355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Иванова » Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век » Текст книги (страница 31)
Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:48

Текст книги "Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век "


Автор книги: Наталья Иванова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)

«Медный год»: 1997[34]

Дамы и господа! Героини и герои! Действующие лица и исполнители! Многие из сидящих в этом зале – сочинители. Представьте на минуту, что вы, автор, очутились в окружении своих воплотившихся персонажей, и даже держите перед ними речь. Сон смешного человека, скажете вы мне. А для меня сейчас именно здесь, в ресторане со столь литературным названием – «Серебряный век», этот сон и наступил: здесь собрались герои многих моих критических сочинений. Как положительные, так и отрицательные. Я себя чувствую в роли Достоевского, выступающего перед братьями Карамазовыми. Не хватает только бороды.

Чтобы не сказать чего лишнего, испортив вам праздничный аппетит, я лучше не буду импровизировать, а прочитаю.

Менее всего хотелось бы, чтобы нынешний литературный праздник напоминал скандальную главу из романа «Бесы» – «Литературная кадриль»: «Здравствуй, здравствуй, гувернантка, / Веселись и торжествуй. / Ретроградка иль жорж-зандка, / Все равно теперь ликуй». Окрещенный «союзписательским» скандал конца 1997-го был связан отнюдь не с писателями. Что же до ликования… Сначала – о разочарованиях. Их было немало. Самое большое разочарование состоит в отсутствии нового звука.

Может быть, это связано с усталостью артистической воли к концу века? Иссяканием сопротивления, ибо пирамида перевернулась, и прежний андеграунд стал новой номенклатурой? Утратой творческой энергии – в одних случаях; однообразием опыта и впечатлений – в других? Ну уж тогда не лучше ли, как Кармазинов, сказать публике свое «Мерси» или, как Войнович, взять в руки кисть и палитру вместо шариковой ручки или компьютера? Сделай паузу, скушай «Сникерс»? Но мало кто на этот смелый шаг решается: ведь забудут! Истинный крест, забудут!

Что же касается поводов для литературного ликования… За исключением нескольких достойных серьезного внимания текстов современных писателей, работы некоторых издательств, несмотря на убытки, упрямо обращающих взор к современной словесности, рождения новых, именно литературных периодических изданий – отмечу «Ех Libris НГ» и «Пушкин», а также прекращения падения тиражей толстых литературных журналов, – открытий, особо отрадных, не говоря уж о потрясающих, явлений и событий, мною, как, впрочем, и моими коллегами, судя по их репликам в периодике, отмечено не было. Определить безусловного лидера года, как это было в случае с «Генералом и его армией» Георгия Владимова, о котором шли самые Жаркие споры, – не представляется возможным. Год действительно можно назвать «медным» (правда, из ста медных монет составится золотой). Перечислю характеристики года, которые я перебирала в связи с сегодняшним выступлением. «Праздник, которого не было», «Из жизни одиночек», «От больших надежд к утраченным иллюзиям». Самое обнадеживающее из пришедшего мне в голову – «Понурая свинка глубок корень роет» (в роли понурой свинки – современная словесность, потерявшая роль, по определению, высокомерную – властителя дум).

Период литературы кощунства подошел к своему закономерному итогу. Фекалисты (честь определения принадлежит Валерию Попову) объездили, пожалуй, все мыслимые и немыслимые международные симпозиумы и оплодотворили диссертации всех слависток мира. Утомленные постмодернисты и несдающиеся шестидесятники преподают уроки российской словесности юным заокеанским дарованиям. Либеральная революция и последовавшая за ней гражданская война в литературе кончилась, и победили в ней не западники и не славянофилы, не демократы и не ультра-патриоты, не Аксенов и не Белов, а всенародной любовью увенчанная, не премиями, Александра Маринина, с чем я нас всех и поздравляю. Литераторы проиграли эту кампанию – победили те, у кого был талант писать плохо. Это искренний выбор народа – и, как всякий выбор, его надо уважать.

Ежегодное подведение итогов – экономических, политических, театральных, литературных – как, впрочем, и определение мест и выдача премий – интрига, скорее, спортивная. Однако, и это упорядочивает пашу расхристанную жизнь, прибавляет ей занимательности. Но оказывается, что чем больше премий, тем больше вероятности, что даже самый посредственный автор хоть что-нибудь, да получит. Девальвация писателей происходит одновременно с попытками норою искусственно поднять их падающий престиж – впрочем, в нашей жизни много странного и двусмысленного. На самом-то деле, если есть чему радоваться, чем восхищаться, так это действительно искусством, мастерством, преодолевающим даже не тяготы, а гнет повседневного существования, – в сравнении с ежедневным потоком плохих новостей и триллер не в триллер, и детектив не в детектив. Фазиль Искандер устами своего героя как-то заметил, что трудно перепатриотичить патриота. Так сегодня писателям стало трудно пересюжетить реальность – она сейчас драматичнее и страшнее любой выдумки. И не над вымыслом сегодня обливается слезами учительница литературы с Дальнего Востока, а над своим невыносимым существованием. И не из подражания литературному гёгевскому герою сводят счеты с жизнью офицеры Российской Армии. И не то чтобы начитавшись Майн Рида, бродяг по стране беспризорники. К этому неприятному зеркалу я старомодно обращаю ваше любезное внимание в память о великой русской литературе, которой можно предъявить множество претензий и счетов, кроме одного – она не была равнодушной к человеческому страданию. Ее обвиняют и в том, что она культивировала и даже эстетизировала это страдание, зародив наши комплексы, что «бедные люди» и «униженные и оскорбленные» ей были всегда ближе, чем «богатые», которые «тоже плачут». Я поздравляю всех здесь собравшихся писателей с тем, как нашим лицемерием и равнодушием к этим заветам мы добились того, что одной из самых популярных и высокотиражных книг года – после Марининой – стал сборник «Анекдоты об интеллигентах», расцветший в сердце читателя, отвратившегося от искусственных «цветов зла», повенчавших розу с жабой, монтирующих трагического Шаламова с его лагерным опытом – с Яркевичем, лагерно-пионерский опыт которого замыкается на том, как он «занимался онанизмом». Впрочем, у каждого – свой лагерь и у каждого, соответственно, свой опыт.

Счеты жизни делят время на тысячелетия, века, десятилетия. Перед 1997-м годом, который мы здесь сегодня окончательно провожаем, страна прожила десятилетие внеурочное. Восьмидесятые годы разломились в 1986-м, девяностые – в середине 90-х. И в первую пятилетку этого внеурочного десятилетия литература наша получила невероятную компенсацию – было враз разрешено и опубликовано то, что скрывалось, запрещалось, вытаптывалось в 70-е, 60-е, 50-е, 40-е, 30– е, 20-е, 10-е: Николай Гумилев и Дмитрий Пригов, Евгений Замятин и Геннадий Айги, обэриуты и метаметафористы, акмеисты и концептуалисты, «Доктор Живаго» и «Сортиры», «Архипелаг ГУЛАГ» и «Москва – Петушки», маркиз де Сад и Марк Харитонов, проза Нарбиковой и эссеистика Померанца, «Прогулки с Пушкиным» и «Железная женщина»… Список можно длить и длить – главное, что все это было предъявлено читателю в один исторический миг, одномоментно, тиражи журналов зашкалило, а чувство незаслуженной гордости испытали те, кто не имел ни малейшего отношения к открывшемуся вдруг фантастическому наследству.

Этот эйфорический взлет кончился, как только истощилось топливо. Современная словесность осталась наедине с собою. Что напишешь – то и напечатаешь. Что напечатаешь – то и прочтешь. Начали повторяться и тускнеть прежние кумиры, исполнители своих собственных амплуа, рабы и рабыни своих масок. Имидж стал важнее репутации, а окололитературное поведение – важнее текста. Стала публика охладевать к изящной словесности, все больше и больше замыкавшейся на самой себе, занятой агрессивным дележом литературного пространства. Литература лишилась интереса общества, общество лишилось защиты литературы. Кончилось дело тем, что мы сегодня ищем взором: а куда, собственно, оно подевалось, куда испарилось, это самое общественное мнение? Как сказано Мандельштамом еще в «Камне», «Впереди густой туман клубится, и пустая клетка позади…». Откуда ни возьмись повылезли ерники чужой славы – но, утратив в 1997-м Булата Окуджаву и Андрея Синявского, не будем осквернять их память именами хулителей. Хочу лишь напомнить строки одного из последних стихотворений Булата Окуджавы: «Я, как последний юнкер, безоружен, в лакейскую затею завлечен».

Итак, о равнодушии. Кроме отрицательных моментов, заставлявших ежиться и браниться успевших вернуться и опять привыкнуть за время перестройки к трибуне шестидесятников, в равнодушии много свободы. Освободившись от роли властителя, зависящего, в свою очередь, и от реальных властей, но отношению к которым надо быть чрезвычайно внимательными, ибо либо слопают, либо присвоят, литература освободилась от множества внелитературных обязанностей – и особенно в 1997-м стало ясно, сколь охотно она занялась саморефлексией. Выражаясь словами двойного лауреата Александра Гольдштейна, «литература существования», или в собственной терминологии пятнадцатилетней давности – авторская проза, проза вольного дыхания воцарилась в жанровом репертуаре. Не только Гольдштейн, но и «Бесконечный тупик» Дмитрия Галковского, и «Трепанация черепа» Сергея Гандлевского, и «Азарт» Андрея Битова («Звезда»), и «Антилохер» Алексея Варламова («Октябрь»), «Заметки литературного человека» Вячеслава Курицына («Октябрь»), вольный рассказ о яснополянских посиделках Олега Павлова («Дружба народов»), несвоевременные мемуары Павла Басинского, Владислава Отрошенко и Владимира Березина («Октябрь»), не говоря уж о «Романе-Воспоминании» Анатолия Рыбакова («Дружба народов», отдельное издание – «Вагриус»), «Б. Б. и др.» («Новый мир»), а также «Славном конце бесславных поколений» («Октябрь») Анатолия Наймана, жанрово показательной книге Евгения Рейна «Мне скучно без Довлатова», «Подводя итоги» Григория Бакланова, «Доме в деревне» Алексея Варламова – все это, написанное как бы на нолях основных сочинений (Большое Маргиналово), на самом деле составляет главный интерес столь торжественно провожаемого нами литературного года. Еще раз обращусь к Мандельштаму: «Какое наслаждение для повествователя от третьего лица перейти к первому! Это все равно, что после мелких и неудобных стаканчиков-наперстков вдруг махнуть рукой, сообразить и выпить прямо из-под крана холодной сырой воды».

Литература существования, сочинение от первого лица, проза не столько исповедальная или проповедническая, сколько вольная и ассоциативная, может стать событием. Если цена книги – собственная жизнь, то никто и ничто не может унизить или принизить ее автора, если даже он не получит по каким бы то ни было внелитературным причинам доброжелательного отклика. Но такой литературе грозит опасность – тоже изнутри ее самой, опасность, тоже исходящая от ее автора. Далекая от читателя, она может быть рассчитанной только на свою «кадриль», только на свою тусовку, где Павлов будет назначен Толстым, Отрошенко – Гоголем, а Басинский – Горьким или, в крайнем случае, Ницше. И когда один из младомемуаристов пишет: «Я был не литературен, даже антилитературен», – он явно кривит душою. Вот когда он же пишет о себе и о своем тексте, заботливо повторяя мнение приятеля, что, мол, это «серьезная и отчаянная попытка проникнуть в тайный смысл некоторых поступков и изречений Гоголя», то здесь он пишет о себе действительно то, что думает. Вы можете законно поинтересоваться не только тем, что они о себе думают, но и тем, как они пишут. Вот примеры из двух соседних страниц одного текста. Об одном приятеле: «манера письма, затаенно лукавая, с шальными искорками художнического идиотизма»; о другом приятеле: «быстро пробежал своими черными блескучими глазами, из которых так и сыпали искорки веселого безумства». Комментариев этим «искоркам», даже «затаенно лукавым», не требуется.

Процесс преждевременной мемуаризации, «отливки своей жизни в мраморе» охватил и младшие литературные поколения. Все хотят высказать и закрепить печатным словом автопортрет в литературном интерьере – порою очень неуютном, как подвал трифоновского Дома на набережной. Топос русской литературы, в том числе и литературы советского периода, не отменен. Время посмеялось над Виктором Ерофеевым, попытавшимся в удобный, как тогда, видимо, казалось, момент сбрасывания памятников, от Дзержинского до Калинина, «сбросить» ее в своих «Поминках». Напротив, интерес к ней растет. Конец века оказался периодом ускоренного возведения памятников (gорой халтурных, но все же), периодом реставрации. Вспомним хотя бы, как страстно в 1997-м отмечался юбилей Валентина Катаева, как внимательно читаются и перечитываются дневники и записи писателей советского времени – и чем ближе к нам, тем, оказывается, притягательней. Я уж не говорю о ностальгии,охватившей все виды культурной деятельности – от телевизионной до верификационной, ностальгии,преображенной в стихах наследника Михаила Лермонтова и Расула Гамзатова – Тимура Кибирова. Впрочем, предупреждаю, что о поэзии, как и о драматургии, говорить не буду – отмечу лишь, что в тени прозы и публицистики, подальше от палящей атмосферы темпераментных ристалищ, поэзия лишь выигрывает, хотя модные в недавнем прошлом концептуалисты стали заложниками своего речевого поведения, жертвами стиля, не позволяющего разжать сведенный судорогой иронии рот. И, тем не менее, повторю слова Романа Якобсона о серебряном веке: «передовые позиции русской литературы… захвачены поэзией», и присовокуплю к имени нынешнего лауреата имена Олега Чухонцева, Ивана Жданова, Виталия Кальпиди.

Ностальгия менее характерна для Анатолия Наймана, но и в его «романе с ключом» есть немало страниц, свидетельствующих о том, что жестокость времени при взгляде через изящный перевернутый бинокль может преобразиться в жестокость стильности. Еще менее тона ностальгии окрашивают элегантно-сумрачный «Облдрамтеатр» букеровского лауреата Анатолия Азольского («Новый мир»); кстати, поздравив его еще раз с «Букером», хочу отметить, что он самый продуктивный прозаик года: кроме замечательного, на мой взгляд, «Облдрамтеатра», им напечатаны еще «Женитьба по-балтийски» и «Гейнц Гудериан, Николай Гребенкин и другие» в «Дружбе народов». Историческая дымка таинственно-выгоднее, чем современное разнобесстилье, художественно побеждаемое лишь одним: усилием воображения, сплавом документа и вымысла, мечты и факта. Так родилась пестрая книга Нины Горлановой «Вся Пермь»; чуть отодвинутая в прошлое реальность мерцает сквозь вымысел в интонационно своеобычном, растянутом, но талантливом романе Ирины Полянской «Прохождение тени» («Новый мир»).

Я говорю о жанровой доминанте, о победившей в 1997-м литературной стратегии – ставке на собственное «я», на биографический, экзистенциальный опыт, о котором Твардовский сказал: «Собственная жизнь – это клад». То, о чем известно поэтам, не всегда ведают прозаики.

Какова причина тотальной мемуаризации, происходящей на глазах музеефикации? Наконец, артистическом, подчеркиваю, но тяготении к жанру своеобразной «телефонной книги», справочника, словаря, энциклопедии (назову еще и роман «БГА» Михаила Пророкова в «Волге», и «Анкету» Алексея Слаповского в «Звезде»)? Завершение этапа культурной истории, позволяющего говорить с двух позиций, двух голосов – участника-свидетеля и интерпретатора. Ахматовой обронено в записных книжках: «Какая неправдоподобная правда!»

Пытаясь избежать всяческих «измов», не могу все-таки не сказать, что, несмотря на давнее падение железного занавеса, от изоляционизма русская литература еще не избавилась: и в новом «биографизме», и в исчерпавшем свою доморощенную поэтику постмодернизме не избежала того, что можно назвать «дежа вю». Мало изобретательности – много договаривания и эксплуатации уже б/у. Не поэтому ли столь свежими представляются набеги на литературу дилетантов, нелитераторов, художников Семена Файбисовича («Дядя Адик/Uncle Dick» в «Знамени»), Эдуарда Кочергина («Знамя»)? Тем более ценны редкие попытки не только одаренных, но и образованных писателей (исключительное дело – читающих, да еще и в подлиннике, мировую литературу) преодолеть наросты и заграждения, стать с веком наравне. В 1997-м были странные, магические, отчасти «сказочные», но с обрывом в бездну тексты: «Борис и Глеб» Юрия Буйды, «Золотое Колесо» Даура Зантария («Знамя»), полнозвучное «Разновразие» Ирины Поволоцкой («Новый мир»). Отчаянная, хотя и не во всем удавшаяся, попытка прорваться к новому качеству – «Сбор грибов под музыку Баха» Анатолия Кима (напечатан в новом – скорее альманахе, чем журнале, – «Ясная Поляна»).

Оставив позади «пустую клетку» идеологии и цензуры, литература, с одной стороны, освободилась от сковывающего регламента, с другой – осиротела. Эзопов язык был заброшен за ненадобностью. Пришедшая ему на смену раскрепощенная прямая речь быстро исчерпала свою публицистическую одномерность. Оказавшись в «густом тумане» существования, литераторы попытались преодолеть очередное распутье, пойти навстречу рынку, привить к собственному деревцу побег новой идеологии: скажем, феминизма – у Марии Арбатовой или масскульта – у Александра Бородыни. Иные писатели сегодня шизофренически раздваиваются, сочиняя и массовую развлекаловку – за деньги, и «нетленку» – для души, сочетая в себе – вспомним Сашу Черного – модистку с дантисткой. Это все равно, что пойти на панель, оставаясь и в роли порядочной матери семейства. Что ж, русская литература как «вечная Сонечка» – еще один сюжет 1997-го литературного года.

И еще об одном.

В предыдущие годы литература кощунства пыталась – хотя и безуспешно – оттянуть на себя внимание читающей публики. Но ей не хватило артистизма. Количество эротических позиций на одну печатную страницу, свобода матерного словоупотребления, как оказалось в итоге, еще не гарантирует нового литературного качества, а кощунство, поставленное на конвейер, превращается в рутину, теряя свой шокирующий смысл. Нельзя быть юродивым по приему. Если прием привычен и скучен, то он не вызывает никакой – ни отрицательной, ни положительной – эмоциональной реакции. Так, пожмем плечами. Новую потенцию, напротив, набирают авторы, преодолевшие бесконечный тупик любования собою как Нарциссом, – свободные от самозванства, преследующие невидимые пока цели. Они не успели напечататься в 1997-м. Зато они писали.

Перечитывая и перелистывая: 1998

Перечитывая и перелистывая периодику каждого года из прошедшего литературного десятилетия для «Хроник», я намеренно не повторяла сюжеты, старалась избегать мотивов, уже так или иначе охваченных мною в заметках, статьях и обзорах, написанных «изнутри» времени[35]. Многое из того, что актуальным, злободневным, приоритетным представлялось тогда, постепенно ушло в тень, как бы понизилось, – иные пики и схватки боевые отсюда, из нашего сегодня,не представляются столь важными. И наоборот: легкие тени, пробегавшие по полям сражений, высветились, неожиданно актуализировались, окрепли, обнаружили свою значимость и весомость. Десятилетие, с одной стороны, не такой уж и большой срок; с другой – вполне отчетливый для наблюдений и выводов относительно тенденций стремительно уходящей натуры.

Итак, еще раз – о тенденциях.

Во второй половине 80-х словесность оказалась не в самом выгодном положении, несмотря на кредит (правда, первоначально-ограниченный) свободы. Невыгоден для современной литературы был сам… литературный контекст. Она неожиданно обнаружила себя внутри все возрастающей волны публикаций ранее запрещенного, спрятанного, закрытого, того, что было десятилетиями недоступно. Год за годом в течение первых лет прошедшего десятилетия (особенно – 1987–1989 годы) литературный периодикой, а затем и отдельными изданиями был освоен колоссальный массив русской запрещенной словесности (в том числе – эмигрантской). Как будто на сравнительно плоском пейзаже, с небольшими такими холмами, неожиданно выросли Альпы. Не буду перечислять имена – главное, что напор увеличивался, литература прошлого стала актуальной, а современная на какой-то период практически неконкурентоспособной (по отношению к читательскому интересу). В течение нескольких лет было стремительно охвачено наследие, золотой – серебряный – бронзовый запасы, созданные от начала века до 80-х годов, как в метрополии, так и в эмиграции. Литература XX века в ее подлинном, настоящем виде была предъявлена как бы сразу – не в постепенном ее развитии (как это было на самом деле). Исторически – одномоментно. Было от чего закружиться голове не только читателя, но и современного писателя, попавшего в такой невероятный контекст «современных» публикаций: Тютькин или Пупкин рядом с Булгаковым и Пастернаком, Набоковым и Платоновым, Мандельштамом и Заболоцким, Домбровским и Ямпольским (если ближе, ближе к нашим дням…). Да и не только Пупкин или Тютькин, – не так уж легко было'и тем, которые буквально накануне обрели определенное положение и известность; так что наряду с радостями были и определенные печали. Исторически постепенно – и вдруг все вместе, оказавшиеся соседями по журнальным страницам, по газетной полосе. Невероятно. Опасно. А сплошь и рядом – разоблачительно.

В этот уникальный для русской словесности момент выиграли те писатели, которые предъявили именно что современные темные углы – своего рода физиологические очерки того, о чем прежде молчок. Нарушители табу. Певцы запретных тем – от социальных до эротических. Именно к ним, наряду с «историческими», было привлечено внимание и периодики, и, естественно, читателей этой самой периодики, тиражи которой взлетели до сумасшедших цифр.

Общим, объединяющим пафосом ситуации стало просвещение, продвижение и организация общественного сознания. Поэтому, наряду с публикаторской деятельностью, столь востребованной стала литературная публицистика и критика (тоже вполне публицистическая, аукнувшаяся с «новомирской» периода «оттепели» и далее того – с реальной русской критикой XIX века). Напечатать – важно, кто спорит; но важно – и освоить, и проинтерпретировать, и направить. В этот сравнительно небольшой, но все же исторический период критика опять обрела статус властителя дум, и, можно сказать, просветителя и руководителя общественного мнения. Задача ее была – проинтерпретировать и прояснить, продвинуть в общество еще на отрезок пути в понимание того, где и когда что с нами произошло; освободить от иллюзий, разобраться с догмами и стереотипами. Русская литература – и русская критика – справились со своей задачей: они помогли обществу в самый шоковый период; помогли, чем могли, – рефлексией.

Правда, эта рефлексия не способствовала объединению – дорожки разбежались, общество раскололось, споры переросли в баталии и даже в своего рода гражданскую внутрилитературную войну, предпосылки которой, разумеется, были заложены в годы предшествующие. Противостояние нарастало – и вылилось на страницы печати сначала в дискуссиях, йотом во взаимных атаках, затем в установке на полное неприятие, а потом и в равнодушии (зачастую деланном) к существованию каждой из воюющих сторон. Собственно говоря, о чем полемизировать, если ценности у каждой стороны свои? Западники и славянофилы, либералы и «патриоты»… Незаметно было из «тогда», ясно из «сегодня» – освобождение сознания, деленинизация, десоветизация шли параллельно: что в «патриотическом» стане – что в либеральном, тоже, кстати, несколько разделенном на «солженицынское» («Новый мир») и «сахаровское» («Знамя») крыло (а «патриоты» были разделены на, условно говоря, «белых» с «Нашим современником» и «сталинистов» – см. «Молодую гвардию»).

Пока шли эти самые схватки в гражданской литературной войне, схватки, в которых участвовало по преимуществу старшее литературное население, более младшие, не участвовавшие, а даже испытывавшие к военным действиям определенную брезгливость, поняли, что сама литературная площадь опустела – все ушли на фронт.

Так проявилась (не скажу – появилась, потому что родилась она гораздо раньше) третья литературная сила– то, что было окрещено «другой» литературой (самоназвание – андеграунд).

Эта литература отличалась не только идеологией, но и поэтикой. Может быть, именно «стилистические расхождения» с советской властью и увели ее в андеграунд. Постепенно «третья сила» становится все значительнее, и территория, занимаемая ею, увеличивается, и влияние ее прогрессирует. Вместо «одной» русской литературы, обретению которой так радовались после слияния эмигрантской с метропольной, читатели получили сразу несколько. Был потерян единый центр, управляемый единоначально – будь то секретариат Союза писателей или Солженицын. К моменту возвращения последнего на родную землю здесь уже существовало множество литературных миров, каждый из которых имел своих классиков и эпигонов, своих идеологов и критиков, свои издательства, журналы и «тусовочные» центры.

Было лишь одно «место встречи», где все эти центры неожиданно пересекались и сходились – вопреки Эвклиду, благодаря Лобачевскому – «толстые» традиционные литературные журналы.

За все это десятилетие, мною обозреваемое, не было момента, когда бы им не предрекали гибель неминучую и немедленную.

Сначала ее предрекали в связи с публикациями всего ранее запретного – несмотря на оглушительный рост тиражей: мол, не журнальное это дело, а издательское, книжное, посему журналы, провалившие современную словесность, скоро – и неизбежно – сами «провалятся».

Потом ее предрекали – в связи с исчерпанностью ранее запретных текстов: кому, мол, нужны будут теперь издания, после «Живаго» и «Архипелага ГУЛАГ» печатающие в лучшем случае Пьецуха с Курчаткиным?

Затем ее предрекали из-за инфляции: нет и не будет денег у журналов, у которых нет собственных серьезных капиталов и отсутствуют благодетели…

И – из-за того, что литература потеряла… потерялась… исчезает… уже исчезла.

Да, обвал тиражей случился на грани 90-х, а затем происходило (и происходит) постепенное снижение тиражей. Но, тем не менее, журналы выстояли и постепенно превратились в уникально востребованные современной литературой издания, площадки для прогона новых авторов: где же еще?..

Издательства с большим недоверием относились к современной литературе, печатая преимущественно массовую. Расцвет Доценко, Марининой и К о– соответственно, издательский расцвет; журналы стойко держались своей команды – и не проиграли, а выиграли. Выигрыш был – живая литературная жизнь. А еще – новые структуры этой самой литературной жизни, органически сложившиеся опять-таки благодаря журналам.

Если у массовой литературы были свои издатели и благодаря тиражам большие деньги, то вокруг журнальных публикаций сложились премиальные структуры: Букер, Пушкинская премия, Ангибукер, множество журнальных премий, «Триумф», «Северная Пальмира», всех не упомнить и не перечесть (а с 1998 года еще и премия Аполлона Григорьева – так ее назвали критики, учредившие свою собственную Академию русской современной словесности).

Так что журналы, несмотря на свое советское происхождение, не утратили своей востребованности, необходимости – а значит, и жизнеспособности. Хотя, конечно же, стали намного эклектичнее, чем раньше: Солженицын, Залотуха, Ким, Верников, Олег Павлов, Иосиф Бродский, Зоя Богуславская, Варламов, Галина Щербакова, Нина Горланова… кто еще?

Поле для литературной критики распространилось и на газеты: почти целые полосы уходили на элитарные разговоры о литературе и «тусовочные» вокруг нее. Вытесненная на обочину внимания публики (а именно публика заменила общество) традиционная литература, конечно же, проигрывала в зрелищности (именно так!) рядом с артистическими перформансами, на которые столь богата выдумкой стала литература постмодернистская. Зато в связи с премиальными сюжетами чаще всего именно первая опять оказывалась в центре. Под прожекторами и телекамерами всех возможных премий за эти годы (и неоднократно) были удостоены писатели, чья известность сложилась во времена предыдущие – хотя мало кто из них смог если не повысить, то хотя бы поддержать уровень своего мастерства. Чаще всего срабатывал прежний, нажитый ранее капитал.

Движение литературных жанров, прихотливое и самовольное, привело к неожиданному делению уже по иному принципу поэтики: в «больших» формах так называемой «настоящей», серьезной литературы ослаблялась сюжетность – в массовой литературе (триллерах, любовных романах, детективах) она, естественно, расцветала. Сюжетная аморфность приводила к рассыпанию текста на фрагменты; второй но частоте появления жанр – это цикл (цикл рассказов, цикл стихотворений), порою, правда, создававшийся искусственно (при помощи находчивого редактора), но чаще всего – самолично автором.

Тексты беллетристические, fiction, не выдерживали соревнования с мемуарной литературой, спрос на которую увеличивался все эти годы. В мемуарной литературе читатели находили те точки опоры, которых не давала современная словесность: исторические и этические. Жажду беллетризма удовлетворял массолит; от серьезной литературы ждали содержательной глубины и артистизма, которому трудно было соревноваться с артистизмом литературы первой трети XX века, – а именно она была выпущена издательствами в тот же самый период чуть ли не массовыми тиражами. И все же, несмотря на все трудности и опасности, внутрилитературные и экономические, изящная словесность к концу 90-х не только доказала свою жизнеспособность и независимость, пережив нелегкий период – от завораживающего волшебства всеобщего внимания до некоторого равнодушия читательской аудитории. Книги, выпущенные даже крошечными тиражами, были книгами. Журналы выходили. Писатели сочиняли. Слухи о кончине русской литературы оказались абсолютно безосновательными. Возможно, было мало событий? Может быть, в фонд классики XX века мало что войдет из созданного в конце 80-х – начале 90-х? Может быть… И все же литература не предалась унынию и не обманулась ложным оптимизмом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю