Текст книги "На восходе солнца"
Автор книги: Н. Рогаль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Юлия Борисовна вообразила, что у нее катар желудка и болезнь печени. Врачи не разделяли ее мнения: не было никаких объективных признаков заболевания. Но она не верила врачам, даже Твердякову, и неустанно говорила о том, что теперь никому верить нельзя. «Ах, почему я не умерла раньше, я бы не испытала столько мучений!» Все больше времени Парицкая проводила в постели, обложившись грелками. В спальне на туалетном столике выстроилась целая батарея пузырьков, склянок, баночек; во всем доме пахло лекарствами.
Все сочувствовали Юлии Борисовне; в доме ходили чуть ли не на цыпочках. Один Чукин говорил с усмешкой:
– Эх, милая! Да разве болезнью от них отгородишься. Терпи уж, а лекарства выбрось на помойку. Не в них дело.
Скептицизм Чукина усилился и носил подчеркнуто злобный характер. Да и внешне он изменился за эти два месяца: волосы на висках заметно побелели, весь он как-то осунулся, сгорбился, хотя и старался по-прежнему казаться бодрячком.
Матвей Гаврилович понимал мятущееся состояние души Левченко и по-своему воздействовал на него, раздувая в нем мстительное чувство обиды. Он завел немало знакомств среди выброшенных революцией из поместий и особняков бывших людей, приводил их в дом к Алексею Никитичу и заставлял вновь и вновь рассказывать историю своего падения.
С людьми, потерпевшими крушение, невыгодно иметь дело. Это прежде всего бьет по карману. Но сейчас потерпели крушение все, кого знал Чукин. Приходилось и ему как-то по-новому прилаживаться к создавшейся обстановке. «Еще не все потеряно – авось кривая вывезет, – думал он, слушая рассказы беженцев из центральных губерний России. – Сколько людей задето, а? Да ежели мы все...»
Так тощие, худые волки сбиваются зимой в стаю, чтобы вместе накинуться на добычу, рвать и терзать ее зубами, жадно наверстывать период вынужденной голодовки. Потом они снова разбредутся каждый в свое логово.
«Это великое несчастье – не иметь возможности быть наедине с самим собой», – думал Алексей Никитич. Но выпроводить всех за дверь, как сделал бы прежде, – не мог. Ему было страшно оторваться от привычной обстановки, от людей, недостатки которых он слишком хорошо знал.
Вот уже несколько дней у него болела голова, стучало в висках. «Поехать отдохнуть в Японию, что ли?» – думал Левченко.
Днем у него были Поморцев и Лисанчанский. Капитан 2-го ранга после месячной отсидки был выпущен из тюрьмы под честное слово. Он с иронией рассказывал о днях, проведенных в общей камере, посмеивался над собственными страхами. Но глаза у него оставались холодными и злыми.
По решению рабочего собрания полковник Поморцев был восстановлен в должности начальника Арсенала. Он клятвенно обещал, что больше ничем не запятнает себя, и теперь старался поскорее сплавить куда-нибудь своего не примирившегося с поражением родственника. Поморцев просил Алексея Никитича дать Лисанчанскому рекомендательное письмо к кому-либо из благовещенских золотопромышленников. Левченко подумал и написал Золотову.
Появился румяный, как всегда, Судаков. За ним вошел сердитый с виду старик с надвое раскинутой бородой; стуча палкой о пол, он прошествовал мимо Алексея Никитича к дивану и мягко погрузился в него.
Судаков тоже собирался в Благовещенск. О цели поездки он говорил уклончиво.
– Будем надеяться, господа... час пробьет, – и многозначительно посматривал на безучастного ко всему Алексея Никитича.
– Да, а где теперь Мавлютин? Вот – человек твердых убеждений, – вспомнил Чукин.
– Вы так думаете? – сощурился Левченко.
– Что такое убеждение? Ловко составленные фразы. Сегодня одни, завтра – другие. Они так же старятся, как перчатки, – громко заявил сердитый старик. – Если вы хотите обратить на себя внимание, сделать карьеру, вам действительно нужны убеждения. Но именно те, которые сегодня в моде – и не слишком резкие. Чем и объясняется успех в нашем обществе господ умеренных социалистов.
– Позвольте, менять убеждения нелегко, – возразил Судаков, задетый упоминанием о социалистах. – Ведь это связано с душевным разладом... Может быть, только суровые уроки жизни...
Старик рассмеялся неприятным, скрипучим смехом, будто две сухие ветви потерлись на ветру друг о друга.
– Э-э, ерунда! При чем здесь душа?.. Не единым духом жив человек. Материальные блага прежде всего. Да-с. А убеждения – для досуга, язык чесать. Я, господа, материалист, – так же громко провозгласил он.
– С вашей философией самого себя продать можно.
– За приличную цену... почему бы и нет? Продал же Фауст свою душу... И вы не зарекайтесь, ибо душа ваша принадлежит золотому тельцу, сударь мой, – едко закончил старик.
Судаков пожал плечами, отвернулся и заговорил уже о другом – об ультиматуме, предъявленном недавно фон Кюльманом советской делегации в Бресте...
– Это надо было предвидеть. Надежды большевиков на возможность договориться с немцами рухнули окончательно. Мы, господа, тысячу раз были правы, когда возражали против похабного мира. Тысячу раз...
Другой сенсацией было решение местного Совета о предании революционному суду начальника почтово-телеграфной конторы Сташевского. Обнаружилось, что он, пользуясь служебным положением, передал на хранение японскому консулу двести пятьдесят тысяч рублей, присланных из Петрограда для нужд детских приютов.
Левченко только сейчас догадался, что это за деньги Сташевский передал при нем японскому консулу.
Голова у Алексея Никитича разболелась не на шутку. Он ушел в кабинет и лег на диван.
Из передней доносилось шарканье ног и гул голосов: гости разбирали пальто и шапки. Кто-то громко топал, должно быть, надевал тесные калоши.
Судаков, рассчитывая поговорить с глазу на глаз с Алексеем Никитичем, задержался в гостиной.
– Ну-с, красавица моя, как живется? Замуж скоро? – с обычной фамильярностью спросил он, когда они с Соней остались вдвоем, и хотел рукой потрепать ее по щеке.
Соня поспешно отстранилась.
– Оставьте! – резко, с раздражением сказала она. – Терпеть не могу фамильярности!
Судаков снял очки, протер их, оседлал вновь свой нос и с удивлением воззрился на нее.
– Гм... Кхм!.. Собственно, я не давал повода... Вы, София Алексеевна, несправедливы ко мне.
Он впервые стал величать ее по имени и отчеству.
– Прощайте! – не глядя на него, сказала Соня.
Раньше пустопорожняя болтовня гостей мало задевала ее. Но сейчас Соня все злопыхательские шуточки и анекдоты воспринимала с позиции тех, против кого они были направлены. Здоровый ум и нравственная чистота позволили ей безошибочно угадывать, где правда, а где ложь. О, она начала понимать этих людей. Как это отец не видит, с кем имеет дело?
Когда гости разошлись, Алексей Никитич сел за стол. Взяться за работу – лучший способ преодолеть недомогание.
В голову лезли мысли о Сташевском. «Как он мог все-таки... Ведь это подлость». Алексей Никитич знал, как бедствовали детишки в приютах.
Было слышно, как в гостиной ходила Соня. Левченко подумал о дочери, о сыне, который скитается неизвестно где. «Ох, дети, дети!..»
Неожиданно он почувствовал сильную боль в груди и едва дошел до дивана. Было такое ощущение, будто кто-то железной рукой захватил сердце и безжалостно сжимает, терзает его. Чувство страха, что он умрет здесь, беспомощный, одинокий, покинутый собственными детьми, внезапно с большой силой охватило Алексея Никитича. Но он обладал тренированной волей и справился со страхом. Боль не проходила, усиливалась. Онемели пальцы. Пульсировало в висках. Алексей Никитич с трудом поднял руку и обнаружил, что весь лоб у него покрылся испариной. «Плохо дело. Finita la comedia»[2]2
Конец комедии (итал.).
[Закрыть], – подумал он и тут же закричал громким, встревоженным голосом:
– Соня! Соня-а!..
Когда дочь прибежала на его зов, он устало откинул голову на подушку, пожаловался:
– Боже, целая вечность прошла!
Соня посмотрела на него и всплеснула руками. На короткий миг она испугалась. Но чутье женщины подсказало ей, что отец сейчас нуждается в ее поддержке.
– Папочка, тебе плохо, да? – она участливо нагнулась к нему, заглянула в глаза.
И оттого, что он почувствовал на своей щеке ее теплое, влажное дыхание, что она назвала его «папочкой», как в детстве, когда доверчиво взбиралась к нему на колени, Алексей Никитич испытал заметное облегчение.
– Не пугайся, ничего страшного. Переутомился, кажется, – спокойным тоном ответил он, но взгляд его говорил другое.
– Я пошлю за врачом. Кого лучше позвать? – Соня говорила решительно, не допускающим возражений тоном, и Алексей Никитич впервые подчинился ей. Он видел, что дочь сильно встревожена. В конце концов она вправе здесь распоряжаться. Он ободряюще улыбнулся ей одними глазами.
– Пошли к Марку Осиповичу, – сказал он и закрыл глаза.
Соня скоро вернулась, села рядом с ним на стул. Алексею Никитичу страшно захотелось взять ее руки в свои ладони, прижать к губам. Но он не решился на такое открытое проявление нежности, а только сказал:
– Ничего, девочка. Отец тебя не оставит. Мне уже лучше.
Боль и в самом деле немного унялась. Вскоре пришел доктор Твердяков. Он пощупал пульс, послушал сердце, дал выпить лекарство.
– Что, батенька, испугались, а? – спросил с улыбкою доктор и сел писать рецепты. – Симптомы неприятные, я знаю. Но страшного пока ничего нет. Говорю вам ex professo[3]3
Вполне компетентно (лат.).
[Закрыть].
Еще не очень старый, живой, остроумный доктор считался приятным собеседником.
– Вы напрасно принимаете все близко к сердцу, – уговаривал он Алексея Никитича. – Давно сказано: «объективность оскорбленного равна нулю».
Твердяков просидел долго. И он и Алексей Никитич принадлежали к тому поколению, которое вступало в сознательную жизнь как раз на рубеже двух веков. В молодости у них была коронация Николая Второго и ходынская катастрофа; в зрелые годы оба стали свидетелями полного крушения царизма. До октябрьских залпов «Авроры» они, вероятно, не разошлись бы во взглядах на настоящее и будущее страны. Теперь – другое дело. Но Твердяков был бы плохой доктор, если бы у постели больного не нашел нейтральной темы для разговора.
Часто замкнутые, угрюмые люди, из которых клещами слова не вытянуть, становятся удивительно откровенными в разговоре со своим врачом. Так и Алексей Никитич. Пожаловавшись на здоровье, он затем стал сетовать на жизнь, на застой в делах, наконец, на детей, которым становятся совершенно чужды интересы родителей. Пусть ушел сын. Ладно. Но дочь он убережет любой ценой.
Марк Осипович слушал, покачивал головой.
– Соня не ребенок. Вот увидите, ее характер проявит себя. Надеюсь, с самой хорошей стороны. Молодежь лучше нас понимает требования века. – Твердяков посмотрел на часы, еще раз проверил пульс. – А сердце, дорогой мой, придется лечить. Такое уж наше стариковское дело.
3
В конце следующей недели Василий Ташлыков сдал участок прибывшему на смену старшему милиционеру и выехал в Хабаровск.
Перед тем как хутору скрыться из глаз, Василий обернулся и долго смотрел назад.
К вечеру он достиг предгорий Хехцира. Когда-то, судя по пням, здесь был густой лес. Но затем пожары уничтожили богатый древостой. Место пожарища стало зарастать березняком и травой. Часть земли, освобожденной от леса, была распахана. Неподалеку на берегу реки приткнулся поселок.
Василий выбрал двор попроще и попросился ночевать.
Утром он поднялся с петухами. Сыпалась изморозь; дым от труб, смешиваясь с морозным туманом, окутал поселок. Отдохнувший конь цокал подковами по крепко прихваченной морозцем, накатанной дороге.
К концу дня Василий был в городе.
...К Алексею Никитичу Ташлыков шел с тяжелым сердцем. Как бы он ни относился к своему бывшему хозяину, нелегко было принести в дом такую весть. Но уклониться от печальной обязанности Василий не мог, не считал себя вправе.
Медленным шагом он пересек левченковский двор, отмахнулся от собаки, которая, приседая и повизгивая, виляла перед ним хвостом. Позвонил.
Дверь отворила Соня. Она, видно, была у плиты и не успела снять передник.
– Василий? – удивилась она и отступила немного, пропуская его вперед.
– Здравствуйте, барышня! – сказал Ташлыков, снимая шапку, и смущенно, даже е робостью посмотрел на нее. Он знал, какие нежные отношения были между братом и сестрой. Сказать сейчас ей о горе, с каким он пришел в дом, оказалось выше его сил. Он в замешательстве переступил с ноги на ногу, не зная, как выйти из положения.
– А где Саша? Почему он не пришел? – спросила Соня, и чувство неопределенной тревоги заставило сжаться ее сердце. Она интуитивно почуяла беду.
– Саша?.. Я потом скажу. Лексей Никитич дома? – горестно спросил Василий и, не дожидая ответа, пошел к двери. Он хорошо знал расположение комнат.
– Василий, ради бога! Скажите, что случилось? – воскликнула Соня, теперь уже убежденная в несчастье.
Ташлыков не ответил ей, открыл дверь и шагнул в кабинет.
Соня в ту же минуту подбежала к закрывшейся двери и прижалась ухом к холодной филенке. Сердце у нее отчаянно билось. Не видя происходившего за дверью, она слово в слово слышала весь разговор.
Алексей Никитич, когда Василий без стука вошел к нему, сидел за письменным столом и разбирал почту. Подняв голову, он увидел Ташлыкова и сперва даже удивился его появлению здесь, затем весь побагровел от гнева. В лице его бывшего конюха для Левченко отождествлялось все то, что он так возненавидел. Опять он в его доме! Зачем пришел? Да как он смеет, мерзавец! Алексей Никитич прямо-таки задохнулся от злости и в первое мгновение ничего не мог сказать. Он только глядел на Василия тяжелым ненавидящим взглядом.
– Лексей Никитич, с бедой я к вам. Горе такое случилось, избави бог, – начал Василий, прежде чем Левченко успел хоть слово сказать.
– Вон отсюда! Убирайся из моего дома сию же минуту! – крикнул наконец Левченко, поднимаясь и сжимая рукой пресс-папье с тяжелой латунной крышкой.
– Сын ваш Александр Алексеевич... в прошлую среду... убит, – тем же горестным тоном продолжал Василий, не слыша гневного выкрика хозяина.
Соня за дверью обмерла и чуть не упала. Она ухватилась за дверной косяк и с трудом удержала крик.
Алексей Никитич, пораженный известием, выронил пресс-папье, и оно со стуком упало на пол. Он медленным шагом отошел к окну. Широкая спина его заметно сгорбилась.
– Как это произошло? Расскажите мне, – спросил он затем, обойдя письменный стол и останавливаясь перед Ташлыковым. Боль то сжимала, то отпускала сердце.
Не перебивая, он молча дослушал рассказ Василия об обстоятельствах гибели сына. Это был уже совсем другой человек: горе пришибло его.
– Я думал Сашу вызволить. Да вот как получилось-то. Беда, – и Василий сокрушенно развел руками. У него у самого сердце стеснило болью. – Не судьба ему, значит. – Василий вздохнул, потоптался еще немного на месте и взялся за шапку. – Прощайте, однако, Лексей Никитич. Не обессудьте уж.
– Постой. Я тебе денег дам, – глухим, убитым голосом сказал Левченко, открывая ящик письменного стола.
– Эх, Лексей Никитич, не обижайте вы меня! – сказал Василий, и Левченко не посмел настаивать.
Провожая Ташлыкова, Левченко едва не столкнулся в дверях с дочерью. Завидев отца, Соня торопливо вышла в другую комнату. Алексей Никитич услышал, как она всхлипнула там. «Слышала. Знает», – подумал он с болью. Он хотел пойти к ней, но пересилил в себе это первое, естественное побуждение.
Круто повернувшись, Алексей Никитич зашагал по комнате взад и вперед; каждый раз, высоко поднимая йогу, он перешагивал через цветное пятно на ковре, пока весь ковер не показался ему сплошь залитым кровью. Тогда он бросился на диван лицом вниз и зарыдал, зарыдал судорожно, громко. Многое ему теперь хотелось бы взять назад, переменить. Да не в его это было власти.
А Соня тоже плакала. Плакала и думала об огромной потере, о пустоте, которая образовалась вокруг нее. Нет близкого друга, и опостылел ей свой дом. «Что же мне делать теперь? Что мне делать?» – одна эта мысль вертелась у нее в голове.
Все ее тело содрогалось от беззвучных рыданий. Она сидела у окна и упорно смотрела на улицу. Будто ждала, что появится тот, кого она уже оплакала.
Небо на западе порозовело, по снегу от строений протянулись синие тени: наступал вечер, морозный, ветреный.
В гостиной зазвонили часы: четверть седьмого.
Часы напомнили ей, что она бросила плиту на произвол судьбы. Соня вытерла платочком глаза и мокрые от слез щеки и пошла на кухню. Кастрюльки там все повыкипели, жаркое пережарилось, картофель на большой сковороде превратился в коричневые сухарики. Соню это мало огорчило. Она передвинула кастрюльки, поставила на конфорку кофейник, открыла форточку, чтобы выпустить чад. А думала о другом. Вся ее недолгая и до этого не очень трудная жизнь промелькнула перед нею в один час. Перебирая в памяти эпизоды своей затворнической жизни, она с раздражением думала о деспотическом характере отца. Ну зачем он выжил из дому Сашу? Не было бы и этой беды. Злится на всех, негодует, а разве сам он прав? Почему держит ее в окружении постылых, пошлых людей? И что за публика толчется у них в доме – прохвосты, жулики! Да гнать их надо прочь! Нет, тысячу раз был прав Саша, когда не захотел жить в этом омуте! Тысячу раз прав...
Соня представляла себе на все лады то, что услышала от Василия, и с каждым разом гордость за Сашу, который оказался таким самостоятельным, смелым и отважным, все более охватывала ее наряду с печалью горькой утраты. Образ брата вырастал перед нею, обретая новые, ранее скрытые от нее черты.
Совсем другие мысли были у Алексея Никитича. «Отняли сына, погубили, – думал он, каменея от боли и злости. – Нет, дочь не отдам! Надо всерьез заняться ее воспитанием. Непростительно мало я уделял внимания детям. Непростительно... Эх, Саша, Саша!» – и опять он скрипел зубами и слезы застилали ему глаза.
Ожесточенность – вот, пожалуй, точная характеристика состояния Левченко в эти первые часы. Он лежал, не замечая, что в комнате стало темно.
Соня неслышно открыла дверь, щелкнула над его головой выключателем.
– Ужинать будешь? – негромко спросила она.
Алексей Никитич посмотрел на часы: ровно девять. Обычное время ужина.
– У меня голова болит. Вообще ты меня не беспокой сегодня. Уйди, – сказал он с неожиданной резкостью.
Это задело Соню за живое. Ах, так! Ну так она тоже не бездушный манекен. Мог бы найти хоть слово для своей дочери. Вся пылающая и будто выросшая, с раздувающимися от напряжения ноздрями, она стояла перед ним, как Живое олицетворение бунта. Все случившееся сегодня привело Соню в такое волнение, вызвало такое смятение мыслей и чувств, что ни привычное преклонение перед суровой волей отца, ни детский страх перед его гневом уже не могли остановить ее. Она заметила слезы в глазах Алексея Никитича, и это почему-то еще больше обозлило ее.
– Плачешь?.. Теперь плачешь, – заговорила она безжалостно суровым тоном; голос ее дрожал, как сильно натянутая струна. – А ведь это ты виноват! Ты! Только ты...
– Нет, нет! – Алексей Никитич не вспылил, не обиделся даже; он хотел спокойно объяснить ей, что в их горе виноваты другие люди, – и вдруг с ужасом почувствовал, что у него нет таких слов. И тогда он ладонями закрыл лицо, словно мог этим защитить себя от тяжкого обвинения.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
В то время как в доме Левченко происходили эти события, Саша действительно находился между жизнью и смертью. Он упорно боролся за свою жизнь, хотя и не сознавал этого.
Лежа на спине с открытыми, невидящими глазами, он то беспокойно метался, стонал, грудь его поднималась прерывистыми неровными толчками, то, слабея от сделанных усилий, надолго затихал, и надо было внимательно приглядеться, чтобы обнаружить дыхание.
В такие минуты над ним склонялся человек, разжимал палочкой его стиснутые зубы и вливал в рот Саше несколько капель какой-то жидкости. Чаще это был старик китаец, иногда же молодой парень примерно Сашиного возраста. Время от времени они вдвоем меняли ему повязки, прикладывали к груди тряпочки, смоченные в отваре из трав. Старик сухими, костлявыми пальцами ощупывал его ребра.
Очнувшись, Саша долго не мог понять, где он находится и что с ним. Перед глазами плыли круги, мелькали цветные, радужные пятна. Они мешали сосредоточиться на чем-нибудь. Затем Саша разглядел низкий, закопченный потолок с грязными подтеками и толстой балкой посередине. Откуда-то со стороны падал скупой свет. Саша попытался повернуть голову к источнику света, но у него не хватило сил. Хотел пошевелить рукой – и тоже не смог.
«Ах да, я еще не проснулся!» – подумал Саша и открыл глаза пошире. Перед ним оказался тот же самый потолок.
«Где я? Как попал сюда?» Вчера – это Саша помнил отчетливо – он с Василием ездил в Чернинскую. Он начал восстанавливать события в их точной последовательности. Ночью они возвращались на хутор. Саша припомнил даже разговор, который они вели. Василий ехал впереди. Затем он опрометью поскакал назад и что-то крикнул. «А что он кричал? Что кричал? – Саша напряг память. – Что такое он мог сказать?.. Нет, не помню». Он все возвращался и возвращался к этому месту, чувствуя, как важно восстановить картину во всех деталях. Но в памяти у него оказался провал. Саша забеспокоился, попробовал рывком повернуться на бок и застонал от боли. Перед глазами снова замелькали мерцающие круги.
«Что с моей головой?» – Саша подумал это и тут же опять провалился в пустоту и мрак. Когда он снова очнулся, была ночь.
В ноздри ему ударил сложный запах прогорклого бобового масла, чеснока, залежалых циновок и отстоявшегося дыма. Где-то рядом во тьме похрапывал спящий человек. С другой стороны доносилось сухое покашливание, кто-то там курил, и ко всем запахам примешался еще и запах крепкого табака.
– Где я? – спросил Саша. Голос его прозвучал тихо, но был услышан.
– Твоя си-пи. Си-пи, капитана. Моя потунда[4]4
Не понимаю (кит.).
[Закрыть], – сказал старческий голос, и ноги зашаркали по циновкам.
Саша почувствовал, как ему приподняли немного голову; у самых губ оказалась чашка с водой. Он сделал несколько глотков. Вода была горьковатой на вкус, но приятной.
Саша передохнул и сделал еще пять-шесть глотков.
– Шанго![5]5
Хорошо! (кит.).
[Закрыть] Си-пи, – стоявший над ним человек добавил еще несколько слов, которых Саша не понял, и отошел.
«Китаец. Однако куда меня занесло?» – Саша потянул носом воздух, ощущая тот же непривычный запах.
Перебирая события последнего дня (он считал, что все произошло не далее, как вчера), Саша наконец сообразил, что они с Василием попали в засаду. «Почему так адски болит голова?.. Ага... я ранен. А Василий?.. Жив он или нет?»
Вдруг в памяти явственно прозвучали чьи-то странно знакомые голоса. «Что с трупом делать теперь?» – спросил один. А другой ответил равнодушно, с хрипотцой: «Самое разумное – в прорубь спустить».
«Это меня – в прорубь. Ну нет! Не дамся», – подумал Саша. И тут он вспомнил, как поднялся со снега и побрел в деревню, выбрав кратчайший путь по реке. Пурга слепила ему глаза и мешала идти.
Но почему он в китайской фанзе? Ведь в деревне китайцев не было, там жили одни казаки.
Саша не стал ломать голову над новой загадкой.
«Жив, и ладно! Главное, что жив», – подумал он с радостью. У него было такое ощущение, будто его качает на крутой волне. И от этого неудержимо хотелось спать, А сквозь шум и плеск тысячи серебряных колокольчиков вызванивают один удивительно бодрый мотив: жив, жив, жив, жив!..
Проснулся он от небольшого шума. За дверью слышались приглушенные голоса. В циновку, на которой он лежал, рядом с его лицом уткнулся косой солнечный луч. По лучу Саша определил, что еще рано: солнце стояло низко, видно недавно взошло. На самом деле был конец дня: Саша проспал подряд почти шестнадцать часов.
Сон благотворно сказался на нем: боль поутихла, и голова была ясной. Саша с интересом стал осматривать помещение.
Он лежал на теплом кане в небольшой низкой фанзе в два окна. При дальнейшем рассмотрении одно из окон оказалось дверью, верхняя решетчатая часть которой была оклеена желтоватой промасленной бумагой. Такой же бумагой заделано и окно, лишь в нижнем углу косячком был вставлен маленький осколок стекла. Через него солнце просвечивало всю толщу пыли, взвешенной в воздухе. От потолочной балки к стенам протянуты оструганные шесты. На них висели связки лука, белые головки чеснока, стручки красного перца, раскрытые янтарно-желтые початки кукурузы и пучки какой-то травы. На кане лежали плетеные циновки. От круглого котла, вмазанного в низкий очаг, поднимался пар, и запах варева щекотал ноздри. Саша почувствовал голод и жажду.
– Эй, есть тут кто-нибудь? – спросил он, отказываясь от попыток рассмотреть заднюю часть фанзы. Для этого надо было повернуться на бок, а Саша боялся разбередить успокоившуюся рану.
Разговор за стеной оборвался. Тотчас приоткрылась дверь, и в помещение неслышно скользнул старик китаец в старом стеганом халате. Увидев, что Саша глядит на него, он приветливо закивал головой, заулыбался.
– Чифан, чифан![6]6
Кушать, кушать! (кит.).
[Закрыть]
Старик пододвинул широкую гладкую доску, заменявшую стол, принес две чашки – одну с бульоном, в котором плавали редкие блестки жира, другую – с мелко нарезанными овощами. Вместо хлеба подал сваренные на пару пампушки из белой муки.
Сашу он осторожно повернул на здоровый бок, подсунул ему под спину скатанное валиком ватное одеяло. Старик поддерживал и Сашину голову и чашку с бульоном. «Вот бы посмотрел кто на меня. Смех и грех», – думал Саша, попивая тепленький бульон. Затем старик кормил его овощами, ловко подхватывая еду палочками, и оба они смеялись – Саша несколько смущенно над своей беспомощностью, а старик над его разыгравшимся аппетитом. Старик говорил что-то по-китайски. Саша не знал слов, но воспринимал сказанное по-своему: дескать, ешь больше, парень, поправляйся. И он не заставил упрашивать себя.
Через несколько дней Саша уже садился на своей постели. Однажды, воспользовавшись отсутствием хозяев, он отважился спустить ноги с кана и попытался встать. Но у него так закружилась голова, что он опрокинулся на спину прежде, чем довел затею до конца. В таком положении его и застал старик, возвратившийся в фанзу с охапкой дров.
Уложив Сашу, китаец затем долго и сердито выговаривал ему, должно быть, за ребячество. Саша блаженно улыбался.
– Ладно, хозяин! Не ругайся. Буду лежать смирнехонько, – примирительно сказал он, вытянулся на кане во всю длину и сложил руки на грудь. – Когда же я, по-твоему, поднимусь – дня через три? – и Саша показал три пальца.
Старик в ответ поднял обе руки и растопырил все пальцы.
– Десять дней! – ужаснулся Саша. – Ну, это мне никак нельзя. Нельзя. Дезертиром сочтут. Пойми, милый человек. Нельзя, – взволнованно и бессвязно заговорил он. – Ты позови из русских кого-нибудь. Русского позови.
Саша не знал, где он находится. Его попытки расспросить об этом старика были безрезультатны. Он полагал, что в пургу сбился с пути и забрел на соседний участок, где на казачьих заимках жили китайцы-арендаторы. Удивляло только одно – ни Василий, ни кто другой из милиционеров до сих пор не заглянули в фанзу. Что там у них стряслось?
Старик же, слушая Сашу, только качал головой и по-прежнему показывал ему десять пальцев.
«Вот беда, не понимает! Ну как растолковать?» Из-за невозможности объясниться Саша еще больше разволновался. «А вдруг меня нарочно упрятали, потом уволокут за границу?» – от такой мысли лоб его сразу покрылся испариной. Если до этого Саша испытывал к старику самые теплые чувства, то теперь он с большим подозрением посмотрел на него. И как это лицо казалось ему добрым, привлекательным? Сейчас Саша видел на нем скорее хитрость, затаенную жестокость и тысячу других пороков. Разве не странно, что старик упорно не хочет позвать к нему русских? Тут у многих свои счеты с корчемниками. Ах, если бы сил побольше. Саша сумел бы постоять за себя.
Старик знаками показал, что ему нужно выпить приготовленное питье.
– Чифан, капитана. Си-пи.
– Не буду! – Саша отрицательно замотал головой. – Позови русских, слышь. Пусть отвезут меня в лазарет. – И он с враждебностью оттолкнул руку с питьем.
Тогда старик сзади обхватил его шею, нажал пальцами на подбородок. Саша невольно открыл рот, и тотчас туда было вылито питье из чашки. Саша поперхнулся, глотнул, во рту остался характерный горковатый вкус опиума. Слезы полились у него из глаз от досады, обиды и собственной беспомощности.
На другой день мысли о западне ему самому показались вздорными. Но беспокойство не проходило. После некоторого подъема у него наступил упадок сил. Апатия и безразличие ко всему овладели Сашей. Он лежал и с мрачным видом смотрел в потолок, молча глотал лекарства, отказывался от еды. Старик что-то говорил, в чем-то убеждал его, – Саша был глух ко всему.
Однажды в фанзу вместе с молодым хозяином зашел рослый китаец с рябым лицом. Он тотчас заговорил на ломаном русском языке, мешая русские и китайские слова.
– Тебе чего – больной? Кушай много надо. Кушай нету – ходи нету. Совсем тогда фангули, – весело блестя зубами, сказал он Саше. – Хабаровска еси?.. Моя раньше тоже Хабаровска ходи. Работай! Паяй-а-а-а! – вдруг пронзительно-громко завопил он, как раз так, как кричат паяльщики на улицах.
Саша рассмеялся.
С грехом пополам они объяснились. Саша узнал, что он вышел прямо на китайскую сторону (раньше это ему и в голову не приходило). Молодой китаец, который был сыном старика, подобрал его, истекающего кровью, на Уссури. Долго он не приходил в сознание, и хозяева опасались за его жизнь. Его лечили женьшенем, который старик давно тайно выкопал в горах и берег для себя. Если он будет послушным – через полмесяца вернется домой.
Из деликатности китайцы не задавали ему никаких вопросов. Но Саша сам рассказал о себе. Рябой сочувственно покивал головой, посоветовал без нужды не выходить из фанзы.
– Худой люди еси. Купеза.
– Ладно, это я понимаю, – сказал Саша.
Он проникся безграничным доверием к своим хозяевам-китайцам. И стыдно ему было за необоснованные подозрения, и радостно в то же время.
– Старику спасибо скажите, я его век не забуду. И женьшень оплачу, в долгу не останусь, – со слезами на глазах говорил Саша.
Старик долго говорил что-то рябому, посматривая то на Сашу, то на сына. Молодой китаец тоже поглядывал на кан и улыбался,
– Его старик еси – все равно скоро помирай. Деньги не надо, – перевел рябой. После некоторого раздумья он взял молодого китайца за руку и подтолкнул его к Саше. – Твоя, его – друга еси. Вот... То-ва-ли-са... – он соединил их руки.
Саша в искреннем порыве обнял молодого китайца.
Как рассказал рябой, здесь уже слышали о революции в России. Хорошо, что русские прогнали царя и плохих начальников. Старик и его сын очень обрадовались, узнав, что Саша есть новый русский капитан. Впрочем, об этом они догадывались и раньше.