355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Парыгина » Вдова » Текст книги (страница 18)
Вдова
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:36

Текст книги "Вдова"


Автор книги: Наталья Парыгина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ВДОВА

1

Девятого мая тысяча девятьсот сорок пятого года воздвигала история завершающий рубеж на самой кровавой из войн. Последние языки адского пламени, поглотившего миллионы жизней, затоптал советский солдат на мостовой того самого города, где раздувал его фашизм в безумной надежде покорить мир.

В Серебровск возвращались демобилизованные фронтовики. В декабре приехал из госпиталя Михаил Кочергин. Настя, обалдев от радости, носилась по Серебровску, созывая гостей. Не умела она радоваться в одиночку. Да и Михаилу не терпелось увидеться с прежними друзьями.

Дарье не хотелось идти к Кочергиным. Чужое счастье не радует, коли своего нету... Но посовестилась Настю обидеть. И на людях давно не была. Подумала: «Сижу, как мышь в норе, одичала вовсе». И пошла.

Время для начала пира Настя выбрала раннее, только чуть начало смеркаться. Дарья осторожно шла по обледеневшему тротуару, полуботинки скользили, того гляди шлепнешься... Вдруг неизвестно с чего – может, оттого, что шла к вернувшемуся с войны фронтовику, вспомнился ей День Победы. Солнечный был день, люди все повысыпали из домов, целовались и плакали, музыка играла, радость мешалась с горем, праздник был и поминки... Да вот и сейчас: к Насте вернулся, а мой-то... Мне не дождаться.

Невдалеке от барака, в котором жили Кочергины, увидала Дарья высокого человека в офицерской шинели и с палочкой в руке. Человек прямо держал голову, шел осторожно и палочкой нащупывал дорогу. Наум Нечаев. Незрячим вернулся с войны. Да что ж его Ольга одного отпустила?

Но тут как раз стукнула дверь барака, и вышла Ольга. И она была в шинели. Дом Нечаевых сгорел во время войны, вещички еще до того порастащили соседи. Выделил директор завода двоим фронтовикам комнатку в бараке, разрешил взять из заводского общежития во временное пользование две койки, два стула и стол. С тем и начали заново строить мирную жизнь.

Дарья подождала Ольгу, взяла за локоть.

– Что ж не вместе идете? – кивнув на Наума, который шагах в пяти перед ними постукивал своей палочкой по обледеневшему тротуару, спросила Дарья.

– Сам учится ходить, – сказала Ольга.

– Здравствуй, Даша, – остановившись, сказал Наум. – К Михаилу?

– К Михаилу.

– Идите вперед, а я на слух за вами двинусь.

Наум улыбался, и улыбка у него была не робкая, не жалкая, как у иных слепых, а добрая, приветливая улыбка сильного человека. Только лицо приобрело непривычную неподвижность, одними губами улыбался Наум, а глаза смотрели бесстрастно, и напряженные морщинки бороздили лоб.

В коридоре Настиного барака пахло пирогами. Редко теперь пекли пироги, но Настя задолго начала готовиться к встрече мужа. Одни день мукой отоваривала карточку, другой – хлебом, пайку хлеба на два дня делила, а муку копила для торжественного дня. Зато и пирогов напекла вдоволь.

Михаил Кочергин был в старом, но вычищенном и проглаженном костюме, в белой рубашке и при галстуке. Не бесследно прошли для него четыре фронтовых года, постарел Михаил, под глазами залегла синеватая припухлость, на макушке лысина поблескивала. И смолоду невидный, он сейчас казался усталым и помятым, но Настя, суетясь у стола, то и дело взглядывала на мужа с нескрываемым восторгом.

Увидев Нечаевых и Дарью, Михаил, раскинув руки, торопливо пошел им навстречу. Обнялись и трижды поцеловались по-русски, и Дарья не удержала слез, но тут же поспешно вытерла их, вытащив из рукава кофты аккуратно сложенный платочек.

Дора отвела Дарью в сторонку.

– Забудь печаль, Даша, – сказала ей, – чужой радости порадуйся.

У Доры муж служил в Германии, не отпустили пока, неизвестно, когда ждать.

– Садитесь, садитесь за стол, – приглашала Настя. – Миша, усаживай гостей.

Дарья села на ближнюю свободную табуретку. И тотчас рядом с ней оказался Степан Годунов.

– Посидим рядом, Даша, – сказал он, – давно я мечтал рядом с тобой посидеть.

– Много ль радости со мной сидеть...

– Про то я знаю.

На вечную память о войне привез Степан минный осколок. Не в кармане привез, не по воле – в затылке осколок засел, и тревожить его врачи поопасались, чтоб не наделать хуже беды. «Мозги у меня теперь крепкие, – шутил Степан, – на железном каркасе».

– Ну, с возвращением тебя, Михаил, – поднялся с места Степан Годунов. – Вроде вторую свадьбу вы с Настей справляете. Счастья вам!

– Горько! – озорно подмигнув, крикнула Дора.

И Михаил Кочергин, словно в самом деле была свадьба, поцеловал Настю.

Дарья давно не пила и скоро захмелела. Она ела пироги, чокалась, пила самодельную наливку, вокруг шумели, и Дарье приятен был этот праздничный шум. Степан подкладывал на Дашину тарелку винегрету и грибов, кусок холодца положил, и его внимание тоже было приятно ей.

В разных концах стола свои шли разговоры. Но больше всего про войну.

– Ты видал, как у человека сердце бьется? – ухватив за пуговицу гимнастерки Наума Нечаева, говорит Кочергин. – Я видал. Живое сердце. Мина – раз! И на спину человека. Год вместе воевали. Спали рядом. Вот сюда ему осколок, диафрагму отделил. И видно, как сердце бьется. Открытое – и бьется, а сам – живой. «Пристрели, – просит, – браток». А я не могу. Не могу я своего пристрелить!

– Хватит тебе страшное вспоминать, – просит Настя. – Кончилась ведь война...

– Через что прошли – того до последнего часа жизни не забудем.

– Не забудем. Это верно, – соглашается Ольга.

– Коней на войне жалко, – задумчиво и печально говорит Степан Годунов. – У меня минометная батарея была. На лошадях. Шестнадцать лошадей. И в Берлин на лошадях въехали. Укрылись за домом, палим из миномета. А немцы засекли нашу точку. Одна мина разорвалась, другая. Скомандовал я идти в подвал. Но лошадей в подвал не возьмешь... Ездовой любил лошадей. Не пошел в подвал. «Ведь не спасешь ты их», – говорю ему. Не пошел... Сам погиб. И лошади. Пять из шестнадцати осталось...

– Выпьем, гости дорогие! – врывался ликующий голос Насти. – Выпьем за мирную счастливую жизнь!

Лился из бутылок разведенный спирт, глухо стукались дешевые шкалики.

– Кончилась война, люди! Не будет больше такой войны. Сгинул Гитлер проклятый...

Справа от Наума сидела Ольга, слева Дора. Наум с Дорой разговаривал.

– Приглашают в школу: расскажи о фронтовых подвигах. Ну, подвиги не подвиги, а рассказать есть что. Прихожу. Рассказываю. Еще просят. Еще рассказываю. А кто там сидит – я ж не знаю. Не вижу. Оказывается, директор слушала меня с ребятами вместе. Потом ведет в кабинет. Идите, говорит, к нам преподавать историю.

Наум коротко хрипловато рассмеялся.

– Историю! «Я, говорю, слепой». – «Вижу, – она мне. – Понимаю. Я обдумала. У нас есть одна преподавательница истории – она шефство возьмет над вами. И комсомольцы возьмут шефство, будут приходить, читать нужную литературу. В педагогический институт поступите...»

Наум сильно разволновался, щеки его порозовели, тонкие пальцы беспокойно теребили пуговку на кителе.

– Ты представляешь, Дора? Это же дело в жизни. Большое дело! Цель. Смысл. Черт ее знает... Но – страшно! Люди будут со мной возиться. А я втрое, вчетверо больше должен отдать им. Страшно, а тянет. Решился. Вроде должно получиться. Память хорошая. Внимание на пределе – запоминаю почти все, что слышу. Даты прошу выписывать – Ольга контролирует. После нового года, с третьей четверти, работать начну. А осенью в институт поступаем с Олей. Я – в педагогический, а она своей химии верна...

– А мой-то – без вести! – вдруг не сказала, а словно бы простонала Алена. – Как это – без вести? Будто иголка в сене... Человек ведь! Без вести... И Фрося. И он...

Фрося погибла незадолго до конца войны в Германии. Сама написала о своей смерти. «Родная моя Аленушка! Осталось мне жить один час. Снаряд попал в полевой госпиталь. Хирурга и раненого сразу убило. А меня подобрали без ноги, и тяжелое ранение в живот. Не плачь обо мне. Я счастлива, что выполнила свой долг. И жизнь у меня была интересная. Каких людей я встречала!.. Поздравляю тебя с Победой. Теперь уже скоро. Может, письмо мое получишь в День Победы. Прощай... Больше нету сил... Саньку целую...»

– Степан! – кричал сильно подвыпивший Кочергин. – Помнишь, как мы на стройке рекорды ставили? На стройке – рекорды, с фронта с орденами пришли. На нас Россия держится!

А сам лил в граненый стаканчик водку. Дора насмешливо следила за ним.

– Ты бы не пил больше-то, Михаил, – сказала она. – А то ноги затрясутся и не удержишь Россию.

– Ничего! Праздник у нас, – говорила Настя и опускала ресницы, чтобы спрятать свое счастье. Но ресницы дрожали радостью, и все понимали, что творится с Настей.

Чокались. Пили. За хозяев. За гостей. За город Серебровск – чтоб рос и хорошел.

– Сплясать бы! – вдруг сказала Настя. – Сыграй, Миша!

Гости бойко растащили по углам стулья, к стене отодвинули столы. Михаил рванул плясовую. Пьян был, а пальцы свое дело помнили, бегали бойко. Настя выскочила на середину комнаты, начала пляску, потом перед Степаном потопала каблуками, и он вышел в круг.

У окна, скрестив руки на груди, стояла Дарья. Стояла и смотрела на плясунов. Степан плясал с Настей, но какая-то невидимая сила связывала его с Дарьей, и Дарья чувствовала, что он для нее пляшет, и ей было весело и немного совестно.

Михаил все играл и играл, чуть склонив набок голову и улыбаясь, баян послушно расплескивал удалую музыку, и Настя, почти не касаясь ногами пола, стремительно шла по кругу. И Дарьин взгляд приковала к себе Настя. Приковала и повела за собой по кругу, но не отозвалась Дарья сияющим Настиным глазам ответной радостью. Дрогнуло лицо вдовы и вдруг подернулось грустью, потупилась Дарья, не глядела больше на плясунов, только живые переборы баяна слышала она да неугомонный перестук каблуков.

Кусочек пола был у Дарьи перед глазами, несколько половиц с облезлой краской, и она глядела на них, глядела – не видела. Другая комната вспомнилась ей, полупустая, светлая, пахнувшая свежей краской комната в стахановском доме, новоселье, неуемная веселость баяна, и сама она в такой же отчаянной пляске. С Митей, с трехлетним сыном она тогда плясала. И Степан любовался сю. А у дверей с Нюркой на руках стоял Василий.

Дора пошла плясать, и Наум неловко топал, боясь помешать другим. А Дарье тоска сдавила сердце. Стараясь остаться незамеченной, она осторожно вдоль стены пробралась к выходу.

Никто не остановил Дарью. Но, недалеко, отойдя от дому, услышала она позади себя торопливые шаги. Знала, чьи шаги. Пошла быстрей. Степан все-таки догнал ее, попросил:

– Погоди, Даша!


– Погоди, Даша!

И пошел рядом.

Шли они и молчали, только сапоги Степана да Дашины ботинки гулко скрипели на пустынной зимней дороге. Похолодало к ночи, густым туманом затянуло улицы, и ни домов, ни неба не видать было в этом тумане, лишь огни тускло пробивали загустевший морозный мрак.

– Что убежала рано? – не зная, видно, как подступиться к разговору, спросил Степан.

– Невесело мне.

И Дарья невольно ускорила шаги, пытаясь убежать то ли от печали своей, то ли от Степана. Но Степан взял ее за локоть, придержал.

– Не торопись, Даша, Поговорить хочу с тобой...

– Надо ли говорить нам, Степа?

– Горе твое я понимаю. Да не век же тебе горевать. Одна ты осталась. А я всегда один был. На танцы с девчатами бегал. А всерьез ни о ком не мог думать.

– Да чем же я тебе так уж мила? – удивляясь и словно бы жалея Степана, спросила Дарья.

– Не знаю, чем. Люблю я тебя, Даша. На фронте тебя вспоминал не раз. Сегодня сидел рядом – тебя одну видел. Судьба ты моя. Жена моя...

– Нет! – будто раненная этим, словом, воскликнула Дарья и вырвала руку из Степановой руки. – Нет, Степа... не могу я. Не забыть мне Василия. Смолоду его полюбила – до смерти мне его не забыть.

Они уже не шли, а стояли друг против друга, и Дарья сквозь морозный мрак смутно видела лицо Степана и белый треугольник рубашки в отворотах пальто. Близко был Степан, ближе протянутой руки, и стоит только одно слово сказать – навсегда останется с нею. Но не могла она сказать это слово, любила погибшего Василия, как живого.

– Хороший ты, Степа. И горько мне, одинокой. Да что у нас за жизнь будет, если я, тебя обнимая, его буду помнить? Если обмолвкой, ненароком, Васей тебя назову? И дети у меня. Его, Василия, дети. Не могу я его забыть. Не будет у нас счастья. На что тебе на чужом пепелище дом свой ставить? На девушке женишься, настоящую радость познаешь.

– А ты? – участливо спросил Степан.

– Перегорело во мне все... Что в прошлом было – о том светло вспоминаю. А что будет... Ничего вроде уж не будет. Нет мне радости без Василия.

– Очнешься ты от своего горя. Опять к жизни потянешься, счастья захочешь. Молодая ведь. Мне – тридцать три, ты на год меня моложе. Я помню.

– В песне одной пелось, помнишь: «Я годами еще молодая, а душе моей тысяча лет». Да что ж мы с тобой стали на дороге? Пойдем. Вишь мороз-то крепчает...

– Крепчает... В силу входит зима.

Степан взял Дарью под руку, пошел рядом. Молчал. Не о чем больше было говорить. Уже у самого дома, перед расставанием, забрав в свои ладони голые, нахолодавшие Дарьины руки, негромко, грустно сказал Степан:

– Что ж, Даша... Значит, врозь нам жить. Не обижайся на меня.

– За что обижаться, Степа... Ты меня прости.

– Не думал я, что так повернется наш разговор.

Степан выпустил Дарьины руки, пошел прочь. Невысокий, коренастый, в широком неуклюжем пальто, в шапке с оттопырившимися наушниками. Быстро, не оглядываясь, уходил Степан Годунов, и Дарье вдруг захотелось крикнуть, остановить, догнать его. Она даже шагнула за Степаном в морозную мглу, но какая-то неведомая сила, более властная, сковала ее. «Пал смертью храбрых... Похоронен у деревни Каменка...» – вспомнились Дарье роковые слова. Не будет счастья без Василия, не будет, не будет... Все равно – как ни жить.

Исчез, растворился во тьме Степан.

Дарья обернулась к дому, вскинула голову, отыскала свои окна. Темные. Спят Митя с Нюркой. «А вдруг да вернется Василий? – подумалось Дарье. – Бывают ведь ошибки... Кочергин вон сколько времени в госпитале провалялся... Может, и мой...»

Надежды умирают трудно, как люди. И Дарья, оплакав Василия, втайне все еще надеялась, что он остался жив. В самые тяжкие минуты она цеплялась за эту надежду, как полярники в метельную ночь хватаются за канат, чтобы не сбило с ног.


На работе Дарье некогда было думать о своем горе. План заводу давали большой, каучук нужен был стране, а оборудование поизносилось, сменщицами у Дарьи были молодые, неопытные девчонки, и работать ей приходилось напряженно. Война, эвакуация, недоедание, смерть Вари и Василия повымотали из Дарьи силы, и с завода она возвращалась усталая, с трудом передвигая ноги, и ни о чем не думала, словно и способность такую утратила – думать.

Поднявшись по лестнице, Дарья задержалась на веранде и долго глядела на улицу. Уходившая под уклон дорога виделась ей, крыши домов, раскиданных по косогору, засеянные огороды, неширокая речка с темными промоинами в ледяной корке – от теплых заводских вод и в морозы не замерзала она накрепко. За речкой белые увалы тянулись далеко, до самого неба, и где-то там, за этими увалами, за многими верстами была деревня Каменка, похожая, должно быть, на Леоновку.

А слева, примыкая к речке, стоял завод. Высоко поднимались трубы электростанции, сизый дым кольцами тянулся над землей, дышал завод, жил, возрожденный из военной разрухи.

Дарья сунула руку в карман телогрейки, нащупывая ключ, но замок щелкнул изнутри, и Нюрка, видно, поджидавшая мать, позвала:

– Иди, мама.

Еще не перешагнув порога, Дарья взглянула на вешалку, и вдруг больно, до самого горла, прыгнуло сердце, качнулся пол под ногами, и против воли рванулся из груди сдавленный, болезненный крик. На гвоздике висела солдатская шинель.

Нюрка что-то говорила, но Дарья не понимала, она вцепилась в шинель обеими руками, припала щекой к колючему сукну. Нюрка испуганно глядела на мать и тянула ее за руку прочь от шинели.

– Вернулся! – сквозь слезы говорила Дарья. – Вася вернулся...

И тут из-за печки, которая почти пополам делила комнату, показался незнакомый худой мужик в черных штанах, заправленных в сапоги, и в линялой солдатской гимнастерке. В ту же секунду метнулась Дарьина мысль в Сибирь, в домик Ульяны, вспомнилось ей, как Вадим приехал из госпиталя с сопровождающим. «Значит, покалечен Вася», – успела подумать Дарья, но мгновение спустя сообразила, что одна ведь на вешалке шинель.

– Извини, хозяйка, – сказал незнакомый человек. – Договорились мы с Василием Костроминым, коли кто из нас жив останется, вдову товарища навестить...


– На моих глазах погиб Василий... Ты девочку-то отправь погулять. Не надо ей про то слушать. После расскажешь, когда подрастет...

Дарья послушалась солдата, отправила Нюрку на улицу. Нюрка неохотно ушла. Может, не надо было отправлять? Пусть бы слушала... Митя в школе. А то пусть бы оба послушали.

Лицо у солдата было желтое, как после долгой болезни, густая черная щетина пробилась на щеках и подбородке.

– Не из госпиталя сам?

– Угадала. Домой еду, в Астрахань. По пути завернул, поскольку обещался.

– Рассказывай, что же...

– Осенью это случилось... Накануне, днем, выходит, напали мы на бурт картошки. Крупная картошка, рассыпная, ели мы ее до отвала. Один котелок снимаем, другой ставим, этот съедим – еще варим...

– Вася до картошки охотник, – как о живом, сказала Дарья.

– Да русский человек ее всякий любит. Очертенела уж эта американская тушенка... А тут еще беда: кухню немец разбил. Без каши остались. И навалились на картошку. Наелся – дышать не могу. Надо спать. Отошел на полянку, кинул шинель на траву. Ночь не спавши... И солнце печет – сморило вовсе.

– А Василий-то...

– Ты погоди. Ты меня не торопи. Я на фронте наторопился. Ты дай мне все по порядку...

– Говори, говори...

– Ладно. Лег. Разведчик редко ночью спит, разведчику ночью самая работа. А днем спи. Ну, и заснул. Час ли, два ли поспал – не знаю. Казалось – долго. Просыпаюсь – вроде вечер, что ли, не пойму... Сел, огляделся. Нет, не вечер. Солнце за тучу зашло. А туча черная-пречерная, вроде не из облаков, а из порохового дыму слажена.

И тут увидал я его. Василия, значит. Недалеко от меня, вроде вот как до той стенки, сидит, и на пеньке – листок перед ним. Письмо, видно, писать собрался, а не пишет, карандаш защемил в руке. Заметил, что я гляжу на него, заговорил: «Хотел, говорит, письмо домой написать – и не пишется. Будто кто все слова из головы, как грибы из корзины, вытряхнул». «А я, говорю, сон дурной видал. Мясо жареное. С чесноком, с луком, как мать жарила. Взял, разрезал кусок, сверху – жареное, а в середке сырое, аж кровь проступает».

У нас пожилой солдат один был, дядя Леша, он говорил – кровь на фронте к худу снится. Либо убьют тебя, либо ранят.

Только я рассказал свой сон – и гром ударил. Ветер налетел. Листок с пенька, на котором Василий письмо-то собирался писать, подхватил и в лес метнул. Василий было кинулся за ним, а дождь как ливанет! Так и не написал он тебе письма в последний день своей жизни.

Солдат замолчал. Дарья смотрела мимо него, в окно, на кусок серого неба, а видела осенний лес, Василия с карандашом у пенька, белый листок бумаги. Ей вдруг захотелось, чтобы ушел солдат, не рассказывал дальше, страшно сделалось слушать про смерть Василия, но, будто головой вниз кидаясь с крутого откоса, Дарья надрывно проговорила:

– Рассказывай. Не томи...

И опять заговорил фронтовик негромким, чуть хрипловатым голосом.

– Ладно. Кончилась гроза. Наступает вечер. Не самая темень, а сумерки. Вдруг слышу команду: «Построиться». Выстроили нас. Василий от меня через одного человека стоял, мы с ним почти одного росту. Мы особо не дружили, врать тебе не хочу... Дружить – не дружили, а так – товарищи и все. В разведку вместе случалось ходить. Солдат он был надежный, в беде не кинет.

Дарья старалась слушать внимательно, но волнение все больше охватывало ее, внутри словно все дрожало, и голос солдата то приближался, становился отчетливым, то вдруг пропадал вовсе.

– Солдат – он солдат. Он Родину чувствует, для него это слово – как огонь. Услышал – в груди горит. И враг тебе нипочем, и смерти не боишься. А разведка боем – тут мало кто жив вернется... Капитан – нам: «Добровольцы! Шаг вперед!» Мы с Василием враз сделали этот шаг.

– Господи!..

Дарья беззвучно, одними губами прошептала слово, в котором издревле русская душа сливала боль и мольбу.

– Ночь не шибко темная. Остается до немецкой линии обороны метров пятьдесят. И тут раз – ракеты нас осветили. Мама родная! Ты под этой ракетой, как таракан на столе. Ни тебе бежать, ни тебе спрятаться. «Вот он, думаю, сон-то». И пулеметы заговорили. Та-та-та... Жуть! Думаешь: сейчас – тебя. Но ничего, живой. Лежу в болотной воде, за кочкой махонькой голову прячу. А он, гад, строчит, никакой передышки не дает... Тут наша ракета в небо брызнула. Отступать. А куда отступать? Он же в зад побьет. Чем отступать – лучше вперед. Погибать, так хоть не за зря, фашиста покрошить...

Солдат взбодрился, вспоминая отчаянный бой, голос его окреп, в запавших глазах светилась решимость. А Дарья сидела все так же неподвижно, вцепившись руками в старенькую, накинутую на плечи шаль, и ждала самого ужасного.

– «Ура! Вперед! Гранаты!» И пошло... Конечно, немец не дремал. Многие сразу погибли, как пошли. Я две гранаты бросил. И вдруг как подкинет меня! Вверх – и назад, в болото. На кочку попал головой, а рука – в болоте. Та – в болоте, а в правой – граната взведенная, чека вытащена. Хотел кинуть – не успел. Шевельнуться не могу, тело – словно в оковах. А граната сама из руки ползет... Что делать? Ничего не сделаешь. Вот думаю, как умирают...

Дарья на какой-то миг забыла о Василии, проникнувшись тем отчаянием, какое охватило солдата перед неизбежностью смерти. Но тут же подумала завистливо и тоскливо: жив ведь, жив, в самой пасти у смерти был, а спасся, а Вася...

– Вдруг слышу: «Коля, вставай!» А чека у гранаты еще не совсем вытащена, миллиметров на пять осталась. Я кричу: «Граната!» Василий выхватил и бросил. Не помню – взорвалась или нет.

– Выходит, спас он тебя.

– Спас. Он, Василий... И опять мне: «Вставай». А я не могу подняться. И ничего вроде не болит, не чуял, что ранило. Он меня под мышки взял, поставил. И тут рука как завертелась – от локтя на одной жилке висела. А боли все нет. Он взял мою руку, положил на автомат, как на повязку. Пошли. Кухня разбитая как раз поблизости... А немец из миномета бьет. В шахматном порядке, сволочь, мины укладывает. И поле заминировано, и он бьет. Ракеты, правда, перестал пускать...

Солдат говорил теперь медленно, словно через силу, и Дарья поняла, что сейчас он расскажет о том, чему она все еще не до конца верила. Расскажет, и тоненькая ниточка нелепой надежды оборвется навсегда, второй раз умрет Василий, не оставив лазейки для самообмана.

– Не тяни ты! – выдавила Дарья из перехваченного спазмой горла.

– Повалился он вдруг. На меня прямо. Руки зацепил. Закричал я по-звериному от боли. И опять – мрак. Сознание потерял... Не знаю, сколько лежал. Очнулся – давит меня что-то. И тихо уже. Кончился бой. Пощупал здоровой рукой – голова чья-то на груди у меня. Вспомнил. «Василий, – окликаю его, – Василий...». А сам все голову его рукой щупаю. И вдруг рука в липкость какую-то попала. Рана. У самого виска. Стал я поворачиваться, чтобы из-под него вылезти. Кой-как на бок повернулся, и скатился он с меня. Гляжу – мертвый. Глаза открыты, в небо глядят. Расстегнул гимнастерку, к груди ухом припал. Нет. Холодать уж начал... Оставил я его, пополз к своим. Так и добрался. Санитар перевязку сделал, шину наложил... Ну, да тебе про это не интересно. А про Василия ничего больше сказать не могу. Ты прости меня хозяйка. Так уж, значит, договорились с ним, с Василием.

Солдат встал, помедлил, направился к двери. Дарья не двигалась, стянув на груди шаль, опираясь локтями на стол. Она смотрела вниз, и было что-то жуткое в ее застывшей фигуре.

Надев шинель, солдат потоптался у порога, опять вернулся на середину комнаты.

– Прощай, Даша, – сказал виноватым голосом.

И тогда, все так же не двигаясь, Дарья с усилием разжала губы, заговорила чужим отрешенным голосом.

– Не надо. не уходи. Сейчас я картошек сварю. Помянем Васю...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю