем вопросы, товарищ начальник! Подошлите человека. Иначе решусь на скандал. На все решусь, однако прижму гада.
– Спокойно, Крейда! Где ты находишься?
– На ближнем квартале. Как раз против погребка.
– Оставайся там, пока к тебе подойдут.
– Поспешайте, товарищ начальник: о н вышел из погребка, направляется в переулок, перпендикулярно к вашему фасаду. Можете видеть его!
Саранцев подошел к окну. «Ближний квартал» – он весь перед ним – от погребка до высветленного солнцем сквера; пересеченье улиц, новопроложенная трасса, испещренная движением машин; тихий переулок, в котором каждый пешеход как на ладони…
Девушки в спецовках…
Расстроенный чем-то командировочный, дожевывающий на ходу сосиску.
Девочки с младенцами – легкие, стремительные, еще недавно играли в дочки-матери. И другие, постарше, степенные, с достоинством катят коляски с малышами – расступитесь все!
Подумалось почему-то: занятый повседневными делами, озабоченный охраной города, он редко выглядывает в окно на раскрывающийся перед ним город.
И вдруг среди всех этих людей, озаренной солнцем детворы Саранцев увидел е г о. Узнал по барски вскинутой голове и внезапной трусливой оглядке.
Прошли какие-то доли времени – дверь кабинета приоткрылась:
– Разрешите?
О н вошел не один, за ним сутулясь следовала женщина, маленькая, сухонькая, словно увядший лист, рано поседевшая. Одета она была в темное, новое платье старого кроя – так наряжались когда-то жители далекой глубинки отправляясь в центр, и Анатолию невольно вспомнилось: «В старомодном ветхом шушуне…»
– Разрешите? – направился к столу посетитель.
Седая женщина осталась за его спиной; Анатолий тотчас предложил ей стул, а посетитель немедля опустился на другой стул, придвинутый к столу следователя:
– Позвольте пояснить, моя фамилия Роев.
– Как вы сказали?
– Роев, говорю. Роев, Неонил Степанович.
«…Роев? Роев… Да, конечно – Роев!»
Саранцеву вспомнились страницы протокола, вспомнились дни, когда рыскал он всюду, наводил справки в магазинах и музеях, разыскивая изделия старинных мастеров. И вот теперь перед ним – Роев! Подавлен чем-то, в уголках рта притаилась скорбь, потухшие глаза измученного бессонницей человека. Привычно, по барски вскинутая голова…
«Да он ли это? Тот ли Роев?»
Саранцев сложил бумаги аккуратной стопочкой:
– Продолжайте, слушаю вас, Роев.
…Место работы, специальность, место жительства…
Пряча бумаги в шкаф, Саранцев мельком посмотрел в окно – Егорий Крейда рыскал по аллеям сквера, заглядывал в окна управления, обескураженный и разгневанный, точно у него кусок изо рта вырвали.
– Я слушаю вас, Роев, – вернулся к своему столу Саранцев.
– Позвольте пояснить, я относительно происшедшего в доме номер тридцать три по Новому проспекту.
«Явился? Сам? По личному побуждению? Зачуял слежку, зачуял Крейду? Опередил? Шакальная повадка – навстречу погоне?»
Позвонил сотрудник, которому Саранцев поручил наблюдение за Роевым:
– На дальнейшее имеются указания?
– Да-да. Кстати, на рыбалку собираешься? Вот, значит, и созвонимся.
И обратился к Роеву:
– Простите, нас перебили…
Саранцев положил трубку, внимательно слушал Роева, украдкой поглядывал на седую женщину: «Кто она? Почему с ним? Зачем явилась?»
И хотя Роев ничего не сказал о ней, не назвал имени, Саранцеву казалось, что знает о ней самое главное: неизъяснимое горе в глазах, выстраданная седина.
Роев говорил ровным приглушенным голосом человека, который все передумал, у которого все перегорело и теперь осталось лишь одно: правда, и только правда!
…Да, он был в ее квартире в тот день. Они давно разошлись, но сохранили дружеские отношения. Накануне он получил ее письмо, в котором она прощалась перед отъездом на курорт. Роев тогда не знал, о каком курорте шла речь. Не требовала ни свидания, ни ответа. Благодарила за все и прощалась. Но Роев все же зашел к ней. Вот так – шел мимо и заглянул. Даже не знает, как это получилось. Не стучал, не звонил – имелся второй ключ…
– Второй ключ? – насторожился следователь.
– Да, сохранился от прежнего времени. Мы были в близких отношениях. Не отрицаю. Зашел я в тот день в ее комнату и потерялся. То есть совершенно потерял себя. Все как-то сразу, нежданно… Ужасно! Понимаете – очень близкий человек… Как бы в жизни у нас не получилось, но очень близкий!
Роев вел себя, как человек, позабывший, где он находится, с кем говорит; происшедшее подавило его, речь походила более на исповедь, чем на показания следователю:
– Остановился я на пороге, как громом сраженный. Думал, упаду замертво. А потом…
Роев поник, но тотчас снова вскинул голову:
– Разрешите?
Дрожащими пальцами достал и раскрыл массивный серебряный портсигар, вынул папиросу, безотчетно положил портсигар на столе перед Саранцевым – черненое серебро старинной чеканки. Так показалось Саранцеву, теперь ему всюду мерещилась старинная чеканка…
Роев перехватил взгляд следователя, и Саранцеву почудилось, что Неонил Степанович усмехнулся – это была мгновенная, едва уловимая усмешка, и странно было видеть ее на лице подавленного скорбью человека. Саранцев молчал, смотрел на свои руки, как бы опасаясь, что неосторожное, непроизвольное движение выдаст его волнение, – рука потянулась к портсигару – Анатолию показалось, что на внутренней стороне крышки выгравирована монограмма и что инициалы не совпадали с начальными буквами имени и фамилии Неонила Степановича. А Неонил Степанович притих, сощурился, притаился и медлил, стараясь в свою очередь разгадать, что означал пристальный взгляд следователя. Наконец, все так же безотчетно, он принял портсигар со стола, повертел в руках, так что открылась другая сторона его, усыпанная каменьями, глянул на каменья и спрятал портсигар в карман. И взгляд его, и жест его как бы говорили:
«Вещица на вид скромная. Однако камешки многообещающие и значимые. Так что… Если вы действительно уж такой ценитель!..»
– …А потом, – проговорил с трудом Роев, – потом за дверью на лестничной площадке послышались шаги. Кто-то позвонил… И я струсил. Подло струсил. Подло, мерзко! – задыхался Роев. – Я сам презираю себя. Я понимаю, как вы относитесь к моим словам. Но я был в таком состоянии! Находился в безрассудстве. Огляделся вокруг – нигде не было ее предсмертной записки, никакого объяснения поступка. Каждому понятно, чем это угрожало!
Да, теперь Роев не может оправдать своего поведения. И не пытается оправдываться. Он первый осуждает себя… Но тогда… Он вспомнил вдруг о письме, вырвал из письма последние строчки: «не винить некого». Не мог приблизиться к ней, сковал подлый страх, пытался дотянуться до противоположного края стола к ее изголовью, к стакану, стоявшему на самом краю, и положить записку под стакан… Не дотянулся, потому и подхватило записку сквозняком. Какая-то девчонка подобрала листок на улице…
– Где это письмо?
– Не знаю… Ничего не знаю, что было дальше. Вышел в беспамятстве. Возможно, осталось там где-нибудь, в ее комнате. Ничего не помню. Да я вам и так перескажу в точности. Письмо-то я уж запомнил… Обыкновенное письмо расстроенной девушки. Жаловалась на изломанную жизнь, писала, что сама во всем виновата, что очень устала, хочет отдохнуть, уезжает на курорт. Я тогда ничего такого не подумал. Вот и все, что писала. Я вам слово в слово передал. Совершенно точно. Ничего другого не было.
Он говорил еще долго, не владея собой, потрясенный случившимся. Говорил с искренней взволнованностью, верней неподдельной нервозностью, естественной при столь тягостном положении. Быть может, в силу этой неподдельности, или от того, что все приметы и подробности, приводимые Роевым, нисколько не противоречили материалу экспертизы и следствия, – Саранцев не сомневался в подлинности версии. По крайней мере, что касалось происшедшего в тот памятный день.
Но странно, именно эта обстоятельность и подлинность показаний задела следователя. Задел разнобой между состоянием человека и обстоятельностью показаний.
И вдруг, противореча доверительному тону Роева, взволнованности Роева, собственному своему доверию к сказанному, следователь воскликнул:
– Перчатки! Вы в перчатках работали!
Глаза Роева застыли, он захлебнулся и не сразу преодолел спазму, потом по-бабьи всплеснул руками:
– Я не работал! Я был в отчаянии! Перчатки! Холодно было, если помните. Как был в перчатках, так и остался. Весна холодная, свежая, мокрая…
– Мокрая? – переспросил Саранцев, стараясь поймать глаза Роева.
– Да, дождливая, сами знаете.
– А как же отсутствие следов?
– Отсутствие? Какое отсутствие? А, следы! Выпал сухой, ветреный день. И всю ночь буря. В коридоре и комнате половики. Да я и не подходил к ней… И это уж ваше дело – следы! Что вы нажимаете на меня? Я не оправдываться сюда пришел. Я с полным раскаянием. Следы! Что я – отрицаю, что был там? Я же не отрицаю. При чем тут следы? Несу полную моральную ответственность. Я сказал: сам презираю себя!
– Продолжайте, Роев.
– А что продолжать? Я все изложил. Полагал, поможет вам в следствии. Да и не мог более… Места себе не нахожу…
– Попрошу рассказать подробнее. Я упустил некоторые обстоятельства.
Саранцев открыл дверцу стола, выдвинул ящик, перебирал бумаги:
– Продолжайте, Роев! – Достал из ящика тощую, казалось, пустую папку без номера и титула, только в углу чуть заметно карандашом «Саламандра». Раскрыл папку – несколько исписанных страничек блокнота, четвертушка ватмана, фотоснимок тринадцать на восемнадцать. Придвинул к себе четвертушку ватмана:
– Рассказывайте, Роев, я слушаю.
Разглядывал набросок, сделанный художником Виктором Ковальчиком, искоса посматривая на Роева: ни малейшего сходства, ни малейшего портретного внешнего сходства, и нос не такой, и рот не такой. Разве только в этом – затаившийся зверь под маской добропорядочности. Саранцев перевел взгляд на посетителя:
– Достаточно, Роев. Вполне достаточно!
– Нет, извините! – еще плотней придвинулся к столу Неонил Степанович. – Нет, уж извините, совершенно недостаточно. Если уж потребовали обстоятельства! Мамаша! – обратился он вдруг к седой женщине. – Предъявите, мамаша, документ товарищу следователю.
Неонил Степанович взял из рук седой женщины письмо и положил на стол перед следователем, как раз на том углу стола, где только что лежал портсигар, усыпанный каменьями:
– Прошу ознакомиться с обстоятельствами. Как вы сами потребовали. В этом ее письме к своей родной матери разъясняются все обстоятельства, а также моя полнейшая непричастность.
Анатолий читал письмо, забегая вперед, перепрыгивая через строчки и снова возвращаясь к началу:
«Дорогая, родная мамочка!
Не могу больше!..»
Перечитывал письмо – ни слова о тех, кто погубил ее, ни малейшей попытки противостоять злу; только покаяние и слезы…
Уходит, увертывается товарищ – товарищ! – Роев.
Девчонку погубили, а виновных нет.
Сейчас вот Роев встанет и уйдет.
Но даже если не уйдет сейчас, если предложить задержаться – все равно выкрутится, понесет моральную, а от статьи уйдет.
Вот он говорит о чем-то, требует проверки, экспертизы, установления подлинности письма – документа! Чтобы все по справедливости. Готов нести морально-общественную ответственность. А что ему мораль?
Саранцев смотрел в глаза седой женщине:
– Мамаша! Что же вы, мамаша, столько времени отсиживались! Почему сразу не обратились к нам?
– А я гостила, сынок. Гощу у своих по старости. У меня две дочки. Было две…
Саранцев смотрел на свои руки.
Руки лежали спокойно на столе.
Что он скажет Роеву? Неонилу Степановичу?
Задержитесь?
Надо будет, вызовем?
«…Я гостила, сынок. Только возворотилась, мне говорят – письмо. Глянула на конверт, сразу почуяла – от доченьки…»
– Вам придется ответить, Роев. Ответить по всей строгости!
– А как же! Затем и пришел. Жизнь человека – это для нас первое.
– Так вот, признавайтесь! Объясните нам, что толкнуло ее на этот несчастный поступок?
– Чужая душа – потемки, – развел руками Неонил Степанович, – если не ошибаюсь, скрывала злосчастный роман с одним лагерником. Рецидивист. Верткий такой субчик. Некий Крейда. Егорий Крейда. Со студентами разными общалась, в такси разъезжала, в соседнем кафе встречалась. Закрутилась, в общем, девочка.
– Вы о себе расскажите! – вспылил Саранцев.
– Я все сказал. Никакой моей вины в несчастии нету. И должен вам заметить, что в те часы, когда свершилось, я совсем в другом месте находился, у другой женщины. В квартире этой женщины коридорная система, вполне уважаемые соседи с положением, все меня видели и полностью могут подтвердить. А у вас несомненно имеется заключение судебной медицины о времени и часе происшедшего. Так что тут и говорить не о чем.
– Это все, что считаете нужным сообщить нам, Роев?
– Да, теперь все.
– Тогда у меня имеется один вопрос. Одно обстоятельство. Раз уж затронули обстоятельства!
Саранцев вынул из папки фотоснимок диадемы и бросил его на стол перед Роевым:
– Знакома вам эта вещь?
Роев нехотя, мельком глянул на снимок, отвернулся, как бы не желая смотреть на незначащее, не имеющее отношения к делу. Прошло некоторое время, прежде чем он снова взглянул на фото:
– Говорено-переговорено об этой безделушке!
– Значит, вы и по данному делу проходили!
– Не проходил, а был безосновательно привлечен. И по суду оправдан.
– Та-ак. А не можете ли сообщить что-либо о дальнейшей судьбе упомянутой безделушки?
– И об этом достаточно говорено. Разъяснял в свое время. Продана за бесценок случайному покупателю. Разве вам не приходилось встречать на курорте странички блокнота и тетрадей, пришпиленные на стендах и стенах павильонов: «Продаются дамские шорты неодеванные пятьдесят восьмого размера» или «мужские тапочки, совершенно не ношенные, номер тридцать девять»?
– Ключ! – оборвал его Саранцев.
– Не понял вас.
– Ключ от ее квартиры. Ваш личный ключ, о котором упомянули.
– А-а, ключ… – Роев, продолжая говорить о том, что его волновало, а не о каких-то там ключах, перчатках, диадемах, принялся шарить по карманам, достал ключ, маленький, плоский, от обыкновенного дверного, накладного замка и подал его следователю:
– Вот, пожалуйста… Теперь он мне без надобности, – ухмыльнулся беспомощно, – да, знаете ли, она и так частенько оставляла дверь незапертой. Натура уж такая, ко всему безразличная и доверчивая.
Саранцев долго разглядывал ключ, словно он мог в чем-то помочь, облегчить розыск. Взвесил на руке и приобщил к делу.
Позвонил Крейда:
– Как же теперь? Я ж видел, в какие двери он стукнулся, – Егорий обращался к Саранцеву не по званию, не «гражданин», не «товарищ начальник», а по имени-отчеству, как бывало взывал к учителю своему – еще мальчишкой – запутавшись в школьных злоключениях и пытаясь вывернуться из беды, – что ж теперь получается?
– Ты ж прижал его к дверочке? Добился своего? Чего еще желаешь?
– А дальше как? Он вошел, он и вышел. А нам что делать?
– Разопьем по чашке кофе в том же кафе.
Но еще до встречи в кафе Анатолию довелось испить чашку чая в кабинете Богдана Игнатьевича. Разбирали шаг за шагом – по косточкам – все деяния молодого следователя. Все должное в подобных случаях было сказано и отмечено.
Но, кроме служебных и деловых, были потом разговоры и оценки дружеские, которые не отмечаются ни в приказах, ни в характеристиках, однако в немалой степени определяют дальнейшую судьбу новичка.
За пределами кабинета Богдана Игнатьевича, вне стен учреждения, приятельски, с шуточками, похлопыванием по плечу, говорилось о замашках детектива-частника, о поучительном включении в розыск рецидивиста. Не преминули вспомнить о последнем матче и ретивых футболистах, норовящих самолично, во вред делу, бить по воротам.
Анатолий ершился, отбивался, как мог:
– Знаю! На первых курсах проходили, со школьной скамьи запомнили: личное увязывай с общим, проникновение с управлением. Опирайся на аппарат, и да будет тебе благодать. Но, послушайте, на той же школьной скамье мечталось о поиске, творческом поиске, страстности, риске… Значит, все это наивное детство? Романтика юности? А теперь нажимай на массовые мероприятия, отработанную технику, выполняй свое в налаженной машине. Аппарат? Оснащение? Да! Разумеется! Сейчас все вокруг опирается на современную технику. Но, позвольте напомнить: иного мощной техникой и не возьмешь. Слишком тонок и скользок для широкого захвата, для мощной техники – вирус под гусеницами бульдозера!
Применяли ж широкие мероприятия – собирали сведения о коллекциях и гарнитурах бижу старинной чеканки, размножили снимки, разослали во все углы, в музеи и хранилища, запрашивали о наличии, возможном хищении и утратах. Отовсюду один ответ: нет, неизвестно, не было. Я не отказываюсь от аппарата и новейшей техники, но позвольте поразмыслить, р а з о б р а т ь с я в о б с т а н о в к е, о к р у ж е н и и чрезвычайного происшествия…
Судили-рядили, спорили в товарищеском кругу, в приватной, внеслужебной обстановке.
Но главным для Анатолия остались слова Богдана Игнатьевича, сказанные еще утром, на совещании:
– А все-таки, Саранцев, не упускай ниточку, придерживайся своей версии!
Анатолий вновь навестил людей, именуемых в протоколах свидетелями, а в просторечье – соседями. Наверно потому, что расспросы велись неоднократно, соседи отвечали торопливо, неохотно, и в памяти Саранцева осталось лишь наиболее существенное или, напротив, однообразно, заученно повторяемое.
Первая соседка:
– Да-а-а, жила-была девочка. А что, собственно, вам от меня нужно?
Вторая соседка, деловитая, обстоятельная кассирша сберкассы:
– Ой, я вам скажу – не было меня. Была в отпуску. Путевка горела, так, спасибо, про меня вспомнили. Была бы я дома, я бы уж отстояла девоньку. Близко знакомы не были. Но, понимаете, – общая лестница. Вместе, бывало, поднимаемся, на площадке встречаемся или у почтового ящика. В «Гастрономе» у прилавка всегда в чем-нибудь уступим друг другу. А как же? Обе – женщины. То мелочи не хватит, то посуды, а то и рублика. Сами знаете, как в жизни получается. Ей, между прочим, всегда недоставало. Есть такие граждане, сколько не имеют, все не хватает. Ты им хоть целый дом преподнеси со всеми удобствами – гвоздя не хватит вешалку прибить. Автомобиль с гаражом заимеют – будут по соседям бегать на бензин занимать. Однако, должна сказать, девчонка душевная, добрая, готова каждому помочь. Тут у одной технички несчастье стряслось, так она со своей руки браслетку сняла, говорит: «Денег у меня нет, говорит. Растратилась. Может, эту вещицу продадите!..» А та наотрез отказалась: «Что я, какая-нибудь, с вашей руки снимать!..»








