355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Иванова » Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век » Текст книги (страница 3)
Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:48

Текст книги "Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век "


Автор книги: Наталья Иванова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц)

В прозе «шоковой терапии», открывавшей читателю неведомые слои и «углы» жизни общества, жизни отверженных, смена языка особенно очевидна. Ломался словарь, менялся сам лексический состав художественного произведения. К «Смиренному кладбищу» и «Стройбату» С. Каледина можно было бы присовокупить словарь – настолько разошлись литературная гладконись последних десятилетий и язык жизни, на котором говорили его герои. Расхождение между допущенным в литературу языком и языком реальным в середине 80-х нарастало. Повесть А. Приставкина «Ночевала тучка золотая…» при нервом чтении (еще по рукописному варианту) удивляла не только смелостью сюжета, а языком – военно-сиротским, детдомовским, уличным. Удивляла – и, думаю, ставила в тупик редакторов. У Каледина тоже свой словник: словник могильщиков, люмпенов, словник бомжей. Что означают слова «салабон», «западло», «чинить», «пахать», «биндейка», «наркота», «зашоколадено», «отмазка», «перегной»? И в повести Л. Габышева «Одлян, или Воздух свободы» герой, мыкающий свою юную жизнь по следственным изоляторам, колониям, тюрьмам и лагерям, никак не мог заговорить языком филологической барышни.

Эти сочинения не смогли увидеть свет в предыдущую эпоху (хотя были написаны именно тогда) не только из-за своей правды, шокирующего сюжета или неуютных подробностей жизни, но и по другой причине. Их эстетика была иной – противостоящей канонам среднестатистической общеинтеллигентской речи, которая заполонила за долгие годы книжные и журнальные страницы. И эзоповым языком такая проза тоже не могла быть написана. Прямой речью заговорили эти герои – речью неприятной, оскорбляющей слух, не соответствующей литературным приличиям. Как сказал А. Битов в предисловии к новомирской публикации Габышева, «это страшное, это странное повествование! По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта». И далее: «Паша жизнь наметила такой конфликт этики и эстетики, от которого автор со вкусом просто отступит в сторону, обойдет, будто его и не было».

Габышев не устанавливает дистанцию между своим авторским голосом и голосом героя, а почти сливает их, хотя повествование идет от третьего лица. При этом вначале Коля (так зовут главного героя) еще не знает языка той среды, в которую он все глубже погружается. Он познает тюремную «этику» («Нехорошее это дело – сидеть на параше»: первый урок) и лагерную «эстетику» (язык). «Эстетику» и ее смысл. Смысл слова «прописка», например. Словарь этот новичок усваивает в камере на собственной шкуре. Так проходят «уроки языка». Итак, прописка.

«Ну что ж, будем морковкувить. Сколько морковок будем ставить?» Морковка – это круто свитое полотенце, которое хлещет почище ремня. «А банок с него десяти хватит». Банок —это значит с привязанной к концу «морковки» алюминиевой кружкой. Бьют так, «чтоб хромлопнул» – «хром» значит кожа. Далее издевательства «прописки» в камере обозначаются как «кырочки, тромбоны и игры».

Крестьянский внук Коля Петров, по мелкому делу попавший в изолятор, постепенно проходит в «Одляне» все круги камерного и внекамерного ада и постепенно превращается в совсем другое существо. Состав его личности, да и имя его меняются: он уже не Коля Петров и даже не Камбала (первоначальная кличка), а опытнейший Хитрый Глаз, сам сладострастно устраивающий «прописку» новичкам. Отупевший от беспроглядного существования, Хитрый Глаз бежит из новой колонии, чтобы попасть в ту, первую, как ему кажется, менее бесчеловечную, – Одлян… воздух свободы…

В. Астафьев в интервью спрашивает: почему у нас между людьми сегодня так распространилась жестокость, даже озверение? В том числе – и выраженные в языке? И сам делает такое горькое наблюдение: «Когда через тюрьмы, лагеря пропущены десятки миллионов людей… то они (эти годы и беды. – Н. И.) нам принесли… оскудение языка, разума. На нас уже не производят удручающего впечатления слова «смерть», «убийство», «растление детей». Выслушал, ахнул и шел дальше, тут же все забыл».

Язык жизни должна освоить литература, чтобы разбудить равнодушных – «бич нашего народа». То равнодушие, которое, по В. Астафьеву, «проникло во все слои общества». Слои этого языка использовал и сам Астафьев.

Другой же язык был откровенной ложью – каким он и оставался в рафинированных сочинениях но следам уголовной хроники, где герои изъясняются на смеси «фени» и того языка, которым изъяснялась гоголевская дама, приятная во всех отношениях.

Те, кто растерянно спрашивает: «А где же наша новая литература?", – не до конца, видимо, отдают себе отчет в том, что в самое последнее время произошли и происходят не только социально-политические сдвиги, но и сдвиги языковые.

Легализовались не просто различные социальные группы и новообразования – легализовался и их язык. Возник "котел» новых социальных языков, и литература лишь приступает к их освоению."Перепрыгнуть» через этот первоначальный этап, кажущийся эстетически чуть ли не примитивным (подумаешь, очерк нравов!), как показывают исторические аналогии, невозможно. Вспомним, после пушкинского, роскошного периода нашей словесности, с разветвленной, богатейшей жанровой системой, изысканной поэтикой, после благородных речей Татьяны стихами наступило время, когда заговорили бедные люди.Слом языка тоже происходил болезненно, но плоды потом давал отменные.

Обретение нового языка для литературы – процесс органический. Сколько продлятся эти очередные «роды», уже начавшиеся, не берусь утверждать. Но неустойчивая ситуация эта сложна – и для литературы, и для кинематографа, и для театра.

Помните начало фильма А. Тарковского «Зеркало»? Врач лечит подростка от тяжелого заикания. Как трудно, как мучительно он продирается к свободно сказанному слову… Помните?

Я могу говорить…»

Самообман и прозрение

Шестидесятники: как они "проходили» Достоевского

Впрочем, чудное было время. Хоть и душили нас эти падлы, а время было чудесное. Где теперь это время?

В. Аксенов. «Остров Крым»

1

Несколько вечеров подряд Центральное телевидение показывало фильм «Дети XX съезда».

Реакция зрителей была самая разная. От ностальгического самоотождествления, от радостного узнавания – до скептицизма и неприязни.

Стараясь уйти от эмоциональной оценки, я пыталась сравнивать поколение шестидесятников с другими. С теми, кто родился после войны. Кто был в буквальном смысле детьми во время XX съезда. Кто «вошел в разум» тогда, когда даже упоминание об этом съезде свидетельствовало о крамоле. Следующие, мы чувствовали себя опоздавшими. Думая об аллюзиях и историческом поражении шестидесятников, учились на горьком опыте их несбывшихся надежд.

Можно долго перечислять имена. Их много, и многое было шестидесятниками сделано. Иное дошло до читателя, до зрителя гораздо позже времени создания. И вообще – иных уж нет, а те далече.

Проблема не в том, что ими сделано. Проблема в том, почему же они проиграли.

О «чужом опыте» в последнее время появилось много воспоминаний, иногда противоречащих друг другу. Но в целом потрясающих вот чем: подробностями поведения – и самих шестидесятников, и главы государства.

«Хрущев в окружении плотной толпы бросился в обход вдоль стен. Раз за разом раздавались выкрики: "дерьмо", "говно", "мазня"… Хрущев распалялся: "Кто им разрешил так писать", "Всех на лесоповал – пусть отработают деньги, которые на них затратило государство", "Безобразие, что это, осел хвостом писал или что?"».

Тут все-таки крылась какая-то чудовищная загадка. Ведь Хрущев был первым либералом своего, хрущевского времени. Первым шестидесятником. Ведь на его стороне были силы молодой интеллигенции, высвобожденная духовная, интеллектуальная энергия народа. Литература и кино, театр и изобразительное искусство переживали поворот к правде, к гуманистическим ценностям, отказывались от догматизма, от мертвых стереотипов.

И та же самая интеллигенция клялась на Старой площади не только принципами и идеалами революции и Гражданской войны, но и подтверждала верность их методам. «Не могли не запомниться Рождественский и Евтушенко. Рождественский: "Мое поколение скоро встанет у штурвалов и во главе министерств, мое поколение верно заветам отцов, для нас идеи партии самые родные, мы счастливы, что живем и думаем под ее руководством". Евтушенко: "Если кто-нибудь на моем поэтическом вечере скажет что-нибудь антисоветское, я сам своими руками его отведу в органы госбезопасности. Пусть партия знает, что самый близкий и родной человек станет для меня в таком случае врагом"».

А ведь Евтушенко с Рождественским тогда занимали самый левый край. Слева была и «Застава Ильича» с ее пиететом перед Мавзолеем, перед наследием погибших «комиссаров в пыльных шлемах». «Шестидесятники – дети своего времени, жертвы своего времени» («Искусство кино», 1989, № 1). Эти слова В. Кардин относит, видимо, и к самому себе, ибо перед ним тоже не один раз опускался запретительный шлагбаум, и его статьи подвергались шельмованию, и на него «спускали собак». Но вот что пишет В. Кардин дальше: «Замороченные бесконечным переиначиванием истории, уставшие от пропагандистских кульбитов, они (шестидесятники. – Н. И.)с трудом пробивались к непреложным фактам, к истоку». Что же было «истоком», «кредо» шестидесятников? «Вера в Революцию, в Интернационал».

Эта вера не подвергается сомнению и И. Дедковым. При воспоминании о крушении шестидесятых для него наиболее показательным моментом является забвение заветов: «Шестидесятые поистине кончились. В тени нового четырехэтажного здания для партийно-советских кабинетов районного значения долгие годы пребывал в забросе и разрушался старый кирпичный дом, с которого предусмотрительно убрали мемориальную доску. Доска упрямо напоминала, что за окнами, ныне заколоченными крест-накрест досками, в годы первой русской революции заседал первый Костромской совет рабочих депутатов».

И. Дедков упрямо и последовательно продолжал отстаивать те же революционные ценности, резко (вместе с О. Лацисом) ответил в «Правде» (в 1989 г.) посмевшему подвергать их сомнению Ю. Афанасьеву…

Но ради исторической справедливости надо напомнить линию размежевания: «Все наше поколение делится на тех, кто плакал, когда вели Христа, и на тех, кто кидал камни» (Алексей Герман).

2

Поколение, выросшее над бездной.

Над бездной – физически: они родились в те самые годы, уже после «великого перелома», во время нарастания и ожесточения террора. Подростками пережили войну, голод, блокаду, потерю отцов.

Над бездной – морально: их воспитывали на примере Павлика Морозова, они клялись именем Сталина; они плакали, когда он умер. Они были сталинцами. И хотя их родители, родившиеся до революции, так или иначе, хотя бы в быту, сохраняли тепло русской культуры, традиций, даже помалкивая о них (они еще продолжали разговаривать на исчезающем языке), – будущих шестидесятников целенаправленно воспитывали как советских детей. Ссоответствующей ритуальностью и обрядностью, с осуждением обрядности старой. Моя тетушка рассказывала, как ее преследовали за то, что она пришла в школу в начале пасхальной недели с праздничными бантами в косах.

Из них последовательно вытравливали индивидуальное – в пионерских лагерях, на комсомольских собраниях. В домах беспрерывно работало радио. Впереди расстилалось «светлое будущее». И они верили, они росли оптимистами. Ведь это при них разбили немецкий фашизм. Влияние СССР росло. Вокруг страны образовался «социалистический лагерь».

Не для того я взялась за дело, чтобы с нынешней «временной» высоты выразить шестидесятникам свои ностальгические чувства или осудить их поражение. Предприятие слишком легкое, а потому малопривлекательное.

Тем более, что работа по «ностальгии» произведена И. Дедковым («Искусство кино», 1989, № 1), а работа по «осуждению» уже выполнена А. Тимофеевским («Шестидесятничество выполнило социальный заказ времени, модернизировав одряхлевшую сталинскую утопию: она осталась социалистической по содержанию, став нравственной но форме». «Последние романтики». «Искусство кино», 1989, № 5) и А. Латыниной («Кредо детей XX съезда: антисталинизм, вера в социализм, в революционные идеалы». «Солженицын и мы». «Новый мир», 1990, № 1).

Мне же хотелось бы нащупать в этой недавней и тяжкой драме разные направления мысли. Разные пути, выбранные шестидесятниками в общей исторической дороге.

Раз драма, то должны быть и разные «голоса», и разные сознания. В слово «драма» я намеренно вкладываю несколько смыслов.

Прежде всего события развернулись действительно драматически, и в грандиозной истории краха последней утопии поколению пришлось пожертвовать многим. В том числе и в себе самих, в своей нравственности. Если не был выбран путь открытого противостояния государству, борьбы с системой, то приходилось идти и на компромиссы. А некоторые шли и на откровенный конформизм (я уж не говорю о тех, кто успешно раздавил в себе главное: антисталинизм). Однако… как остерег Владимир Буковский (и он родом оттуда, из 60-х) в предисловии к изданию в СССР своей книги «И возвращается ветер…», когда «ваша рука потянется к камню, припомните – сколько сделок с совестью привычно совершали иногда за один-единственный день, не говоря уж о десятилетиях. Вряд ли найдется сейчас много людей, кто мог бы, положа руку на сердце, утверждать, что никогда и ни в чем не способствовал террористической власти. Мои друзья, участники французского Сопротивления, говорили мне как-то, что не было никакого смысла после войны разыскивать и наказывать коллаборантов. "За малым исключением, коллаборантами было все население Франции, – говорили они. – Так же, как вся Франция была в Сопротивлении"» («Театр», 1990, № 2).

Драму своей жизни шестидесятники пережили в семидесятых. И тут уже было не «возьмемся за руки, друзья». Каждый переживал эту драму поодиночке и выбирался поодиночке. «Ребята, давайте обща!» – этот клич, этот лозунг присвоил себе нахрапистый, предавший свою молодость Климук из трифоновской «Другой жизни». В это время, в семидесятые, шестидесятники, теряя почву под ногами, начали спасаться классикой – Гоголем, Чаадаевым, Герценом, Достоевским…

А второй смысл в термине «драма» заключается в том, что сегодня исторические свидетельства шестидесятников, их самооценки и оценки других складываются в пьесу, которую, следуя названию пьесы Ф. Горенштейна, можно обозначить так: «Споры о…».

Но до Горенштейна еще мы дойдем, а сейчас вернемся к телефильму «Дети XX съезда».

Его героями стали Лев Карпинский, Егор Яковлев, Александр Бовин, Евгений Евтушенко, Юрий Буртин, Юрий Карякин. У каждого из них своя история, но создатели фильма точно уловили непередаваемое словами эмоционально-идейное единство своих героев. Оно проявлялось даже в манере говорить, чуть усталой и чуть горделивой. Мол, мы-то выстояли, хоть и кудри наши поредели. Они ощущали себя работниками. За ними стояло их дело: газеты, книги, стихи, статьи. Любой из них в отдельности, кстати, не был бы столь представителен. О страданиях Бовина, переведенного из ЦК на должность политического обозревателя «Известий», нельзя было подумать без улыбки. Но она тут же гасла, когда на экране возникал, скажем, Буртин.

Но вот уже после телефильма вышла книга одного из его героев, Ю. Карякина – «Достоевский и канун XXI века». Чтение этой книги, составленной практически из всего, Карякиным написанного, и сломавшей рамки литературоведения и исповеди, публицистики и проповеди… в общем, вставшей наджанрами, дает возможность проследить духовную судьбу шестидесятничества. И иллюзорность, утопичность целей, и попытку преодоления этой иллюзорности.

Первое, что становится очевидным: да, возвращение к двадцатым годам было важным этапом определения поколением своей ориентации. Важным, но не окончательным. Гораздо более глубинным стало определение ориентации по отношению к фундаментальным идеям двух русских писателей: Достоевского, чья «реабилитация» ознаменовала собой новый этап духовной жизни общества, и Солженицына, чья реабилитация путем публикаций началась только с конца 1989 года.

Имя и творчество Солженицына находились под строжайшим запретом. А Достоевский был милостиво «разрешен». И он работал. Как справедливо заметил чаще всего несправедливый Палиевский, не мы проявляем классику, а она нас. Цитата не дословная, но за точность передачи мысли ручаюсь. Поколение критиков-шестидесятников «проходило» Достоевского и Гоголя – в силу того, что было лишено возможности открыто «пройти» Солженицына и Домбровского, Пастернака и Гроссмана, Шаламова и Е. Гинзбург.

3

«Самообман Раскольникова» – так называлась первая книга, написанная Карякиным в конце шестидесятых. Я думаю, что недаром автор предпослал ей в качестве одного из эпиграфов следующие слова Достоевского: «Самопознание – это хромое наше место, наша потребность».

«В году 64-м, – вспоминал через четверть века автор, – мне подумалось впервые, что как бы остра ни была проблема сталинизма, это прежде всего проблема самосознания того общества, которое его, сталинизм, создавало и признавало, то есть это проблема и конкретного самосознания конкретных людей, то есть и моя проблема. И мне почему-то показалось (в значительной мере чисто интуитивно), что если мне удастся хоть как-нибудь разобраться в самосознании Раскольникова, то это самосознание и может явиться как бы элементарной (точнее – элементной) клеточкой, моделью самосознания вообще».

А еще точнее – моделью самосознания шестидесятника, уперевшегося в неразрешимое – кровь.

«Как раз в самосознании людей, пытавшихся разобраться в нашем тяжелом кровавом историческом опыте, и была – неопределенность. Как раз и хотелось ее – уничтожить… И это познание себя через Достоевского оказалось отнюдь не веселым».

Шестидесятые годы останутся в истории нашей литературы не только эпохой утверждения правды как главного закона этики и эстетики, но и эпохой создания разветвленной эстетической системы для высказывания этой правды, то бишь эзопова языка. Со второй половины шестидесятых он становился все более изощренным и хитроумным, так как правду все сложнее было донести до читателя прямо.

«Самообман Раскольникова» стал эзоповым словом Карякина о нашей «ближней» истории и современной действительности.

Убийство «с целью грабежа, так как чувствовал бедность» – не к истории ли Октябрьского переворота и затем Гражданской войны приложимы эти слова?

Мысль шестидесятника углубляется в исторический процесс. Нет, прямых аналогий в книге нет, но они с неизбежностью возникали в сознании читателя, желанного и необходимого соавтора для эзоповского текста, бывшего одновременно и мучением, и спасением для самого автора.

Можно сказать, что Достоевский был избран на роль своеобразной ширмы для опасных заявлений.

Вчитаемся, например, в следующий абзац:

«Всеобщность самообмана и придает ему видимость всеобщей правды. Ненормальность кажется нормой, болезнь – здоровьем, и наоборот. Реальности замещаются фантомами, а фантомы действуют как реальности. Все отчуждается. Все переворачивается. Все переименовывается, лишь бы не быть узнанным.Все – в масках, и маски эти уже приросли к лицам, и нельзя их уже просто снять, не сдирая вместе с кожей. Идет жуткий маскарад, принимаемый его участниками за доподлинную действительность. Все лучшее в человеке превращается в худшее. Все худшее выдается за лучшее. Бессовестность почитается «умом», совесть – «глупостью». Самоутверждение приводит к убийству. Самосохранение достигается такой ценой, что грозит сделаться самоубийственным. Человеколюбец становится человеконенавистником. Все ориентиры нравственные – сбиты, все «компасы» – подделаны».

Разве это не убийственная характеристика своего времени? Своего «маскарада»? Разве это лишь анализ великого романа?..

4

Да, шестидесятники пытались вернуть обществу правду. Да, правда действительно стала для них и целью, и Богом, и средством. Но для того, чтобы высказать ее, необходимо было выработать свой язык, ибо, ограниченные властью цензуры, даже такие журналы, как «Новый мир», не могли печатать открытое, прямое слово. Слову надо было искать свой эстетический шифр. Подбирая к нему ключ, читатель становился драгоценным соавтором писателя.

«Переход от идеала "всеобщего счастья" к идеалу абсолютного самоутверждения является еще неизбежной платой за прекраснодушие, отвлеченностьсвоих прежних представлений об этом «всеобщем счастье», за «утопизм»»…

Слово сказано.

Утопизм – это ведь отнюдь не только определение воплощаемой в качестве антиутопии программы тоталитарного режима и утопического сознания советского человека («человека идеологизированного», как его назовет позже еще один шестидесятник – Фазиль Искандер). Утопизм – это и сознание пришедших на смену сталинизму романтиков, среди которых Хрущев был первым (и последнимиз романтиков среди вождей – определение А. Стреляного: «Последний романтик». «Дружба народов», 1988, № 11). Утопизм – и убийственная самохарактеристика, определение самообмана поколения «детей XX съезда». Для того чтобы яснее представить себе укорененность утопизма в сознании интеллигенции, получившей новую дозу эйфории в первой половине 60-х, обратимся к принципиально важному для нашего анализа документу – к опубликованной в сентябрьской книжке «Нового мира» за 1964 г., за один месяц до снятия Хрущева, статье Карякина «Эпизод из современной борьбы идей». Она тоже включена Карякиным в его новую книгу. Речь в ней идет о полемике, вызванной повестью А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Карякин вступил в резкий спор с теми, кто «фальсифицирует и ненавидит повесть». Каковы же его аргументы?

Первое.«Культ личности извращает все принципы социализма. И вот перед нами такое предельное извращение…» – то есть, говоря прямо, социализму надо вернуть его истинное лицо (что оно окажется «человеческим», в этом нет сомнений), гуманизировать его. Социализм был задуман прекрасно, но затем его принципы были «извращены» Сталиным. Эту же мысль четко формулировал и упорно отстаивал в своих статьях другой шестидесятник – В. Лакшин. В статье 1975 года, опубликованной в выходящем в Лондоне журнале «XX век», статье-ответе А. Солженицыну на его книгу «Бодался теленок с дубом», он писал о вере Твардовского и всего «Нового мира» в «коммунизм как счастливое общество демократии и равенства», о том, что партбилет свидетельствует о «гипертрофированном чувстве долга».

Второе.«Вот с чем покончил XX съезд». Возврата не будет – так надо понимать это «покончил». Уже после XX съезда всенародно травили Пастернака. Роман В. Гроссмана был арестован – «меня задушили в подворотне», скажет после писатель. Тем не менее и Карякин, и Лакшин, и Буртин не только констатировали «окончательность» поворота, но и всей своей просветительской миссией готовили окончательное утверждение в сознании людей этой «окончательности».

Третье.«В повести нет… никакого малевания ужасов». Терминология – «малевание ужасов» – отнюдь не карякинская и не «новомирская», а кочетовская. Ужасы, но в рамках приличия.

Четвертое.«А. И. Солженицын не идеализирует никого из своих героев. Иван Денисович и в Бога верует…» Бог с большой буквы это уже правка нового времени. Тогда не только было нельзя – сам автор, Ю. Карякин, полагал «веру в Бога» чертой, не украшающей героя. Более того, Карякин отождествляет религиозность сознания Шухова с… терпеливым, униженным подчинением начальству. «Все эти качества (вера в Бога, терпеливость. – Н.И.) – не только одно из следствий культа личности, но и одно из его условий». Псевдорелигиозность идеологии казарменного коммунизма роковым образом сближается Ю. Карякиным с тем, что на самом деле и помогло выстоять и духовно выжить Шухову. Эта идеологическая непримиримость к религии станет одной из основных причин размежевания диссидентского движения в те же самые 60-е, о чем свидетельствуют ныне Ф. Светов, З. Крахмальникова, Л. Бородин и другие.

Пятое.Публицистически злободневный мостик к современному Китаю. Этот же прием будет расширен Ю. Карякиным в его работах периода «расцвета застоя» – «"Бесы" через Камбоджу» и т. н. Маоизм в 60-е годы стал эзоповой ширмой для разговора о сталинизме; полпотовщине либеральная мысль отвела ту же роль в начале 80-х.

Шестое.Обильное цитирование первоисточников марксизма в поддержку своей точки зрения.

Но совершенно неожиданный для этого уровня мысли, для такой аргументации финал: «Одно из главных следствий разоблачения культа личности заключается в чрезвычайном обострении чувства ответственности каждого человека. Мало признаться: "Не знал, а потому слепо верил". Труднее и несравненно важнее спокойно разобраться в том механизме собственного сознания,который «срабатывал» определенным образом в те годы и который надо перестроить так, чтобы он уже никогда больше таким образом не «срабатывал». Освобождение от предрассудков культа личности – это не только правда о Сталине, но и правда о себе, о своих иллюзиях».

Правда о себе была самой трудной. Освобождение от утопизма стало сложнейшей духовной работой поколения.

Следующим по времени – другому поколению – было уже легче. Утопия была предоставлена самой себе. Острову «Нигдении» (греческое ou + topos можно перевести как «нигде-место») в нашем сознании уже противостоял целый «Архипелаг ГУЛАГ», хотя бы и читанный всего лишь за одну-две ночи (что было понять!? но ведь понимали…), противостоял самиздатовский перевод Дж. Оруэлла, противостоял переснятый на фотопленку «Большой террор» Р. Конквеста. Следующиеуже читали ксероксы – вот она, роль техники в освобождении сознания. Но статья об «Одном дне» была написана Карякиным до всего того, что мы получили готовым. Ему, его поколению надо было до всего додумываться, добираться самим. Самим освобождаться от иллюзий, от «наивности» (так называлось одно из программных стихотворений Н. Коржавина).

И этот путь, как это ни парадоксально, был путем преодоления своей собственной аргументации, выдвинутой с тактическими целями в полемике со сталинистами. Отрезвляющей, возвращающей к истине, призывающей к безыллюзорности здесь стала сама реальность.

То, с чем, по мнению Карякина в 1964 г., «покончил» XX съезд, благополучно уживалось с разоблачениями.

Б. Чичибабин в стихотворении-возражении 1959 года писал:

Как будто дело все в убитых,

в безвестно канувших на Север, —

а разве веку не в убыток

то зло, что он в сердцах посеял?

…пока мы лгать не перестанем

и не отучимся бояться, —

не умер Сталин.

…Пока на радость сытым стаям

подонки травят пастернаков,

нс умер Сталин.

А в нас самих, труслив и хищен,

не дух ли сталинский таится…

…но как тут быть, когда внутри нас

не умер Сталин?

Путь освобождения, «смерти Сталина внутри» человека труден, тем более, если человек уверен в том, что он-то и есть настоящий антисталинист. «Я грелся в зимние заносы у Революции костров», – было ведь гордо сказано тем же Чичибабиным. Надо было пережить период отчуждения и молчания, крушение иллюзий об «окончательности» поворота, об «извращениях социализма», чтобы благодаря урокам жизни и российской словесности («Долбаю землю пересохшую да перечитываю Тютчева») прийти к самому себе:

Я просто я. А был, наверное,

как все, придуман ненароком.

Все тише, все обыкновеннее

я разговариваю с Богом…

Но путь до такого отношения с миром осложнялся множеством препятствий, на преодоление которых у поколения уходило много душевных и духовных сил.

Статья Ю. Карякина об А. Платонове «Солнце – вещь дружбы» – вся полемика, вся «против». Но… Опять Маркс «говорил – и неоднократно», и «писал», и чуть ли не указывал. Аргументы, вернее, суровая проверка марксизмом-ленинизмом – это не тактический прием Карякина в борьбе с противниками, а его платформа. Плохому Сталину противопоставляются социалистические идеалы: «Не могут жить без врагов мнимых, а потому… выдумывают их, объявляют врагами сторонников, защитников социализма, не говоря уж о реальных, а тем более возможных его союзниках. Удар наносится и но социалистической интеллигенции. Маркс писал…» И далее о Платонове: «Никогда не терял он верности идеалам, которым служил с первого дня своей сознательной жизни до последнего». Противопоставляется «усатому батьке» и ленинское завещание: «Ленин прямо говорил… что Сталин играет роль "Держиморды"… Нерасчетливы, тщетны, смехотворны, хотя и опасны очень, попытки тех писателей и поэтов, которые, вопреки XX и XXII съездам, хотели бы вернуть, воскресить Сталина, хотя я убежден: черного кобеля не отмоешь добела».

И тем не менее: после доклада о Платонове, вспоминает Карякин в постскриптуме, у него «случились некоторые неприятности… Один из тогдашних идеологов призывал "таких, как Карякин, гнать в шею", потом поведав мне по секрету, что это – слово «самого»,то есть Л. И. Брежнева».

О чем же потом жалел и продолжал жалеть Карякин? О характере своей аргументации?

Вовсе нет.

О том, что, нервничая, позабыл в тактических целях процитировать (!) подборку высказываний тогдашних руководителей (Брежнева, Суслова, Гришина) о том, что «XX съезд КПСС останется в веках»и что « XXII съезд КПСС имеет всемирно-историческое значение»…

Ну а если и процитировал бы… Прибавило бы это аргументов?

Воистину – «в помощь на собак волка не зови».

…С самого детства

Нам вера, как знанье, досталась в наследство, —

Высокая вера в иные начала…

О, как неохотно она умирала!

Эти строчки из стихотворения П. Коржавина «По ком звонит колокол» Ю. Карякин сегодняпомещает в послесловии к своей «платоновской» речи.

Собственно, не Платонов с его уникальнейшим художественно-философским миром был тогда Карякину важен. Принципиально важным было высказать свое отношение к политике ресталинизации.

Платонов был аргументом в политической полемике.

Доклад о Платонове был сделан на эзоповом языке – как и книга «Самообман Раскольникова». И недаром в конце доклада возник совсем другой герой – Александр Исаевич Солженицын. Карякин проводил прямую аналогию: «Тем людям, которые вешают на него всевозможные ярлыки, мне хотелось бы предложить: не надо, не спешите! Давайте поспорим, подумаем о том, где будет он, Солженицын, через 10–20 лет в истории нашей культуры и где будете вы?.. Я говорю обо всем этом потому, что – в память о судьбе Платонова – меня больше всего волнует судьба людей еще живых…»

В «прикладном» характере анализа творчества крупнейших писателей была тактическая ударная сила, но и… стратегическая слабость.

Политика съедала эстетику.

Но куда от политики было деваться?

Платоновский вечер, например, состоялся 31 января 1968 года. За шесть месяцев до вторжения танков, раздавивших «Пражскую весну», танков «пятерки» стран. По аналогии с «Бесами»: повязать кровью.Действительно, не надо было актуализироватьДостоевского – его постоянно актуализировала сама жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю