Текст книги "Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век "
Автор книги: Наталья Иванова
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 43 страниц)
Многие романы Александры Марининой в России экранизированы, а в Германии переработаны в радиопьесы. Исходя из того, что цель этих обработок – захватывать зрителей и слушателей таким же образом, как захвачены читатели, то фильм и радиопьеса являются не только дополнительными художественными произведениями, но и интересными интерпретациями, которые проникли в тайну успеха Александры Марининой.
Сара Хэги, Кёльнский университет, Германия.
Убей бог не понимаю, что же в произведениях Марининой такого общечеловеческого,что привлекает, оказывается, не только читателей. Но и зрителей. И слушателей – тоже. Что же до самих славистов, то одним из самых существенных было сожаление профессора Алексея Береловича о том, что для участия в конференции не были приглашены социологи. Может быть, именно они и раскрыли бы нам лицо потребителя Марининой —и здесь, в Париже, и там, в Москве и ее окрестностях.
Что же касается заголовка моей статьи, то смекалистый читатель давно уже понял связь – между романом «Тот, кто знает», его популярнейшим в России автором, и избранием, а также очень высоким рейтингом Путина.
Потому что он – именно тот, кто знает.
Часть II
ХРОНИКИ
Предуведомление второе
«Хроники 90-х» появились через десятилетие (и больше) после тех событий, что в них описаны. Мне понадобилась довольно существенная временная дистанция для того, чтобы улеглись впечатления и отоврались наблюдения. Задача была поставлена следующая: в концентрированной форме попробовать передать изменение самой атмосферы существования русской словесности. Перепад, который по времени кажется недолгим, был огромен – из 1986-го, когда оснастить журнальный номер Л. Платоновым было еще очень непросто, до конца 90 х и начала нового века, когда вопрос о тираже смыл вопрос о цензуре.
Почему «Хроники 90-х» начинаются с 1986-го? Потому что 1980-е в 1986-м обломились, закончились и начались – после стремительных родов – 1990-е. Время календарное не всегда совпадает с литературным. И с общественным – тоже.
Прошедшее несовершенное: 1986
1
Ходила в конце 80-х такая шутка. Вопрос: что будем делать, когда перестройка кончится? Ответ: читать подшивки газет и журналов.
Вот перестройка и кончилась, и даже почти забыта. Только лицо Горбачева вызывает вдруг ностальгическую реакцию, – но не у здешних, нет, – скорее, у нездешних. У русских парижан, например, у Марьи Васильевны Розановой и Андрея Донатовича Синявского – надо быть благодарными за то, что «рискнул дать интеллигенции свободу слова» (их мнение распечатано на всех идеологических просторах родины – от коммунистической «Правды», 11.06.1996, до либерального «Нового времени», 1996, № 22). Испытываю – рядом с ними – чувство неловкости: да, надо помнить, но – не только то, что задержалось в памяти, но и что же было на самом деле. А из естественного чувства благодарности лучше бы взять да и скинуться Михаилу Сергеевичу Горбачеву на памятник.
Для того чтобы понять, где общество и литература находятся сегодня, попробую перелистать время назад. Перечитать подшивки – и остановиться там, откуда, кажется, все и началось. В точке той давности, когда слова «перестройка» и «гласность» были активно введены в идеологический словарь, но… Но – исправно функционировали и партийные, и литературные съезды, напряженно работал секретариат и аппарат писательского союза, безотказно – под именем Главлита – действовала цензура. Не было иных издательств, кроме государственных, чекисты присуждали свои литературные премии (а Василь Быков получил Ленинскую), Олжас Сулейменов и Чингиз Айтматов еще не были послами в европейских странах от сопредельных с Россией государств, да и государств этих, как и самой России (как государства), не было. А Дмитрия Александровича Пригова, задержав на московской улице, засадили в психушку.
Перечитывая сегодня свою статью «Испытание правдой» («Знамя», 1987, № 1), подводившую тогда, еще в том времени (сочинялась она осенью 86-го), литературные итоги года, – задача, которую в данном сочинении я не преследую вовсе, – вспоминаю свое эмоциональное авторское состояние: состояние азарта, подъема, открывшихся надежд, если не сказать – эйфории. Настоящее было впереди – в том числе и тот бум, который переживут «толстые» журналы, и последовавший за пиком спад.
Пейзаж литературного года, исполненный внутри него, отличается от теперешнего прежде всего тем, что тогда мне важнее было, уловив динамику освобождения слова, транслировать ее, снабдив собственной энергией. Тогда, повторяю, я находилась внутри картины.
Сейчас – важнее всего понять, что же осталось за рамой, за кулисами, за пределами окончательной «картинки», что убиралось (сознательно или подсознательно), как строительные леса.
На самом же деле – как, надеюсь, будет понятно из теперешних моих заметок – это были не леса и не кулисы, а такая же реальность, как выстроенные (не мною) тогда в неожиданную цепочку «Печальный детектив» Виктора Астафьева и «Плаха» Чингиза Айтматова, «Все впереди» Василия Быкова и «Новое назначение» Александра Бека, «Ювенильное море» Андрея Платонова.
Тогда – важен был факт появления текста и его, текста, внутреннее послание, дешифруемый критикой message.
Теперь – контекст, состоящий из «текстов вокруг» и литературно-идеологического поведения авторов, иные из которых на моих глазах превращались в персонажи, стремительно уходившие в прошлое – вместе со временем.
В своем «Дневнике» за 1986 год Юрий Нагибин записывает об одной из знакомых: «Она где-то работает, получает сто двадцать пять рублей, но по специальности (она кандидат философских наук) ей устроиться невозможно: еврейка, беспартийная. Она все время пишет, но ничего не печатает, даже не пытается».
Еще: «У советских евреев нет выхода, кроме отъезда».
Еще цитаты: «…ее священнику КГБ настойчиво предлагало сотрудничество. Он не пошел на это. Ему пригрозили ссылкой, он сказал: "На все воля Божья"».
«Вся страна в целом распадается на чернобыльский лад. Идет неудержимый распад материи и расход духовной сути. Впрочем, одна женщина сказала, что подорожание колбасы на двести процентов пострашнее Чернобыля».
Эти мгновенные фотографии, не помещенные печатной литературой 1986 года в окончательный текст, свидетельствуют о расстоянии, пройденном и обществом, и литературой, ничего не устрашившейся и ни от чего (в последующие годы, о чем будет идти речь в дальнейших моих комментариях по поводу 1987, 1988 и т. д. литературных годов) не отвернувшейся.
Все-таки 1986-й – это время до тех изменений, с которыми мы столь быстро свыклись, что уже их и не замечаем.
Можно сказать, что страна еще оставалась той же, хотя «валятся один за другим, как кегли», вчерашние «сильные мира сего», – идеологический прессинг был столь силен, что даже Эльдару Рязанову, например, о чем свидетельствует его дневник советского кинорежиссера, приходилось прибегать к постоянным унизительным методам обработки начальства; что уж говорить о тех, кто продолжал как бы не существовать, обитая лишь в андеграунде.
Но литература уже начала свой переход к гласности, а затем и к свободе слова.
Даже – вполне открыто – официальная (казалось бы), «толстожурнальная». Со всеми регалиями и чинами на первых страницах «Нового мира», «Знамени», «Дружбы народов», «Литературной газеты», «Звезды»…
Правда, этот ход (пере-ход) литературы отчасти погубит ее самое, окажется – самоубийственным (даже – и именно – для тех, кто стоит в рядах зачинателей перехода).
Но об этом – дальше, об этом здесь пока говорить не следует.
Пока что я, как герой хотиненковского «Зеркала для героя», только, в отличие от него, сознательно, переношу себя – и читателя – туда, где еще могли «настучать» за статью о Мандельштаме и посадить за хранение «Котлована», хотя статья о Мандельштаме на нынешний высокомерный взгляд не только безобидна, но и никчемна, а «Котлован» выйдет в «Новом мире» всего через полгода.
2
Сегодня, когда в обществе столь неожиданно широко распространились ностальгические настроения (причем в разных его кругах и разных формах, но, как сказали бы формалисты, в «жанровом содержании» эти настроения присутствуют и в сталинистских маевках, и в телерекламе популярного радиоканала, и в модных интерьерах, использующих элементы стиля вампир, – например, в арт-кафе на Чистых прудах, и в юбилейных воспоминаниях, стимулируемых сорокалетием театра, гагаринским полетом, фестивалем молодежи в Москве и т. п. и т. д.), полезно будет вернуться в недавнее прошлое. С помощью газет, журналов и собственной памяти. Эдакой коллективно-индивидуальной машины времени. Сравнить – значит понять. В том числе и время, в котором находимся сейчас.
Итак, попробуем вернуться в 1986-й.
В «Литературной газете» обращением к советскому народу год открыл генсек. Ключевые слова обращения Горбачева – «ускорение» (в середине речи) и «перестройка» (акцентированный финал). Честь открыть год литературный была предоставлена стихам Максима Танка («Чтоб радостным стал // Наступающий год, // Встречать его надо // У самых ворот»), подверстанным к фотографии молодежного бала в Кремле: юбки колоколом, радужные настроения, оптимистические прогнозы.
В создании оптимистического имиджа(как бы мы сегодня выразились) реальности особая роль была поручена, как всегда, интеллигенции. И советская интеллигенция, как водится, с живейшей радостью и законной гордостью поручение исполнила.
Валентин Петрович Катаев, чей некролог через четыре месяца появится на страницах той же газеты, излагает новое понимание интеллигенции и интеллигентности: «Размышляя об интеллигентности, я неизменно думаю о Ленине. Ленин – эталон интеллигента… Часть старой интеллигенции откололась от революции, сбежала из России. Не поняла ее, не увидела, что и сама революция подготовлена при активнейшем участии интеллигенции»[32].
Сам того не подозревая, Катаев высказал то, к чему, в конце концов, и пришла эта самая интеллигенция, осудив самое себя и хоть отчасти, но покаявшись. Только знак особой роли интеллигенции в подготовке революции у Катаева пока еще положительный. Идея «ленинской» интеллигенции являла собою попытку очищения ее от сталинского прошлого, вокруг чего развернутся подспудные, не вышедшие на поверхность разногласия при подготовке VIII (как оказалось, последнего) съезда писателей СССР (речь шла об отмене постановления, осуждающего Зощенко и Ахматову, чему искренне противился боевой отряд советских заединщиков во главе с Ан. Ивановым).
Катаеву при его штучном, головокружительно талантливом цинизме эгоцентрика ничего не стоило объединить в одном газетном сочинении Ленина, Мандельштама, Бунина, Горбачева и проект новой программы КПСС.
И главное, эта гремучая смесь производила – напомню, в начале 86-го – либеральное впечатление. Группа товарищей во главе с Ан. Ивановым должна была чувствовать себя оскорбленной.
В театральном сезоне-1986 оглушительный успех имела постановка Марком Захаровым в Ленкоме «Диктатуры совести» Михаила Шатрова, подвигавшей зрителя к как бы очищенной от позднейших наслоений ленинской, «истинной» революционности. Возвратна была постановка и формально: «суд» над Лениным (акт немыслимой смелости) при активном участии публики, которая, в конце концов, должна была героя возвысить. Оппозиция «хороший ленинизм» – «плохой сталинизм» стала официальной идеологической оппозицией года, и пьеса Шатрова оказалась здесь более чем кстати. Либеральная общественность приняла вполне конъюнктурную, по сути исполнявшую заказ государства и партии, постановку восторженно, как безусловный знак начавшихся перемен: «Перед нами драма идей, политический спор, подлинный эпизод сегодняшней общественной борьбы» (А. Свободин, «ЛГ», № 14).
Литературный год начался стандартно-благопристойно, с информацией об обсуждении журнала «Звезда» на секретариате СП СССР, где с анализом прозы журнала выступили Н. Шундик и Ч. Гусейнов (то бишь «патриот» и «либерал», это и в 86-м году было понятно). И плавно пошло-поехало: «Творческая мастерская» с двумя мнениями о книге Леонида Бежина, с рецензией А. Берзер на книгу А. Туркова (знак либерализма), с антиамериканской статьей главного редактора «ЛГ» А. Чаковского, с заведенными как часы дискуссиями – о роли публицистичности в современной прозе, о том, какой должна быть критика, а также «Ценности культуры и культура ценностей»… И в том и в другом случае хорошо (или дурно) придуманные споры могли тянуться бесконечно, из номера в номер, – да и я сама в первом из названных участвовала, выступая как против дурной публицистичности, так и против дешевого беллетризма.
Истинный смысл приобретали не прямо сказанные слова, а расставленные знаки, которые на лету ловились публикой и, как ключ, поворачивали тексты. Но сами эти тексты – при всех оттенках отношений критиков к прозе Бежина или Катасоновой, Ганиной или Гранина – находились внутри литературы с ног до головы советской, и не подозревавшей тогда о близящейся своей кончине.
Оптимистичность была обусловленной духом перемен. И даже не замечаемой – как воздух. Поэтика заголовков была тоже оптимистичной: «Охватить взглядом эпоху», «Связующая нить времен», «Энергия творческого ума», «Искать новое», «Зеркало для будущих поколений». Никто не мог и усомниться в светлом будущем этих «будущих поколений». А вот подзаголовок одной из статей: «Приметы обновления сегодняшней прозы». Она, то есть проза, никак не могла находиться в ином, кроме бесконечного обновления, состоянии. Представить себе статью об упадке современной прозы – или современной поэзии – было невозможно. Никто и не представлял.
Когда качнет осенний холод
Задорной юности весну,
Я в дом к тому, кто вечно молод,
Я в Смольный к Ленину пойду.
Нет, это не Тимур Кибиров. Это Владислав Шошин[33]: в дискуссии об «обновлении современной поэзии» наверняка учитывалось и его «творчество».
Итак, листаю дальше и натыкаюсь на статью американского корреспондента «ЛГ» В. Симонова «Скандал в библиотеке» – о конгрессе международного ПЕН-клуба, точнее, о враждебном мире, полном антисоветских козней (конгресс ПЕН-клуба, но В. Симонову, замышлял акции «против», да и сам ПЕН является полностью и целиком враждебной организацией). На этом идеологически выверенном фоне могли сосуществовать – в рамках допустимого – подборка стихов Беллы Ахмадулиной и цикл Сергея Острового, проза Отара Чиладзе и «невыдуманные рассказы» начальника «Мосфильма» Николая Сизова.
Репертуар тем гоже более чем предсказуем: «Резидентура ЦРУ», «Вещание на СССР», «Правда о правах человека» (помните такого героя нашей прессы – американского безработного в бейсбольной кепочке Джозефа Маури?), «Решения XVII съезда – в жизнь»…
Чернобыль.
О нем – только спустя три недели после катастрофы, да в каком контексте! – естественно, в антиамериканском: у них – ядерные полигоны (две трети материала, фото), у нас – всего лишь «авария»…
Только позже на 2–3 месяца появилась статья Юрия Щербака, еще через три – Владимира Яворивского.
Но «вдруг» – именно что «вдруг» – происходили какие-то странные единичные события. Неожиданные. Внезапные. Однако – резко меняющие советский литературный пейзаж.
События были связаны с прошлым.
Апрельский номер журнала «Огонек» вышел с Лениным на обложке и статьей секретаря СП СССР В. Карпова о Гумилеве внутри; статья была написана более чем осторожно, но являлась опять-таки знаком – знаком реабилитации.
Резкие изменения, приведшие к кризису, а затем к летальному исходу советской литературы, были спровоцированы реабилитацией имен и реабилитацией текстов: за статьей В. Карпова последовала «гумилевская» статья Евтушенко в «ЛГ». Л среди «толстых» журналов парад реабилитаций запрещенных текстов открыло «Знамя» – «Ювенильным морем» Андрея Платонова (№ 6).
3
Июньский номер «Знамени» вообще уникален: он вышел в свет без главного редактора.
Юрий Воронов, до шестого номера – редактор «Знамени», стал заведующим отделом культуры ЦК. А в «Знамени» образовалась пауза – без редактора.
Текст «Ювенильного моря» (примерно 120 страниц машинописи), перед тем отвергнутый журналом «Наш современник», был мною, тогда – редактором отдела прозы, положен Воронову на стол в конце 85-го. Несколько месяцев Воронов его читал. И никак не мог дочитать. Дело кончилось тем, что решение о публикации принималось без него.
Номер вышел аккурат к писательскому съезду.
Памятуя о писательской дисциплине, не исключаю, что публикация Платонова в «Знамени» – вслед за статьей В. Карпова о Гумилеве – могла восприниматься делегатами уже как новая литературная политика.
Текст «Ювенильного мора» при публикации был подвергнут внутриредакционной правке в тех местах, где речь шла о строительстве башни из закаменевшего дерьма и об объединении спящих под одним одеялом. И тот и другой эпизоды были по категорическому требованию тогдашнего заместителя главного редактора В. В. Катинова сокращены. Текст Платонова обрублен.
Съезд писательский – как и съезд партийный – проходил достаточно рутинно (на теперешний взгляд). Опять-таки решали – знаки, оттенки.
На партийном съезде от Союза писателей выступал Георгий Марков. В том же «Знамени» – в начале 86-го – напечатан оказавшийся последним в его жизни роман «Грядущему веку» (прототипом положительного героя был сам Егор Лигачев во времена его работы секретарем Томского обкома КПСС).
В момент чтения длиннейшего доклада на съезде писательском Маркову неожиданно стало плохо, и из его слабеющих рук – по знаку, поданному Горбачевым, – доклад был подхвачен Карповым, дочитавшим текст до конца (с трудом, ибо фамилии иных писателей явно были ему незнакомы) и в результате очередных выборов заменившим Маркова и на посту руководителя писательского союза."
Содоклады делали: по прозе – Ан. Иванов, по поэзии – Е. Исаев, по драматургии – Г. Боровик, по критике – В. Озеров, а про «большую литературу для маленьких» рассказывал нынешний гражданин Израиля Ан. Алексин.
В докладе Исаева не найти слов скорби по поводу кончины Бориса Слуцкого в феврале 1986-го.
В докладе Ан. Иванова не нашлось места для слов о безнадежно застрявших на пути к читателю романах В. Дудинцева и Б. Можаева; однако, в отличие от предшествующих собраний такого рода, сам Можаев произнес разгневанную речь по этому поводу.
В докладе Г. Боровика – ни звука о застрявших на пути к зрителю пьесах Людмилы Петрушевской или Нины Садур.
Впрочем, были на съезде и неожиданности, свидетельствующие о небывалой свободе нравов: Юлиан Семенов, скажем, в довольно оскорбительной форме отозвался о «псевдонароднической бороденке» Феликса Кузнецова; Феликс Кузнецов подскочил к Юлиану Семенову с поднятыми кулаками; взволнованная аудитория (скажем прямо, слабо подготовленная к такого рода событиям, а стены Свердловского зала вообще вряд ли видели такое на своем веку) уже предчувствовала крепкую потасовку… Впрочем, бородатых и пузатых делегатов растащили по углам, а в стенограмме съезда эпизод не зафиксирован: нет, никак нельзя у нас изучать историю по газетам.
Но были и не столь забавные неожиданности.
Так, Андрей Вознесенский говорил о необходимости увековечить память Пастернака – открыть его дом-музей в Переделкине.
(Евгений Евтушенко в своем выступлении, не сославшись на Вознесенского, еще раз настойчиво сказал о том же.)
И впервые достаточно ясно в выступлении Вознесенского было сказано о том, что собравшееся в кремлевском зале «многоцветье нашей литературы» не совсем уж и многоцветье: отсутствуют «Белла Ахмадулина, Булат Окуджава, Юрий Черниченко, Вячеслав Кондратьев, Давид Самойлов, Арсений Тарковский, драгоценнейший наш поэт. Нет в зале братьев Стругацких, нет сатириков Арканова, Горина, Жванецкого. Пьесы "Мы, нижеподписавшиеся" и "Премия" были первыми ласточками, с которых началась наша перестройка, но их автора нет в списке делегатов. Нет Рощина, нет Руслана Киреева и еще, и еще… После доклада ревизионной комиссии возникает вопрос – была ли выборность в Московской писательской организации, которой руководит Ф. Кузнецов?»
У последнего в истории съезда писателей была своя скрытая драматургия.
И еще об одном.
Андрей Вознесенский не случайно инкрустировал в свою речь волшебное слово «перестройка».
Этим словом как знаком Вознесенский отметил свою связь с переменами, а также свел в один ряд – не востребованный официозом – иных писателей и другие произведения – то, что осталось за пределами союз-писательского секретарского официозного круга. Этим словом сразу же выделены были те, кто «за» перестройку.
Политический подтекст выступления Вознесенского был очевиден тем, кто развил в себе особую способность чувствовать оттенки, – а таких на съезде и, главное, вокруг съезда было большинство.
И вдруг Георгий Мокеевич Марков на высокой трибуне в присутствии молчаливо наблюдавшего за всем происходящим из президиума М. С. Горбачева теряет сознание: кроме события здесь был и символ.
Вокруг самого понятия «перестройка» шла подспудная, а порою и явная, борьба толкований. Как в средневековье – вокруг толкования библейских текстов.
«Борьба с застоем» была официально объявленным идеологическим сюжетом съезда в речи докладчика, традиционно рассматривающего литературу как производство: «Читатели сетуют на появление серых и конъюнктурных произведений». Это было услышано из уст рьяного и беззастенчивого их производителя. Следуем дальше: «И в прозе, и в поэзии порой лишь назывались негативные произведения (кем? прозаиками? поэтами? – об этом генсек от литературы умалчивает. – Н. И.), но не было слышно призыва к борьбе с ними (т. е. с самим докладчиком. – Н. И.), к той борьбе, на которую нас подняла сегодня партия, – с застоем, парадностью, благодушием».
Ситуация, скажем прямо, неординарная, более чем циническая.
«По, что самое печальное, – читаем доклад дальше, – границы между литературой и псевдолитературой временами ("если кто-то где-то там у нас порой…" – Н. И.) стирались, причем не без помощи критиков (вот уже и появился козел отпущения. – Н. И.),пренебрегающих объективностью. Сложились целые «обоймы» писательских имен…». Для усиления борьбы с серостью востребован бессмертный аппарат: «В этой большой работе немалую роль призваны сыграть выборные органы союза, его штатный аппарат». Для борьбы – с самим собой…
(В президиуме, между прочим, внимательно слушали эту речь три будущих президента: кроме Горбачева еще и Алиев с Шеварднадзе… Таковы парадоксы современной истории.)
Слово «перестройка» Марков произнес в первом же абзаце своего доклада.
Но смысл этого слова был совсем иным, чем у Вознесенского.
Перестройка по Маркову – это переналаживание аппаратной деятельности без ущерба для самого аппарата.
Перестройка по Вознесенскому – это подключение к группам делегатов писателей, оставшихся за пределами Кремлевского дворца. (Заметим, отнюдь не «инакомыслящих».)
За пять дней до открытия писательского съезда в ЦК КПСС состоялась встреча Горбачева с писателями. Горбачев говорил о перестройке, о «дальнейшем развитии основ социалистического строя», об «обновлении», о «гласности» (еще одно ключевое слово 1986 года, для писателей даже более важное, чем слово «перестройка»).
Список приглашенных на встречу в ЦК, со стороны которого участвовали Е. Лигачев, Ан. Яковлев и Ю. Воронов, – Г. Марков, Г. Бакланов, А. Чаковский, Н. Грибачев, С. Залыгин, Е. Исаев, Ю. Бондарев, С. Михалков, А. Ананьев, А. Вознесенский, Ф. Кузнецов, Ан. Иванов, В. Карпов, О. Гончар, М. Шатров, Г. Боровик, Г. Абашидзе, Р. Гамзатов, А. Дементьев. «Они говорили об искреннем одобрении…» – см. официальную «тассовку».
На самом же деле – было не только «одобрям-с», но и первое сражение, в котором очевидно пробовали себя две силы (не без прослойки, конечно): консерваторы-«патриоты» и литературные либералы. Особенно резко это проявилось в противостоянии выступлений по поводу возможной отмены постановления ЦК о Зощенко и Ахматовой. По воспоминаниям, Горбачев занял позицию «над схваткой», но сами «перестройка» и «гласность» консерваторов, естественно, не радовали. Для того чтобы нейтрализовать эти понятия, надо было их адаптировать.
Этим и занялся Марков вместе с аппаратом: адаптацией, то есть спасением самих себя.
При помощи чего?
При помощи – хотя бы – в данный момент «одобрения» чужих заслуг. В качестве положительного примера А. Чаковский, скажем, называет на съезде «Пожар» Распутина, «Печальный детектив» Астафьева и «Карьер» В. Быкова – вещи, вряд ли ему лично симпатичные. Но так уж сложились сейчас обстоятельства, так выпала карта – надо действовать, несмотря на то что Быков, Астафьев и Распутин Чаковскому просто противопоказаны.
Борис Олейник – о национальных проблемах украинцев (в исключительно мягкой манере, но все же!) и о Чернобыле. Процитирую, дабы продемонстрировать высший пилотаж советской мысли, как можно, говоря о Чернобыле, выехать на оптимистической риторике: «И высшим проявлением сочувствия здесь являются не слезы и вздохи, а реальные дела, которые в эту минуту вершат сыны всех наций и народностей в Чернобыле, подавляя взбунтовавшийся атом». И интернациональный пафос финала выступления Олейника, начавшего с тревоги по поводу украинской мовы, идеологически уравновешивает и нейтрализует возможные обвинения в национализме.
Сергей Залыгин говорил об экологии («выработать экологическую юриспруденцию»), оставаясь внутри выбранной ниши.
Даниил Гранин – о «конъюнктурном вмешательстве», о «внутреннем редакторе» (произнести на съезде слово «цензура» в 1986-м году? Гранин был осторожен и до упора не доходил, тщательно подбирая слова и выражения в рамках возможной смелости).
Юрий Бондарев – если прорваться через его слововерчение – выступил против критикующих себя, любимого («…кто-то дьявольски использует критику для замутнения чистых источников»).
Николай Грибачев тоже давал указания современной критике – той, которая «должна овладеть» понятно чем.
Феликс Кузнецов выступил против «малоталантливой, конъюнктурной, художественно несостоятельной продукции» и за создание еще одной аппаратной структуры: «советов мастеров». Пафосно защищал «критику вообще» в ее униженном состоянии.
Григорий Бакланов язвительно ответил Кузнецову: «Не унижайтесь! Не унижайте сами себя!»
Виктор Розов настаивал на том, что настала пора «менять руководство».
Розов сослался на Олейника, получившего слово в прениях – вторым.
Первый абзац речи Олейника был прямым выпадом против не названного им Маркова. Уничтожающим доклад и докладчика. И может быть, самым открыто смелым по антиначальственному пафосу из прозвучавших на съезде: «Критикуя отжившее, мы пытаемся изъять себя из отжившего, к которому причастны, и как ни в чем не бывало ставим задачи другим, начисто забывая о себе… Отрезать путь к трибунам тем, кому вольготно жилось именно в застойниках прошлого и кто, не страдая элементарной совестью, конечно же, первым полезет на трибуну учить, как жить и работать по-новому».
В кулуарах съезда поговаривали об особой приближенности Олейника к Горбачеву.
Так что выпад Олейника можно было интерпретировать как непосредственное озвучивание мнения очень даже вышестоящего товарища, которого в дальнейшем – всего через четыре года! – Олейник проклянет и назовет «Сатаной».
Внутренняя драматургия съезда выразилась и в выступлении Бакланова. Кроме «критики критики» здесь был еще один сюжет, понятный посвященным и внимательным: анти-бондаревский.
Ведь и Бакланов, и Бондарев, если читать их выступления без декодирования, которым, как видим, необходимо пользоваться при чтении газет десятилетней давности, – оба выступили против критики.
Но Бакланов – против критики, незаслуженно «захвальной», комплиментарной, а Бондарев – против критики, в суждении самостоятельной.
Выступление академика Лихачева – еще один поворот съезда: нет полных изданий Пастернака, Хлебникова, бессистемны издания Ахматовой; но тут же – нет русского фольклора, академических Лермонтова и Гоголя… Осторожная, более чем осторожная смелость и в отношении Гумилева: «И я хочу обратить внимание на то, что у Гумилева нет ни одной строки антисоветской». Только знающим и ведающим о том, как выдворяли Лидию Чуковскую с дачи из-за ее выступлений в самиздате и поддержки Солженицына, внятна следующая лихачевская фраза: «Ждет своего часа научное издание наследия Корнея Чуковского, как ждет признания и музей его в Переделкине». Кстати, в Переделкине получил – незадолго до съезда – дачу пастернаковскую Чингиз Айтматов: вроде бы даже повесил там люстру… Так что «музейный» пафос речи Лихачева – не просто музейный, а еще и политический, реабилитационный.
На нынешний взгляд, не обнаружишь никакой бравады в словах К. Ваншенкина: «Я не помню что-то, чтобы выдающимися называли Ю. Трифонова, Ю. Казакова, В. Тендрякова, Б. Слуцкого. А ведь на деле это так». Но зал совершенно справедливо расшифровал эту фразу и как выпад не занимающей никаких постов одиночки против окопавшейся в секретариате и вокруг него серости, и как дань должного уважения и признательности живых – ушедшим, незаслуженно отодвинутым секретарской серостью в сторону при жизни, истинным талантам.
Эзопов язык выступлений подвергался залом незамедлительной интерпретации.
Но были и прямые, обладавшие громко названным адресом, непосредственно направленные выступления, на которые следовала незамедлительная реакция, никак не отраженная в официальных сообщениях со съезда. В. Распутин в своем выступлении упомянул реакцию «грузинских товарищей» на рассказ В. Астафьева «Ловля пескарей в Грузии», опубликованный в журнале «Наш современник»: «Не было никакого оскорбления в адрес грузинского народа, уважаемые грузинские товарищи, в рассказе Астафьева, вчитайтесь в него и сумейте отделить боль от издевательства и правду от лжи. Русский народ тоже не весь спился, он продолжал работать и работает, но мы с вами вместе били законную тревогу, когда пьянство стало принимать характер увеличивающейся болезни…».
Опять не без лукавства.
Как и во многих других случаях.
Опять – не без политиканства – оперирование словами-знаками.
Например, словечком «пьянство» – в момент разгара антиалкогольной кампании, в присутствии Лигачева. Это был несомненный и, увы, как и в случае с «перестройкой», весьма значительный поклон в сторону власти, нависавшей в креслах президиума над выступающим. Но тут же, под подкладкой, – свой интерес, защита Астафьева от нападения, хотя бы при помощи столь расчетливо-очевидного тактического хода.
Но в момент как раз после обращения к ним «грузинские товарищи» демонстративно и достаточно шумно всей делегацией покинули зал, пройдя по центральному проходу.