Текст книги "Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век "
Автор книги: Наталья Иванова
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)
Время шло, деидеологизированная изящная словесность перепробовала много чего – от триллера до любовного романа, от более чем откровенной эротики до элитарной микропрозы. Литература дробилась, делилась, разбивалась, разбегалась – процесс децентрализации продолжается, и вот уже непонятно, что престижней: издаваться тиражом двести экземпляров или все-таки срывать массовый успех у полумиллиона читателей.
В этот сумбур видов, жанров, тиражей неожиданно влилась критика, которая, не озабочиваясь аргументами и доказательствами, просто выставляет оценки. И будьте уверены, что если в одной газете повесть N будет оценена как произведение, но всем параметрам выдающееся, то в другой «выдающееся произведение», будет сначала осмеяно, а потом и растоптано. Причем в одном и том же «идейном» лагере.
Есть от чего закружиться бедной читательской головушке. Может случиться и так, что читатель вообще плюнет на литературу, которую норой с остервенением оспаривают друг у друга литературные журналисты.
Как правило, полярные оценки настигают журнальные публикации – несмотря на «хронику объявленной смерти» «толстяков», именно их публикации ревниво отслеживают газетные критики. За быстротой реагирования, правда, ускользает движение самих жанров, смена мотивов, перебор героев – все то, что и составляет изменчивую литературную ситуацию.
Стоит чуть-чуть отойти от сиюминутной оценки, как открывается новая прелюбопытнейшая картина. Скажем так: жанровый сдвиг. Неожиданная актуализация жанра.
3
Литература к началу года с тремя нулями неожиданно повернулась лицом к опробованной форме идеологического романа.
Практически одновременно появились в толстожурнальном мире «Последний коммунист» Валерия Залотухи («Новый мир», № 1, 2) и «Монументальная пропаганда» Владимира Войновича («Знамя», № 2, 3). Авторы принадлежат к разным поколениям, не связаны общей группой литературной крови, не схожи но манере письма. Кроме одного: и тот и другой рассчитывают, и справедливо, на определенный эффект восприятия; и тот и другой вписали свои новые тексты, круто приправленные идеологией, в парадигму деидеологизированной культуры. Но обо всем по порядку.
Сюжет «Последнего коммуниста» разворачивается в провинциальном вымышленном Придонске, действие «Монументальной пропаганды» – в провинциальном Долгове. Герой «Последнего коммуниста», юный Илья, возвращается на малую родину после нескольких школьных лет, проведенных в швейцарском пансионе «Труа сомэ». Илья Владимирович(«перевернутый» Владимир Ильич) партийную кличку берет себе Сергей Нечаев, тоже имечко говорящее («катехизис революционера» пародируется в тексте). Идеологически отталкиваясь от немереного богатства своего отца, «нового русского» но фамилии Печенкин, богатства, гротескно набросанного сатирическим пером, Илья организует свое малое коммунистическое сообщество, привлекая в него местную мулатку по кличке «Анжела Дэвис» и местного корейца по имени Ким. Илья и его молодежная команда «борются» с тем, что выстроил в прямом и переносном смысле Печенкин-старший, объявляют гражданскую войну новому русскому капиталу и защищают убогих и обиженных (бомжей со свалки). Но Печенкин-старший тоже связан – эмоционально, любовно, сущностно – с коммунистической идеологией: на территории имения он воздвиг ностальгический кинотеатр «Октябрь», где киномеханик крутит ему один и тот же индийский фильм. От Печенкина-деда остались только грамоты да зубные пластмассовые протезы, но гены его живут – в ностальгии Печенкина-среднего и в бунте Печенкина-младшего. Путаная идеологическая парадигма новорусской жизни несколько раз на протяжении сюжета переворачивается и пришлепывает всей своей бесформенной тяжелой массой и отца, и сына, и мать, и всех-всех-всех борцов как за капиталистическое, гак и за коммунистическое дело. В финале победителей нет – даже физически. Два начала – одно, порожденное другим, – сливаются и взаимно уничтожаются.
В январской книжке «Нового мира», рядом с романом Залотухи, опубликованы заметки Сергея Аверинцева «О духе времени и чувстве юмора». Аверинцев пишет: «Только из противоположности, из полярности, из напряжения возникает игра энергий». И дальше: «Нет и не может быть юмора без противоположности взаимосоотнесенных полюсов, без контраста между консервативными ценностями – и мятежом, между правилом – и исключением, между нормой – и прагматикой, между стабильными табу унаследованной этики – и правами конкретного, единократного, действительного; и притом необходимо, чтобы эта противоположность воспринималась достаточно остро, чтобы она и вправду доводила до слез – но и до смеха, иначе – какой уж юмор?»
В поисках парадокса современный автор балансирует на грани серьезного и профанного – так Залотуха сталкивает «серьезного» смешного коммуниста и «смешного» серьезного капиталиста, доводя до абсурда родство противоположностей. Можно предположить, что задача Залотухи чисто умозрительная – так нет, вспомним молодого «писателя» Пименова, чья листовка с призывом к борьбе и террору была обнаружена на месте разрушительного взрыва в Охотном ряду. Напомню и об Эдуарде Лимонове, выносящем приговор новорусскому капитализму газетой с говорящим названием «Лимонка».
Пименов действительно напугался до того, что быстренько сменил Россию на зарубежье. Если верить его словам и заявлениям, игра в идеолога террора была действительно игрой, не более того, но где искать сегодня грань – в мире действительном, все более пересекающемся с миром виртуальным, или наоборот? Виртуальное наступает, ведет себя агрессивно, захватывает всё новые и новые территории, завоевывает пространство – интеллектуальное, игровое, но воздействующее на реальность через сознание подключенных и подключающихся! А в реальности – сотрудники ФСБ арестовывают скромную девушку в беретике, как оказалось, члена некой «Народной революционной альтернативы», НРА, инкриминируя ей взрыв у здания ФСБ на Кузнецком мосту. И она идет перед телекамерами в наручниках, гордая своей жертвенностью, со сжатыми губами, идейно собранная, прямо-таки новая Софья Перовская.
Так что пока господа литераторы освобождались от вредной зацикленности на идеологиях, жизнь вырастила свое – именно на идеологической почве.
4
Неприязнь к открытому выражению идеологических предпочтений, даже отвращение к идеологии взращивались самими либералами и демократами. С того момента, как компартия перестала быть правящей, в умах либералов наступил период деидеологизации. Морщились чуткие носы. Заводились под лоб красивые глаза. Стало неприличным – следом за идеологическим – политическое и социальное: мы этим брезгуем.
И прозаики, и критики тщательно избегали политической или социальной ориентации – это было понятной реакцией на сверхполитизированные годы «перестройки». Но одновременно, как у нас водится, с водой был выплеснут и ребенок. Литература утрачивала политический тонус, критика стеснялась быть реальной. Чуть ли не все поголовно, вне зависимости от окраски своего таланта, стали эстетами. Утрата политической заинтересованности и вовлеченности отражалась даже на публикации мемуаров. Журналы и издательства как бы забоялись возможных упреков в ангажированности: сталинизм, ленинизм, тоталитаризм, лагеря, психушки – все это вышло из литературной моды.
С этим положением дел согласились многие. Может быть, почти все, – но за исключением. Исключением были (и остаются) многие шестидесятники, которые все равно твердят о Карфагене, который… К их числу принадлежит и Владимир Войнович: собственно говоря, он упорно гнет свою линию, несмотря ни на какую «объявленную деидеологизацию». Но поскольку энергия смеха питала и питает его прозу, то упрямый Войнович написал очередной пародийно-идеологический роман – в его «Монументальной пропаганде» эта пародийность и идеологичность присутствуют на всех уровнях текста, включая отсыл к «Медному всаднику», где сам памятник является одним из главных действующих лиц.
Если «кумир на бронзовом коне» несет гибель пушкинскому Евгению, а в сознании Евгения является еще и виновником гибели Параши, то у Войновича чугунный Сталин, памятник, спасенный и укрытый от посягательств ревностной коммунисткой Аглаей Ревкиной, в конце концов, уничтожает ее самое.
Не могу с уверенностью утверждать, что автор обязательно «работал» на пародийную параллель (не уверена, что и Залотуха намеренно пародировал «Идиота» Достоевского, как утверждают иные из рецензентов). «Работает» в данном случае сам текст – вполне, может быть, авторское подсознание, а не сознание. Но важно не только то, что сказано, а и то, что сказалось, важен и контекст – как жизненный, так и литературный. В контексте жизни телевидение показало репортаж о женщине, обитающей в одном из поселков Украины, организовавшей у себя домашний музей изображений вождей. Но если сюжет Войновича укоренен в самой действительности, то в литературе если бы не «Последний коммунист» – он выглядел бы одиночкой, находящейся за пределами литературной моды: в сорокинско-пепперштейновской новой словесности принято обезвреженные идеологемы обыгрывать, жонглировать ими, а не прибегать к ним для выражения определенных взглядов и убеждений.
Идеологический роман ушел из мейнстрима словесности на страницы «патриотического» блока изданий: именно там можно найти идеологические битвы. Бьются за правое (левое) дело, сражаются за правду герои Ю. Бондарева, А. Проханова, Ю. Козлова и близких им по духу и стилю сочинителей. Они формируют идеологический пейзаж и излагают свои идеологические приоритеты всерьез, куют победу в непрекращающейся войне. Только война эта какая-то странная получается – ее ведет исключительно одна литературная сторона, а другая смеется и пародирует. Легко описать идеологию «Нашего современника» (упомянем лишь подновленную гремучую смесь О. Платонова о «Протоколах сионских мудрецов» в № 1, 2). В связи с легкостью задачи мы этим заниматься не будем. Проиллюстрируем заидеологизированностьтекстами другого, не столь одиозного издания – журнала «Москва».
Здесь отличается сугубой серьезностью и идейной целенаправленностью даже поэзия:
В Кремле, как прежде, – сатана,
в газетах – байки или басни…
Какая страшная страна,
хотя и нет ее прекрасней.
Или:
Иссякли компромиссы…
Кто я? Точнее мы?
Подопытные крысы,
во тьму спешим из тьмы.
Стихи Глеба Горбовского («Москва», 2000, № 1) как нарочно иллюстрируют положения статьи Леонида Бородина, открывающей номер: «Сборище наемников, сознательно работающих на смуту, кормящихся смутой и более прочих в ее продлении заинтересованных. Но ведь, в таком случае, может лопнуть терпение подопытных…» Ключевые слова здесь – «наемники» (то есть они)и «подопытные» (то есть мы).
Как черный снег вокруг Кремля
витают господа удачи.
Какая нищая земля,
хотя и нет ее богаче.
Идеологическая установка предопределяет поэтику: перед читателем банальная зарифмованная публицистика, не более того, – жаль лишь, что на нее потрачены усилия поэта не самого бездарного. Тем показательней прямолинейность псевдопоэтического слова. Если прочитать внимательно весь цикл подряд, то обнаружится, что «идеал» клеймящего «господ удачи» Горбовского – это русский народ в лице юродивых, «чудиков», «дураков». А в установочной статье Бородина прямо формулируется иерархия решающих для русского народа и государства приоритетов: 1) «инстинкт бытия», основанный на христианстве; 2) «инстинкт-интуиция». Противостоят этому разрушительные для России: а) «интеллектуализм» – «как таковой в русской жизни объявился позднее и являлся, как и везде, этаким диверсионным внедрением в христианское сознание жалкой выжимки из христианской мудрости» и б) «гуманизм-либерализм с его базовым положением самодостаточности человека». Из него, из «гуманизма-либерализма», произошли и овладели миром две вредные фантазии: 1) «упростившийся до ширпотреба, ныне торжествует в концепции прав человека» и 2) «коммунизм», который «переживает концептуальный кризис».
Чем здесь можно помочь собственно литературе? Да ничем – идеология мстит изящной словесности, выедая ее изнутри. Приведу подзаголовки опубликованной в том же номере «Москвы» статьи А. Панарина с говорящим названием «Агенты глобализма»: «Манипуляторы и комбинаторы "нового интернационала"», «Двойные стандарты "цивилизованного общества"», «"Паломники" и "туристы"», «Подпольные "организаторы мира"»… На все эти красноречивые названия идея одна: жрецы глобализма, представители международной элиты, пренебрегают национальными интересами. Идея, скажем так, сильно поношенная – уже лет пятнадцать упорно прокламируемая со страниц «воюющей» прессы («Завтра», «Советская Россия», «Правда» и т. д.). Не является новостью и пропаганда этой идеи через прозу – читай роман Ю. Козлова «Проситель» на страницах все того же номера журнала «Москва». А замыкает номер статья С. Фомина «О русской национальной идее», полагающая «в качестве национальной русской идеи нашу традиционную религию Православие». Идеология пронизывает и упаковывает прозу, поэзию, публицистику в единый, совокупный идеологический продукт – в то время как, с другой стороны, повторю еще раз, смеются и развлекаются.
5
Не одна идеология сегодня в литературе противостоит другой идеологии (и борется с нею), а две поэтики, две литературные культуры: серьезная и смеховая. По поводу первой, в общем-то, все достаточно ясно и прозрачно. Но вторая, которая реагирует скорее художественно, нежели идеологично, тоже, не будем от себя скрывать, достаточно однозначна. Смех этот прямолинеен – сугубую серьезность пародии соц-арта я не беру в расчет. Собственно говоря, эта поэтика характерна и для «Старых песен о главном» – веселимся на площадке из бывших идеологем (с обезвреженной, «вынутой» идеологией). А в то же самое время в реальной жизни, повторяю, обнаруживаются действующая НРА с бывшей учительницей, ныне подпольщицей и взрывательницей, Пименов, «лимоновцы» с установкой на террор… Не говоря уже о реальном терроре и реальной войне в Чечне, которая тянется (с перерывом) вот уже две Отечественные – по времени. Идеологическая борьба, которую демонстрирует январский номер «Москвы», сосредоточена на совсем иных идейных комплексах, далеких от людей, реально вовлеченных в реальную войну. Можно, конечно, пофантазировать: что одни живут реальной жизнью, а другие сидят и читают «толстые» журналы. На самом же деле это не совсем так, вернее, совсем не так. И не может ли получиться, что эти реальные люди утратят интерес к идеологической продукции в любой обертке? По-моему, все к этому идет – идеологию и политику нынче отслеживаютпо СМИ, газетам и ТВ, а не через литературные ежемесячники.
Идеологияв литературе, «борьба идей» вытесняется технологией.Технологиям виртуальным (идеологическим, рекламным, политическим) посвящен роман Виктора Пелевина «Generation П», технология газеты и существования личности внутри работы этой псевдоидеологической машиныстала предметом изображения в романе Николая Климонтовича «Последняя газета» («Октябрь», 1999, № 11). Герой Климонтовича проходит но кругам газетного высокооплачиваемого «рая», обнаруживающего мрачную «адскую» сущность, – машина газеты его приняла, употребила и выплюнула. Не оцениваю литературный уровень – лишь заостряю внимание на том, что в технологииидеологическую борьбу заменяют деньги. Зарабатывание денег – и их растрата. Большие и не очень, плывущие в руки и из них уплывающие, деньги являют собой тот субстрат, ту смазку, которая движет героем – и сюжетом в целом. Не размышления о том, что хорошо или дурно для России и какова ее истинная национальная идея. Все это – вместе с ролью и задачей либеральной интеллигенции – сдвинуто в сторону мощной волной, управляемой интересами, а отнюдь не идеалами.
6
Романтический период сплава литературы с идеологией, пропитанности литературы идеологическими проблемами и идейными ценностями завершился. Сатира, как у Войновича, гротеск, как у Залотухи, или сарказм, пропитавший «Удавшийся рассказ о любви» Владимира Маканина, вытеснили и уничтожили пафос: место его обитания сегодня – в тех изданиях, о которых речь шла выше. Писателькак идеолог (герой Маканина) стал наемным, плохо оплачиваемым телеведущим,безденежным, устроенным на работу бывшей цензоршей (ныне – бандершей), в странном симбиозе с которой существует (и существовал ранее) этот бывший писатель, по сути дела – сутенер.
Ах, какое было бурное, захватывающее, эмоционально насыщенное время! Трудно было писателю, – но ведь и цензорша, влюбленная в писателя, ему отдавалась, а не только он сам страдал. Писатель у Маканина – не диссидент, конечно, но тот, кто печатался с «фигой в кармане», чей текст пронизывали аллюзии и намеки. (Маканин оперирует на себе – он печатался, несмотря на временаи цензуру. Книги выходили – с потерями, с вычеркнутыми словами или сценами, однако в последующих изданиях, уже в наши времена, автор ничего из утраченного не восстановил.) Да и цензура здесь представлена не врагом писателя, а жарко дышащей и помогающей в делах любовницей. При этом она-то писателя любит, а писатель ее – использует.
Маканин пишет своего героя в обстоятельствах, намеренно заниженных. Так, ежели кто переквалифицировался из писателя в телеведущего, то нынче-то ясно, насколько положение последнего более выгодно и выигрышно со всех точек зрения, а особенно – с точки зрения популярности и доходности. В реальности речь пойдет не об оставшихся от телепередачи «конфетах», которые ведущему позволено забрать с собой после окончания съемки, а об особой влиятельности телеперсоны и особом внимании публики к оной. Если маканинскому герою удалось пробиться на ТВ – хотя бы и с помощью бывшей цензорши, которая, в свою очередь, вроде бы платит телом, а в итоге управляет ситуацией, сохраняя место (и карьеру) для своего любимого, – то не на безденежье он останется. Скорее наоборот. И не будет он вымаливать продажные ласки в долг. Так что, признаем, общая маканинская метафора достаточно условна, автор «коленкой» вбивает персонаж – в конструкцию.
Но в контексте нашего сюжета – «идеология и литература» – важнее другое: писателю, сочинителю у Маканина начисто отказано – в настоящем времени – в какой-либо идеологии, она для него больше несущественна, все идеи, а также «фиги в кармане», аллюзии и намеки остались в далеком прошлом, в другой жизни; из писателя вынуто содержимое, осталась одна телесность, требующая исполнения физиологических желаний. Зияет не только «идеология», зияет мысль: исчезла интеллектуальная составляющая, не говоря о моральной стороне существования (собственно, и любовные отношения с цензоршей тоже аморальны). Нет «верха», остался один «низ», да и гот материально плохо обеспечен – суров приговор.
Если в «Андеграунде, или Герое нашего времени» писатель был драматической фигурой, оттененной судьбой брата-художника, то в новой сюжетной конструкции Маканин ставит бывшего писателя ниже драмы, лишая его не только любых человеческих достоинств, но и рефлексии и саморефлексии, работы сознания и самосознания. Романтический период русской – позднесоветской? – словесности, выпавший на вторую «оттепель», то есть «перестройку», завершился, следуя логике «Удавшегося рассказа о любви», не гибелью – идеалов или их носителей, – но падением («не взрывом, но всхлипом»). Бывшему писателю нечем расплачиваться с жизнью, такой проститутской, – но жизнь, если она его пожалеет, даст ему в долг. А ему, мазохисту, именно в долг-то и слаще будет…
Литература освободилась от пропагандистской «нагрузки», но фантомные идеологические боли еще преследуют ее тело, а идеологические судороги – хотя бы и в виде смеха – порой сотрясают ее организм. Оказалось, что на свободном от идеологии месте может угнездиться все что угодно – от религии до физиологии, от рекламы до психоанализа, от эксплуатации национальных особенностей до чистой игры в эстетические сущности. Нет лишь одного – мысли.
Но нам все чего-то недостает, литература вне борьбы идей кажется нам не совсем полноценной, лишенной былого напряжения (а не только славы). Поэтому – кто знает? – в новом десятилетии возможно продолжение темы. В конце концов, и «Бесы» возникли рядом с «чистым» искусством.
Малоудавшейся попыткой написать новых «Бесов» стал памфлет (а но моему определению, пасквиль) Александра Иванченко «Купание красного коня» («Урал», 1999, № 12). Текст, созданный дрожащими от раздражения (гнева, ярости и т. д.) руками, представляет собою имитацию развернутой рецензии на роман об идеологическом поведении литераторов 90-х, а его эмоциональной подоплекой стало чувство глубокого идейного и человеческого омерзения, испытываемое желчным автором равно ко всем, легко определяемым или дешифруемым персонажам – как левым, так и правым, принадлежащим к любому из лагерей и входящим в любую из литературно-политических группировок. Все в политической и литературной жизни 90-х Иванченко глубоко ненавистно – и поведение либералов вроде Магнуса Магнуса (читай – Евтушенко), и поведение консерваторов (вроде Канаева – читай Куняева). Нет у него никакого снисхождения ни к Солженицыну, ни к Черниченко (более чем привычная и легкая мишень – его высказывание в ночь с 3 на 4 октября «Раздавите гадину»). Но, собственно, претензии мои сводятся не к перебору негативных эмоций, а к общей картине – странно, что на мерзкой литературной помойке мог вырасти столь дивный, чистый цветок, как автор.
Возникает устойчивое впечатление, что новых «Бесов» пытается написать не новый Достоевский, а кто-то из самих «бесов»: то Вощанов, то Коржаков… Новый «Бобок» с его «заголимся и обнажимся» пишут В. Топоров, Д. Асланова, М. Арбатова… Поле литературных возможностей для писателей-идеологов огромно – свободное дело сочинить и новые «Мертвые души» какому-нибудь Чичикову Павлу Ивановичу – отчего нет! Общество и это купит и с удовольствием скушает: были бы подробности, желательно – пооткровеннее. А еще лучше, если Чичиков, скупщик мертвых душ, закажет еженедельный телесериал о градоначальнике – никакой литературе, даже такой изысканной, какая выходит из-под пера Иванченко, до притягательности сюжетов Доренко не допрыгнуть. Такому искусству новой идеологической литературе, как говорил еще один литератор, учиться, учиться и учиться. У Доренко, кстати, ни первичных признаков какой-либо идеологии, ни вторичных не наблюдается. Что же до господ литераторов, то чаще всего получается так, что, возмущенные якобы ангажированностью литераторов, разделяющих либерально-демократическую идеологию, они переступают в качестве противоядия заветный порог другой идеологической территории, объясняя это кто подлинной приверженностью христианству (как М. Розанова), кто стремлением очеловечить варваров (Л. Аннинский), а кто просто-напросто своим авантюрным характером. Кончается это чаще всего конфузом – так, В. Топоров после своих «путешествий» по изданиям известного толка прибился к совсем уж дохлой и бессмысленной «Новой России» (бывший «Советский Союз», редактор – любимец Ф. Кузнецова и В. Болдина посредственный драматург А. Мишарин, которого – вот наша эстетическая и идейная путаница и неразбериха – в «ЛГ» сегодня бойкий рецензент уподобляет… Чехову и Сухово-Кобылину). Отвращение к либеральным идеям приводит и в «прохановский» стан тех литераторов, демократов в прошлом, которые с утроенной энергией пропагандируют идеологию коммунистическую (А. Зиновьев). Чудны дела Твои, Господи! Впрочем, повышенная идейная озабоченность, зацикленность на идеологии – опасная вещь: говорил же Иосиф Бродский, что после коммунистов больше всего ненавидит антикоммунистов.
Итак, жанр «серьезного» идеологического романа, жадно востребованный читателем во второй половине 80-х, продолжает культивироваться лишь на страницах «патриотических» изданий. Если же он реанимируется на другой стороне литературного поля, то исключительно в подвиде пародийного. Идеология уходит из словесности, – но не уходит ли она из нашей действительности, оставляя на своих руинах рудименты в фигурах, скажем так, не совсем адекватных этой самой реальности? Разочарованное равнодушие общества к идеологии, остывание к прокламируемым идеям, цинизм, восторжествовавший во многих областях нашей жизни, связаны не столько с исчерпанностью набора предлагаемых обществу идей, сколько с неуспехом их реализации. Остыла к идеологии и литература – до поры ли, до времени или навсегда, не берусь сказать. Были в истории русской словесности периоды идеологической ангажированности, себя исчерпавшие, – но сама работа поиска новых идей и смыслов, работа сознания и самосознания не останавливалась. Хочется надеяться, что компрометация идеологических постулатов – отнюдь не конец идеи, а самоотрицание – не конец мысли и даже не туник, а этап.