Текст книги "Седьмой урок"
Автор книги: Николай Сказбуш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
Школьная страда! Катерина Михайловна возвращалась домой, нагруженная тетрадями, школьными заботами, экзаменационными тревогами, гулом голосов – школа, школа, школа… Как отвечал Олег Корабельный, что сказала Марина Боса, что выкрикнула Мери Жемчужная, звон разбитого стекла, металлический голос фонофора, умножающий назидательные напутствия директрисы, преследовали ее до самого сна и во сне. Все, что не относилось к жизни ее классов, учебе, урокам, стало далеким, мешающим, забытым – и странный парень Сергей, и погибшая девушка, и встречи в кафе. Катюша поймала себя на успокоительной мысли – уголовное дело перешло к Анатолию, приписано к ведомству Саранцева…
Сергея она не встречала давно, и, хотя это «давно» измерялось днями, она не могла определить время отсчитанными календарными листками; мысли о Сергее всегда были подавлены повседневными хлопотами, каждодневной работой.
Как-то он попался ей на улице, не подошел, даже не заметил или сделал вид, что не заметил.
Кажется, был пьян.
И еще – из окна автобуса. Всклокоченный, неряшливый и нетрезвый.
Уже сказывался непокой последней четверти учебного года, Катерина Михайловна нервничала, раскричалась на уроке, потом стыдно было вспоминать об этом, так и слышала свой расстроенный, сорвавшийся голос, преследовало ощущение раскрасневшегося, вспотевшего лица. Ночь спала дурно, одолевали нелепые, навязчивые кошмары – будто всех учителей ее школы объявили в приказе великомучениками, вручили каждому по светящемуся нимбу и вознесли на небо. И только она, Катюша, Катерина Михайловна, не причисленная еще к сану, новоиспеченная, осталась на пороге восьмого «Б» с ученическими тетрадками под мышкой.
А ее учительское место за столом занял прохвост Эдька Перепуткин, чудом избежавший судимости.
Проснулась Катерина Михайловна с тяжелой головой, не отдохнувшая, долго не могла прийти в себя.
В школе ждал ее необычно притихший класс и почтительные взгляды – приближение экзаменов давало себя знать. Урок проходил, как никогда спокойно, говорили почему-то тихими голосами, словно настраивались уже на едва уловимое звучание подсказок.
Чудесные юные лица, и весна за окном. Весенняя теплынь в распахнутые окна! Хорошо!
На своей скамье замер Эдька Перепуткин, блаженно ухмыляясь, склонив голову: слушает зажатую в кулаке муху – первую весеннюю муху.
Обыкновенный, повседневный Эдька.
Вдруг она уловила его взгляд, косящие зрачки мелкого затаившегося зверька и подумала, что этот повседневный, затаившийся Эдька гораздо опаснее того, другого – из ночных кошмаров.
На улице она встретила Саранцева:
– Толик, проводи меня немного. Побудь со мной, нервы растрепались до безобразия.
– Ты всегда была впечатлительной девицей.
– Послушай, Анатолий, тебе снятся когда-нибудь зловещие сны?
– Да, как всем высокоразвитым интеллектам. Недавно привиделась ужасная история: как будто меня назначили учителем в нашу школу, в наш класс. И мне пришлось нас перевоспитывать. Представляешь – тебя, меня и всю компанию!
– Издеваешься?
– Отвечаю на вопрос.
– Сочувствуешь?
– Искренне. Но ты не унывай, твоя профессия не самая тяжкая на земле, есть вещи потрудней.
– Спасибо, не ропщу.
Цветы! Сколько цветов навстречу – в руках, на груди, у самых глаз влюбленной парочки, так что глаза тонут в прозрачных, нежных лепестках; сколько солнца в улицах, на лицах людей, все напоено солнечными лучами и в этом весеннем солнцевороте, стремительном вихре лучей, лазурной ясности неба – тревоги ее и сомненья представляются жалкими и мелочными, и странным даже кажется, что все это могло быть, словно чужие мысли, чужой день.
Внезапно она увидела Сергея. Он шел чуть впереди, пошатываясь, а может, его отбрасывала встречная людская волна. Катюша продолжала разговаривать с Анатолием, старалась быть внимательной, подбирала нужные слова, но не переставала следить за Сергеем.
И вдруг Сергей исчез. Как в страшной сказке, населенной злыми духами. Исчез среди бела дня, в железобетонном городе, в грохоте улицы, заполненной машинами и людьми.
«Побудь со мной», – просила она Саранцева и тут же оставила его, кинулась в толпу, к тому углу, где только что видела Сергея.
Старый, буднично-серый дом. Открытая дверь, крутая лестница вниз, стертые ступени. Обычный погребок, повседневные посетители, озабоченные, торопливые, не заходят, а заскакивают – мгновение, перебивка, перекур в житейской суете, чтобы потом снова выскочить, двигать, толкать, вертеть шестеренки огромного города.
Тусклый свет над стойкой и полумрак в углах, приглушенный неумолчный говор, лица людей то возникают, то утопают в тенях, каждый принес свои заботы, свой непокой, все смешивается в чуть слышном гуле.
Катюша остановилась на верхней ступени, скорее угадала, чем разглядела Сергея – внизу, голова к голове возбужденные люди вокруг помнящегося им, но давно убранного столика; с недопитыми стаканами в руках – словно ждут кого-то или чего-то, собираются сказать или услышать нечто чрезвычайно важное, что можно познать только сейчас, только здесь, в это мгновение.
Все это было обычным, повседневным.
Необыденной была только ее тревога.
Сергей увидел ее, круто повернулся, впился застывшим взглядом. Покачиваясь, с поднятым непочатым стаканом в руке, пробирался к лестнице.
– Это вы! К нам?
И, пошатнувшись, навалился на перила, не расплескав вина.
– Вы к нам? Осторожно! Ради бога, осторожно. Не уроните себя!
Подняв стакан, как светильник, он попытался перешагнуть ступень.
– Не смотрите на меня так! Не возвышайтесь там наверху, снизойдите к нам. – Он качнулся, удерживая стакан над головой. – Не бойтесь, здесь все приличные люди, – снизойдите к нам. Я хочу спросить… – Сергей заговорил тихо, почти шепотом: – Я спрашиваю тебя – кто ты? Кто?! Святая? Мадонна? Защитница? Обвинитель?
Он прижал стакан к груди, как будто опасаясь, что его отнимут, вырвут вместе с сердцем.
– Не-ет! Ты не обвинитель и не защитник. Ты – проповедница. Ты обучаешь нас: «А-Бе-Ве». И дважды два. Ты занята поисками философского камня, учительского феномена. Тебя влечет познанье истин.
Катюша застыла на верхней ступени, не могла вымолвить ни слова.
– Ты не желаешь снизойти к нам? Брезгуешь? Тогда я сам поднимусь к тебе… – Он переступал со ступени на ступень, с трудом удерживая равновесие. – …Я открою тебе тайну философского камня. Она проста, как твое дважды два. И сложна, как сегодняшний день.
Он смотрел на Катюшу, запрокинув голову.
– Проста и поэтому недоступна.
Он остановился, собираясь с мыслями.
– Слушай!
Поднялся еще на одну ступень:
– Я узнал это не из книг, не вычитал; постиг своей шкурой, своей поломанной жизнью. Слушай, – разве не бывает так: развращают детей, развращают распущенностью, наплевательством, блатом; живут-гуляют без стыда, втягивают в гулянки, приучают к безделью, барахлу, развращают двуличием, лицемерием. Развращают – так? А потом судим их… Вот и вся философская магия. Принимай ее, взвали на свои плечи. Воспитывай детей в отвращении к подлости. Или нет – воспитывай родителей, если хочешь воспитать детей!
– Это отвратительно, – выкрикнула Катюша, – все в вас отвратительно! – и кинулась прочь из погребка.
Саранцев ждал ее неподалеку:
– Я знаю, где ты была, и догадываюсь, с кем встретилась.
Она виновато глянула на Анатолия:
– Понимаешь, какое-то непонятное, дикое состояние. Я словно в чем-то виновата перед ним. Дико! А он прямо безобразен. Мы от детей требуем, от малых детей требуем благопристойности!..
Ей нужно было слово Анатолия, любого другого человека – со стороны, чей-то отрезвляющий голос. Но Анатолий молчал. Катюша нервничала, утратила самоуверенность, семенила за ним, чуть отставая, как в детстве, когда бывало увязывалась за старшими ребятами. Постепенно тревога о другом человеке сменилась потребностью успокоиться, вернуть душевный лад, уравновешенность. Она заговорила, точно перед кем-то оправдываясь:
– Неглупый парень. По-моему, честный. И вот, пожалуйста, сгорел.
Сергей вернулся в подвал, не расплескав вина. Он и раньше заглядывал сюда, потом зачастил, а теперь становился завсегдатаем. Не прикасаясь губами к стакану, держал его перед собой, забился в угол – пить не хотелось, тянул время, отдаляя извечное слово «домой».
– Сереженька, что вы тут?
Он вздрогнул и по какому-то странному, безотчетному движению не оглянулся, а, напротив, понурился и долго не смотрел в ту сторону, откуда донеслось его имя.
– Что ж это вы, Сереженька, пьете и не закусываете? – продолжал тихий, озабоченный голос. – И даже не пьете вовсе? Позабыли про нас. Променяли на подвальное помещение!
– Ты зачем здесь, Тася? – не поднимая головы, пробормотал Сергей.
– А я уж давно, уж который день собиралась к вам подойти. Смотрю – зачастили. Что ж это с ним, думаю. Такой самостоятельный. Что ж вы про нас забыли, Сереженька?
– Я не про вас, я про себя забыть хочу.
– Один тут. Без друзей, без товарищей. Может, помешала вам?
– Да нет, что же… Тут никто никому не мешает. Я даже рад тебе. Честное слово. Мне почему-то легко слушать тебя.
– А что же слушать. Я ничего не говорю. Просто заглянула. Неужели, думаю, он обратно здесь. Такой, говорю, самостоятельный человек.
– А я не человек, Тася. Не человек! Человеки там, наверху. Двигают, толкают, перевыполняют. А я такой, знаешь, чокнутый.
– Наговариваете на себя!
– Не наговариваю, а криком кричу. Без повышения голоса. Или, может, слушать не желательно?
– А я слушаю вас, Сереженька. Да только что же тут в погребке разговаривать! Может, проводите меня? Еще часок до работы есть.
Он не знал, почему подчинился ей; собственно, не подчинился, а в чем-то поверил, хотя она ни к чему его не призывала, никакой веры не предлагала – поверил, как верят теплу и свету.
Он шел за ней и говорил о себе, ему нужно было рассказать о себе, разобраться в собственных мыслях, чтобы кто-то сказал «да», когда его мучило это, – «да» или «нет», когда неуверен был в себе.
– Что же вы так отчаялись? – непонимающе смотрела на него Тася. – Если вы по справедливости и ничего за вами нет, – значит, вас не касается. Не касается и отпадет. Если вы правильно себя понимаете.
– Как ты странно рассуждаешь.
– Ничего не странно. Если справедливо себя понимаешь, значит, и жизнь твоя чистая.
Говорила она нескладно, не красно, но он понимал ее и почему-то верил ей. Не видел в ее глазах ни отчужденности, ни жалостливости – самого ненавистного для него. Рядом был близкий, понимающий человек, с такой же нелегкой жизнью, так же трудно пробивающийся своей тропой.
Наконец он поднял голову.
– Странно рассуждаешь, все просто у тебя.
– У меня просто, а ты непростой; на других кидаешься, себе ладу не дашь.
– Ладу-ладу. У тебя все лад. Нет, с институтом покончено. Вот и весь лад. Не они, я сам покончил. Не могу, не призван.
– Сгоряча говоришь. Остынешь – передумаешь.
– Думал уже. Передумалось. Мечталось широко размахнуться, чего-то достичь. И вижу как будто, как правильно надо, по-справедливому…
Тася уже не перебивала его, ей самой довелось немало передумать, перемучиться – пусть человек душу отведет, может, и повернет «до ладу».
По дороге Катюша заходила в магазины, останавливалась у афиш, разглядывала витрины, старалась рассеяться, забыть о неприятной встрече.
– Совестливый… Разве это – хотя бы только это – не заслуживает сочувствия? Не такое уж пустячное достоинство в наш железобетонный век.
Думала о себе: может ли она, вот такая, как есть, сегодняшняя, со своими развинченными нервочками, душевной неустойчивостью, сомнениями, стать учителем, волевым вожаком, способным повести за собой, покорить юные сердца? Или так и останется школьной служащей, добросовестно «сполняющей», добросовестно отбывающей часы?
Чистота, чистоплотность, чистоплюйство…
Теперь все казалось иным – поведение Сергея, слова, брошенные ей в лицо, и, несмотря на взбалмошность и фиглярство парня, готова была признать его правоту.
У самого дома замедлила шаг, потом, не зная еще, на что решится, что скажет Сергею, вернулась в погребок.
Сергея не было.
Хорошо, что так получилось: случай избавил ее от неловкости, неприятного разговора. Что ей до этого балахманного парня? Христа ради юродивого, как говорили в старину.
– Катерина Михайловна!
Катюша вздрогнула от неожиданности.
– Катерина Михайловна! – заглядывала ей в лицо Марина Боса. – Гуляете?
– Денек погожий, – не сразу откликнулась учительница.
– Разрешите, я с вами?
– Конечно, девочка!
Сперва шли молча; Катюше трудно было погасить нахлынувшее раздумье, вернуться к сегодняшнему дню, принять сан Катерины Михайловны. А Марина не решалась заговорить.
– Катерина Михайловна, – обратилась, наконец, она к учительнице, – я хотела поблагодарить вас!
– За что, девочка?
– Ну, я не умею так вдруг объяснить… Но теперь у нас все хорошо дома.
– Мне очень приятно, Мариночка. Но при чем тут я?
– Вы мне помогли. Очень помогли. Очень…
Потом вдруг:
– Ну, до свиданья, Катерина Михайловна. Меня Олежка ждет. Мы с ним в картинную галерею. Там новые картины из запасника.
– Счастливо, девочка. Наш класс не забывайте. Нас всех интересуют запасники.
– Непременно, Катерина Михайловна. Обещаю вам.
– Осмотрите все внимательно. Будете нашими проводниками.
– Непременно, Катерина Михайловна. Я побежала.
Катерина Михайловна снисходительно глянула на ученицу – признательность девочки растрогала ее. В своем поступке Катюша не усматривала ничего у ч и т е л ь с к о г о, так – проявление слабости, безотчетное душевное движение сердобольной женщины.
Но вот музей! Катерину Михайловну порадовало, что она удачно подхватила ученический почин, удачно повернула личное на общественное. Это уж несомненно – учительское мероприятие.
Марина вернулась.
– Я еще хотела сказать: не обижайтесь на наш класс за то, что шумим и вообще. Ребята уважают вас. Это точно. А шумим просто так – город большой, все шумят – и мы шумим.
«…Уважают? За что? За какие похвальные дела? Может, ни за что, т а к п р о с т о, по выражению Марины. Так просто шумят; так просто уважают; так просто изводят педагога. Все «так просто».
…Бывает – впервые входит в класс новый педагог, и класс принимает его с первого часа. Почему? Не было еще поступков, взаимоотношений с классом и вот – приняли. Тот самый класс, который числился невозможным, который давал концерты, не принимал. Почему?
Только бы не угодничество, не заискивание перед классом!
Вспомнить, как жили мы? Как и почему принимали? Это ведь совсем еще недавно. И очень давно – они другие, они новые. У них все свое…»
На углу стайка ребят: только-только распили «Жигулевское», добавили «Рижским», осоловелый взгляд блуждает, цепляясь за все и ни на чем не останавливаясь. Что это – распущенность? Или снова: «так просто…»
Помнится, Анатолий сказал: «В основном сталкиваемся с двумя причинами нарушений…» – у него всегда в основном две причины – «Во-первых – от недостатка. И во-вторых – с жиру…»
Ad libitumРабочий день закончился, Анатолий вошел в кабинет шефа без папки и доклада, а всего лишь с обычными внеслужебными раздумьями.
– Разрешите?
Саранцев приблизился к столу, положил на стол сложенный вдвое лист полуватмана:
– Взгляните, Богдан Игнатьевич, на это изображение. Неправда ли, характерный набросок?
– Вы что, художеством занялись? – скептически разглядывал рисунок Богдан Игнатьевич.
– Да нет, что вы. Не имею склонности. Автор – молодой художник. Прикладник. Некто Виктор Ковальчик.
– К чему же он прикладывается?
– Выпускник техникума зеленых насаждений. Работает не по специальности. То есть не по зеленым насаждениям. Более подробными сведениями не располагаю.
– Это что же – реализм? – внимательно присмотрелся к наброску Богдан Игнатьевич.
– Не берусь судить. Могу только засвидетельствовать – коренным образом отличается от того, что я наблюдал в реальности. На ипподроме. С помощью призматического бинокля. Но вместе с тем…
– Тогда зачем это нам? Мы люди реалистического направления.
– …но вместе с тем тревожит меня этот портрет, и с каждым часом все более.
– Вот как! – Богдан Игнатьевич придвинул к себе листок полуватмана, продолжал придирчиво разглядывать портрет. – Привлекаете автора?
– Нет, за что же?
– Вызвали свидетелем?
– Я бы сказал иначе, я бы сказал: свидетельствует.
– Свидетельствует? Да, пожалуй, это точнее. – Богдан Игнатьевич встал из-за стола, не переставая поглядывать на рисунок. Знаете – любопытно!
В темнеющем квадрате окна, похожем на экран, – вечерний, готовящийся к празднику город, расцвеченный огнями.
– А не кажется ли вам, что он, этот ваш художник зеленых насаждений, упрекает нас… – Богдан Игнатьевич подошел к Саранцеву. – Нет, нет – не наше ведомство, а всех нас. И самого себя… – он вернулся к столу, взял листок, пристально вглядывался в едва намеченные черты. – Да, разумеется, и самого себя. В чем-то упрекает. А впрочем, нет… Пожалуй, вы правы: свидетельствует. Свидетельствует о появлении… Кто же появился и зачем? Какое влечет за собой действие? Помнится, сказано в классической литературе: ходит-бродит. Усвоил нашу фразеологию, форму общежития, проникает всюду, попирая законы и все самое святое, что у нас есть, и над нами же потешается, почитая свой скотский закон превыше всего.
Богдан Игнатьевич отложил рисунок.
– Итак, некий Икс. Православным именем называть его не хочется. Личность, не желающая принимать никаких законов добра, не признающая ничего, кроме собственных вожделений. Безличная личность, однако с превеликой претензией. Вот о чем свидетельствует ваш зеленый художник.
– Как же прикажете быть в данном конкретном случае?
– А это уж вы доло́жите нам. Подготовите все дело – послушаем.
Час общечеловеческих размышлений истек. Саранцев был свободен.
Богдан Игнатьевич бросил вдогонку:
– Да, вот еще что – инициативность, это прекрасно, творческий огонек в нашем деле – великолепно. Однако не зарывайтесь. По неопытности. А то, знаете, у вас, как в нотной литературе – не приходилось встречать? – ad libitum.
И остановил Саранцева на самом пороге:
– Не обольщайтесь услужливостью Крейды. Это тертый калач. Черт его знает, куда гнет.
– Вам сообщили уже?!
– Должен я разгадывать мысли молчаливых сотрудников или не должен? До завтра! Не забывайте сказанное насчет «ad libitum».
Саранцев продолжал расследование порученного ему дела. Православного имени преступника установить все еще не удавалось, и Саранцеву приходилось довольствоваться личными местоимениями для обозначения безличной личности: о н, е г о, о н е м.
Рабочий день закончился ночью. Когда-то, в первые дни службы, Анатолия Саранцева забавляла эта игра слов, игра дня и ночи, тешило сознание неутомимости, беспредельной выносливости, он «жил» работой, хоть была она незначительной, повседневный надзор за вверенным участком; к большому, настоящему делу только готовился. Присущая ему добросовестность связывала его множеством обязанностей и нагрузок, на выносливые плечи как-то само собой сваливалось все: шефские хлопоты, всевозможные чепе, любые непредвиденные обстоятельства.
Но потом он стал приглядываться к работе и судьбе людей, столь же преданных делу и – незаметно для самих себя – погрязающих в повседневности, превращающихся в службистов. Стал думать о совершенствовании труда. Совершенствоваться, а не закапываться! Думал о том, что «закапываться» нисколько не способствует, а напротив, вредит делу, лишает размаха, глубины видения, легко переходит в рутину.
Все чаще вспоминал сказанное институтским наставником:
«Для того чтобы успешно нести службу, успешно разбираться в общественных явлениях, надо жить всеми наивысшими интересами этого общества, отстаивать интеллигентность своего труда».
Отвоевывал свой душевный час, причастность ко всему, что творилось в мире прекрасного: живопись и музыка, литература, поэзия, – все было насущным. Постоянной потребностью. Стремлением, которое не всегда удавалось осуществить. Порой добывалось рывком. У него уже появилось определяющее слово: подарок. Спектакль – подарок. Солнечный денек за городом – подарок. Иногда получалось неловко, неуклюже, и это огорчало его: в предыдущую ночь он говорил об искусстве по телефону. О Шекспире по телефону. О Бетховене по телефону. Говорил с Катюшей, предложил тряхнуть стариной, вспомнить студенческие времена и вместе на концерт.
Она отвечала:
– Непременно!
Но о дне и часе столковаться не могли. Все завершилось коротким «как-нибудь…»
А тут позвонил старинный институтский друг, Евгений Крыжан:
– Жив? Растешь? Афиши примечаешь? Забежать завтра вечерком?
Условились, что забежит.
Концерт начинался в восьмом часу, а в семь из окна троллейбуса Саранцев увидел человека, на которого указал Егорий Крейда.
Троллейбус еще не набрал скорости, но створки дверей сомкнулись.
– Давай скорее, – бросился к выходу Саранцев, – видишь этого господинчика на остановке!
Евгений ворчал, проталкиваясь следом за ним – пока объяснялись с водителем, пока выбрались из троллейбуса…
Анатолий заметался от перекрестка к перекрестку:
– Ушел, гад!
– Он что, по делу проходит? – едва поспевал за Анатолием Крыжан.
Саранцев не ответил.
– Не мог людей подключить? Имеется как будто отработанная, налаженная служба!
И вдруг:
– Знаешь, я сталкивался с этим гражданином. Хоть и не припомню где и когда. Но фигура знакомая.
– А ты припомни! Припомни, друг. О таких не имеем права забывать. Перебери в памяти всю клиентуру.
– Да нет, не в нашем учреждении. Так где-то, в домашней обстановке.
– В домашней? В домашней, говоришь? Извечная наша беда, в этой самой домашности. Привыкаем, уживаемся… – И потом уж спокойнее. – Но ты все-таки вспомни, где видел его?
Евгений позвонил в третьем часу ночи.
– Толик, помнишь, встречали Новый год у Кандауровых? Помнишь Кандауровых?
– Разумеется. Приятная, приличная семья.
– Так вот, я видел э т о г о у Кандауровых. Перед самым Новым годом. Помнится, составили пульку.
– Ты мне, кажется, говорил что-то. О каком-то четвертом.
– Да, никак не составлялась игра.
– Послушай, Женя, завтра же… То есть, значит, сегодня. Сегодня же сведи меня к ним.
– Учти, Толик – это вполне пристойные люди. Никоторых задевающих вопросов.
– Исключено. Никакой службы. Да здравствует домашний очаг и уют. Устал от следствий. Устал от негодяев. От розыска. Жажду чистоты и приличия.
– Профессиональное заболевание. Несколько преждевременное.
– Что поделаешь, друг. Ты сам встревожен. Позвонил в третьем часу! Тебе самому не безразлично, зачем и для чего о н переступил порог пристойного дома.








