Текст книги "На восходе солнца"
Автор книги: Н. Рогаль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)
НИКОЛАЙ РОГАЛЬ
НА ВОСХОДЕ СОЛНЦА
ОТНЫНЕ НАСТУПАЕТ НОВАЯ ПОЛОСА В ИСТОРИИ РОССИИ, И ДАННАЯ, ТРЕТЬЯ РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ ДОЛЖНА В СВОЕМ КОНЕЧНОМ ИТОГЕ ПРИВЕСТИ К ПОБЕДЕ СОЦИАЛИЗМА.
Ленин. Полн. собр. соч., т. 35, стр. 2.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
В декабре тысяча девятьсот семнадцатого года поезда ходили редко. Сборный поезд № 507, составленный большей частью из старых двухосных вагонов, емкость которых со времени русско-японской войны определялась известным выражением «сорок человек, восемь лошадей», с трудом пробивался по Амурской дороге.
Кто только не ехал тогда в переполненных донельзя вагонах, грязных, прокуренных, с устоявшимся запахом табака, давно не мытого человеческого тела, тухлой рыбы и карболки: солдаты с фронта, моряки с Балтики, бойкие амурские крестьянки, молчаливые забайкальцы, потревоженные революцией купцы, переодетые царские офицеры. Одни спешили домой, другие пробирались поближе к границе.
Поезд медленно полз между сопок. Ветер выдувал снег из желтых дубняков и заносил выемки. Пронзительно визжали колеса.
Паровоз, охая, втаскивал состав на подъем и потом долго и тревожно гудел, не в силах сдержать напор вагонов, идущих под уклон: тормоза не держали. Да и не было в то время исправных тормозов.
Одного подъема паровоз не взял. Он натужно попыхтел, изрыгая черно-ржавый дым, но тщетно: поезд остановился в выемке, скрипя, откатился немного назад и стал уже окончательно.
Из смежных вагонов спрыгнули на снег матрос Логунов и солдат Приходько. Оба поглядели по сторонам, но никаких строений вблизи не обнаружили: стояли среди перегона.
Они сошлись у паровоза, окинули один другого дружелюбным взглядом.
– Стоим, а?
Пожилой усатый машинист, услышав голоса, свесился из будки.
Приходько позвенел котелком.
– Гаврила, будь другом. Отпусти кипяточку.
– Кипятку нет.
– Жалко?
– Не в том дело. Дрова кончились.
Логунов протяжно свистнул.
– Надолго стали?
Машинист с тоской поглядел на небо, на припорошенные снежком рельсы впереди. Сказал с досадой и раздражением:
– А вот резервный паровоз придет. Может, к вечеру, а то и завтра.
С обеих сторон к железнодорожному полотну подступал не тронутый еще лес: белоствольные березы, осинник небольшими рощицами, по увалам – дубняк с неопавшей сухой листвой, одиночные липы и клены. Неширокая просека впереди, на закруглении, казалось, вовсе сходила на нет, и обе стены леса там сомкнулись, преградив поезду путь.
– Чудно! – воскликнул Приходько. – В лесу стоим – и без дров. Тьфу...
– А ведь верно, браток! – поддержал Логунов.
Через минуту они стучались в двери теплушек:
– Эй, у кого пилы, топоры – выходи!
Перебрасываясь шутками, смеясь, люди протаптывали в снегу тропу от паровоза к ближней рощице. В морозной тишине далеко разносились их голоса.
Вспорхнул и перелетел подальше житель этих мест – пестро-серый поползень. Усевшись удобно на дереве, он оглянулся, затем деловито застучал клювом по шершавой ребристой коре. Из дупла черной березы, заметно возвышавшейся над другими деревьями, высунулась кругловатая мордочка летяги и тут же спряталась. Подошедший Приходько стукнул обухом топора по стволу; дерево до самой вершины протестующе загудело. С нижних ветвей на солдата посыпался иней.
Приходько скинул шинель, поплевал на руки. Размахнувшись, он сразу вогнал топор на полчетверти в мерзлый ствол застонавшего дерева. Полетела щепа.
Дерево, зашумев вершиной, мягко ухнуло, зарылось в снег.
– Э-ге-ге! Гляди-ка – зверь!
Летяга, еще до того как падающее дерево коснулось земли, оттолкнулась от него, косым обрезком паруса пронеслась над головами людей, ухватилась цепкими лапами за гладкую кору соседней березы и мигом взобралась к вершине. Там зверек сжался в комочек, прильнул дрожащим от ужаса телом к шатким, колеблющимся ветвям, хотел затаиться и переждать. Но уже человек двадцать, рассыпавшись цепью, увязая по колени в снегу, крича и улюлюкая, окружили дерево.
– Шест надо. Шестом сковырнем ее в два счета, – суетясь, предложил кто-то.
Несколько человек кинулось рубить подходящий для этого осинник. Остальные топтались вокруг дерева, возбужденно переговариваясь.
Летяга, улучив момент, бесшумно спланировала в сторону открытой поляны, где не было людей. Все сразу кинулись ей наперерез. Тогда зверек на лету изменил направление и дотянулся до чащи, вырвавшись благодаря этому маневру из опасного окружения. Среди деревьев еще два-три раза мелькнуло его распластанное дымчато-серое тело и пропало, не оставив даже следа на снегу.
– Ушла-таки. Ну, молодец! – громко и одобрительно сказал Савчук – высокий, могучего сложения человек в офицерской шинели без погон. Он только что подошел, видел все со стороны. – Теперь не догнать.
Матрос, помахивая топором, обрубал сучья.
– Эй, работнички! За простой денег не платим, – весело скалясь, крикнул он.
Завизжала пила. Дружный перестук топоров откликнулся эхом в чаще.
– Вот эта чурочка по мне. В самый раз, – сказал Савчук, когда пильщики откряжевали толстую комлевую часть поваленного дерева.
Он приподнял кряж за один конец, поставил его на попа, чуть нагнулся и ловким слитным движением рук и всего напружинившегося корпуса легко вскинул чурку себе на плечо. Твердо зашагал по тропе к паровозу. Встречные сторонились, уступали дорогу.
Повеселевший машинист суетился возле паровоза, что-то подвинчивал, подкручивал. Его помощник и кочегар грузили заготовленный швырок на тендер.
Часть пассажиров осталась в вагонах, шипя и шушукаясь.
Логунов мимоходом распахнул одну дверь, вгляделся:
– А, бела кость! На дармовщину проехать метите, господа почтенные?
Повернулся и пошел прочь. За спиной у него явственно прозвучало:
– Хамье!
Матрос одним прыжком вернулся к дверям.
– Кто гавкнул?
Молчание. Острые ненавидящие взгляды.
– У, сучье племя! – Логунов с силой захлопнул ржавую дверь и пошел в лес за очередной ношей.
К вечеру паровоз поднял пары, и поезд тронулся.
Сопки за окном вагона сменились унылыми кочковатыми марями с блеклой травой поверх снега, худосочными березняками и редкими дубовыми рощами. Мелькали станции: Тихонькая, Ин, Волочаевка – глухие, безвестные места.
Случайная остановка встряхнула людей, перемешала, сгруппировала наново: два лагеря оказались в поезде, как и во всей стране. Но вряд ли кто знал тогда, что пути пассажиров еще не раз скрестятся, и кровь ляжет между ними, и не один сложит голову в этом далеком краю.
2
Утром следующего дня Василий Приходько, Игнат Коваль, Саша Левченко – на фронте они составляли один пулеметный расчет – и прапорщик Савчук, возвращавшийся вместе с ними домой, стояли у выхода с перрона хабаровского вокзала. Ждали замешкавшегося Логунова.
Мимо них текла толпа пассажиров с чемоданами, баулами, мешками.
Молодой щеголеватый хорунжий Варсонофий Тебеньков, встречавший двух приезжих в штатском, узнав Приходько, весело поздоровался:
– Здорово, Василий! Домой?
– Так точно, домой, – сказал Приходько.
– Кланяйся нашим, если увидишь. В поселок заглянешь, надеюсь?
– Видать, придется. – Приходько был доволен, что встретил земляка.
Коваль с мрачным неудовольствием разглядывал сияющие погоны хорунжего.
– Однако они тут спокойно живут, а?..
Савчук нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Он думал о матери, с которой скоро встретится.
Много их, молодых и сильных парней, отправилось с этого вокзала на войну, а кто вернулся? Сколько пережито за эти годы, сколько передумано!
Но как хорошо вернуться домой!
Савчук разглядывал знакомое деревянное здание вокзала с трехскатной крышей, облупившейся краской на стенах и замерзшими окнами; и станционный колокол, возвестивший гулким ударом возвращение Савчука в родной город; и торопливых пассажиров, совершенно равнодушных к этому событию, занятых лишь собственными делами.
– Ну вот и матрос! – сказал он с облегчением.
Логунов бережно вел под руку молодую женщину с грудным ребенком на руках. Поддерживая ее за локоть, он другой рукой волочил чемодан, баул и свой матросский сундучишко.
– Понимаете, расхворалась гражданка... И знакомых никого нет.
Савчук побежал за извозчиком. Он застал последнего, но и тот уже был занят. Плотный пожилой мужчина и форменном железнодорожном пальто, откинув потертую полость, усаживался в санки.
Савчук ухватился за вожжи.
– Гражданин, надо свезти больную. Не будете ли вы так любезны?
– А мне, собственно, какое дело? – равнодушно сказал седок. – Пустите повод! – и сделал знак извозчику, чтобы тот трогал.
Савчука обдало жаром.
– Ты кто – че-ло-век?.. А ну, выметайсь!
Должно быть, выражение его лица в эту минуту было страшным: седок, не прекословя больше, выскочил из саней.
Больную усадили в санки, закрыли ей ноги медвежьей полостью. Логунов уложил вещи, поставил рядом свой сундучок.
– Если позволите, – провожу.
Застоявшиеся лошади с места пошли шибкой рысью.
Проехав по Муравьев-Амурской, они свернули на одну из боковых улиц и остановились у запертых ворот. За забором виднелась крыша одноэтажного флигеля, макушки двух елей перед ним и голые ветви березок.
Где-то в глубине двора лаяла собака. На стук никто не вышел. Логунов перемахнул забор и сам открыл калитку.
Больная попыталась встать, но тут же беспомощно опустилась на сиденье.
– Разрешите!
Логунов поднял ее на руки и отнес на крыльцо, потом он бегом вернулся за ребенком и вещами.
– Расхворалась дамочка-то. Надо полагать, родственница ваша, – сочувственно сказал извозчик. – Вы заварите покруче липовый цвет – хворь как рукой снимет.
Дверь в квартиру открыли ключом, который Логунов долго искал в сумочке среди мелких женских вещей. В прихожей на них приятно пахнуло домашним теплом.
– Сестра, наверно, в гимназии. А тетя где-нибудь на уроке или пошла в гости, – говорила больная, снимая жакет. – Вы только, пожалуйста, не глядите. Впрочем, можете выйти пока в соседнюю комнату.
Логунов, созерцавший стену перед собой, густо покраснел и выскочил в дверь.
Вторая комната была попросторнее. Вдоль стен в ней стояли массивные книжные шкафы. Книги в шкафах тоже были солидные, толстые, в красивых тисненых переплетах. В простенке между двумя окнами висели литографии, напротив – отличная копия с картины Айвазовского «Черное море». Логунов долго стоял перед нею, смотрел и дивился. Картина, ее сюжет как-то сблизили его с обитателями дома, видно, люди, жившие здесь, понимали прелесть мятущейся стихии, любили ширь и простор, что так понятны моряку.
В спальне заплакал ребенок. Послышался зовущий голос женщины:
– Господи, да помогите же мне!
Логунов вернулся в спальню, подал женщине в кровать ребенка, и она, отвернувшись, стала кормить его грудью.
– Почему вы не разденетесь? Снимите шинель.
Затем Логунов, страшно конфузясь, неловкими грубыми руками укладывал ребенка, менял ему грязные пеленки на чистые, испачкав при этом руки и стесняясь спросить, где умывальник, искал градусник.
– Просто не представляю, как бы я добралась домой без вашей помощи. Ужасное положение, не правда ли? – говорила больная. – И я даже не знаю, как вас зовут.
– Федор Петрович, – сказал Логунов.
– А меня – Вера Павловна... Ельнева. Это моя девичья фамилия.
Вере Павловне было года двадцать три, но сейчас, в постели, она выглядела почти подростком. Щеки ее горели лихорадочным румянцем.
Пускаясь в путь из столицы, Вера Павловна и не подозревала, насколько он окажется долгим и невероятно трудным. В Москве она не смогла достать билет на прямой поезд. Каждая пересадка влекла за собой новые мытарства и мучения. Уже недалеко от дома, на Амурской дороге, из-за неисправности отцепили вагон, в котором она ехала. Устроиться в других вагонах не было возможности. Вера Павловна провела не один день на маленькой станции, пока ей вновь удалось сесть в поезд.
Все эти дни Вера Павловна страшно боялась простудить ребенка, кутала его в свое пальто и в конце концов простудилась сама.
В возникшей при посадке сутолоке ей, вероятно, так и не удалось бы пробраться в вагон, если бы не энергичная поддержка Анфисы Петровны – жены местного стрелочника.
Увидев Веру Павловну плачущей над ребенком в холодном вокзальном помещении, Анфиса Петровна тотчас же увела ее в свою тесную каморку, набитую до отказа домашним скарбом и ребятишками, отогрела, обласкала, обнадежила.
Вера Павловна с благодарностью думала об этой женщине, принявшей в ней такое горячее участие. Впрочем, в дороге ей не раз доводилось встречать сочувствие и поддержку со стороны совершенно незнакомых простых людей, к жизни которых она теперь пригляделась.
Как ни покажется на первый взгляд странным, но именно на этом долгом и трудном пути растаяло и исчезло то чувство холодного отчаяния и безнадежности, с каким она покидала столицу, навсегда похоронив там свои прежние представления о счастье, как о покойной, сытой жизни хорошо обеспеченного человека.
Добравшись после всех злоключений домой, очутившись в теплой и мягкой постели, Вера Павловна испытывала теперь несказанное облегчение. В то же время как-то сразу упали в ней невероятное напряжение сил и внутренняя собранность, которые до сих пор позволяли держаться на ногах. Видимо, болезнь, развиваясь, достигла такой стадии, когда житейские заботы уже не волнуют больного, все защитные силы организма которого сосредоточились на борьбе со смертельным недугом.
Вера Павловна впала в забытье.
Стараясь не потревожить больную, Логунов на цыпочках вышел в соседнюю комнату.
Он тоже задремал в кресле и не слышал, как пришли хозяева. Разбудил его топот ног. Перед ним стояла девочка лет шести в светлом платьице с косичками и бесстрашно спрашивала:
– Вы кто – вор?
– Нет, матрос, – сказал Логунов, мигая глазами и еще не будучи в силах понять причину ее внезапного появления.
Девочка захлопала в ладоши:
– Мама, мама! У нас матрос – настоящий!
– Ну что ты выдумываешь. Какой матрос? – сказал ворчливый женский голос за дверью, и в комнату вкатилась полная, круглая, как мяч, хозяйка дома.
Увидев Логунова, она испуганно попятилась.
– Позвольте! Как вы сюда попали, сударь? Кто вы такой?
Логунов поспешил объяснить свое появление в квартире:
– Прибыл... с Верой Павловной...
– Как? Разве Вера приехала?
Он показал глазами на дверь в спальню, и хозяйка поспешила туда, шурша на ходу платьем. Тотчас донесся ее встревоженный возглас:
– Боже, да она больна! Даша! Даша!
В гостиную стремительно вошла девушка, очень похожая на Веру Павловну.
– Что, Вера приехала? – спросила она и, не ожидая ответа, тоже скрылась за дверью.
«Сестра, – подумал Логунов, – а та, значит, тетка».
Тетка – ее звали Олимпиада Клавдиевна – охала, вздыхала, но дело кипело у нее в руках: мигом появились таз, лед, полотенце.
Даша побежала за врачом.
Про Логунова забыли. Только девочка, вернувшись к нему, допытывалась:
– Вы верно матрос? Всамделишный?
Улучив минуту, Логунов стал одеваться.
Но в это время с улицы явился бодрый бритый старик в пальто с бобровым воротником. Поставив в угол трость, он разделся, потер озябшие руки.
– Ну-с, молодой человек! Показывайте, где больная, – сказал он, приняв, видимо, Логунова за родственника.
Когда Логунов вновь вернулся в прихожую, там была Даша, раскрасневшаяся от ходьбы и мороза. Она умоляющими глазами посмотрела на Логунова.
– Нет, нет! Вы не уходите. Сестра очень плоха. Вы хоть расскажите, как ехали. Мы же ничего не знаем. Столько ужасных слухов. Пожалуйста, останьтесь.
Врач долго осматривал больную, а выйдя в гостиную, объявил напрямик:
– Плохо. Двусторонняя пневмония. Удивляюсь, как ваша сестра добралась сюда с вокзала.
– Это ее господин матрос привез, – сообщила Даша.
Врач внимательно посмотрел на Логунова.
– Похвально, молодой человек. Рыцарский поступок, да-с. – И он принялся подробно наставлять Олимпиаду Клавдиевну, как надо ухаживать за больной. Он даже ввернул в подходящий момент какую-то шутку, улыбнулся хорошей улыбкой мудрого и все понимающего человека. – Вот что, матушка! Сделайте горчичное обертывание. А лучше поставьте банки. Аспирин, конечно. Покой. В больницу – не советую: холод у нас адский... Нынче все мировыми проблемами заняты, о дровах позаботиться некому... Я, конечно, зайду.
– Да, пожалуйста, Марк Осипович. Буду весьма обязана, – сказала Олимпиада Клавдиевна.
Марк Осипович присел к столу и стал писать рецепты.
– Балтиец? – спросил он потом у Логунова.
– Так точно. Комендор с «Решительного»,
– Зимний брали?
– Не довелось.
– Гм!.. А я полагал, что там все матросы участвовали. Против десяти министров-капиталистов...
Обедали поздно. Девочка, не дождавшись, уснула. За стол сели втроем.
– Боже, до чего я измучилась! – жаловалась Олимпиада Клавдиевна. – И надо случиться такому несчастью. Ужасное время...
Больная металась. Даша, слыша ее стоны, хмурилась. Логунов сидел как раз напротив и видел малейшее движение ее лица.
– Вам, может, вина подать, Федор Петрович? – спросила Даша. – Есть красное.
– Ну что ты, милочка, – вмешалась тетка. – Матросы пьют водку. Не правда ли?
– Да, конечно, – подтвердил Логунов. – Порцию дают водкой.
Даша принесла бутылку кагора и принялась разливать вино в крохотные рюмочки. Олимпиада Клавдиевна наставительно заметила:
– Ты, милочка, видно, полагаешь, что мужчины цыплята. Подала бы стакан.
И тут же принялась рассказывать городские новости.
– Знаешь, милочка, – Олимпиада Клавдиевна обращалась к Даше, нисколько не стесняясь Логунова, как человека, который уйдет и уж больше не встретится, – приехал Мавлютин. Вот уж принесла нелегкая!
Лицо Даши сразу омрачилось.
– Вера знает? – спросила она.
– Вероятно. Они ехали в одном поезде.
Обе встревоженно посмотрели друг на друга.
– Кто это – Мавлютин? – спросил Логунов.
Ему не ответили. Он сразу почувствовал бестактность своего вопроса и смутился. «Надо было мне сразу уйти», – сердясь на себя, подумал он.
Олимпиада Клавдиевна ушла к больной и задержалась. Даша попросила Логунова рассказать о дороге, о столице. Логунов мало-помалу разговорился. Он рассказывал о суровом Питере первых дней революции, ночных патрулях, голоде, саботаже. Рассказывал о фронте, без прикрас – страшное. Люди страдали, он сам выносил эту боль и находил нужные слова. Ему был присущ талант рассказчика. Даша смотрела на него широко открытыми глазами.
– Здешние газеты все исказили, – сказала она, выслушав внимательно Логунова. И то, как она отнеслась к его словам, ее замечание о газете (уж Логунову было доподлинно известно, как они перевирают факты) сразу расположило его к ней. Оба почувствовали себя легко и свободно, без той стеснительности и связанности, какая бывает при встрече людей мало знакомых, тем более людей разного круга.
Но вернулась тетка – и возникшая было в их разговоре близость исчезла.
Олимпиада Клавдиевна тоже принялась выспрашивать:
– Правда, что комиссары младенцев пытают? А конину в Петрограде едят?
Логунов прикусил губы. Когда же он рассказал о том, как в пути кончились дрова и пассажирам самим пришлось заняться заготовкой топлива, Олимпиада Клавдиевна всплеснула руками:
– Боже! До чего довели Россию большевики!
Логунов помрачнел, стиснул в руке стакан, стукнул по столу.
– Между прочим, я тоже – большевик.
Олимпиада Клавдиевна нимало не смутилась.
– Что ж, везде встречаются порядочные люди, – заметила она. – Говорят, сыпняк в дороге есть?
– Да, гуляет.
– А скажите, – встревожилась она, – вошь в вагон может заползти?
– Куда же от нее денешься, – не без злорадного удовольствия ответил Логунов. – Они там по стенкам табунами ходят.
Олимпиада Клавдиевна так откровенно посмотрела на его бушлат, что Логунов заторопился и стал прощаться. Даша вышла проводить его.
– Вы, конечно, зайдете к нам повидать Веру? – спросила она.
– Если буду в городе, – ответил он уклончиво.
– Не понравилось вам у нас, – вздохнула Даша и неожиданно тоном заговорщика сообщила: – А вы, знаете, стакан разбили.
– Неужели? – испугался Логунов.
– Ей-богу! Дно так и отвалилось. Да вы не беспокойтесь, стакан я убрала. Говорят, посуду бьют к счастью.
И она засмеялась звонко и весело.
3
Саша Левченко семнадцатилетним восторженным гимназистом бежал из родительского дома на войну. За два года на фронте он хлебнул горя полной мерой: пуля в грудь навылет, отравление хлором, сыпной тиф – все перенес, не сломился. С фронта он привез усы, нежные, чуть пробившиеся.
Помня крутой характер отца, Саша с вокзала домой не пошел, а завернул сперва к приятелю-гимназисту – выяснить обстановку. Отцу после бегства из дому он не писал ни разу, про домашние дела изредка узнавал стороной – из переписки с друзьями.
Приятель уверял, что все обстоит как нельзя лучше: старик за последний год здорово сдал, можно явиться без опаски – простит. Саша все-таки отправил приятеля на разведку, а сам присел у окна.
Был солнечный морозный день. Дым из труб низко стлался над заснеженными крышами. Деревянные домики в беспорядке разбежались по склону, будто спешили скорее подняться в гору. В распадке между двумя холмами виднелась излучина Амура; чернели дальние заросли тальника. У горизонта синей громадой вставал горный хребет Хехцир.
Знакомый вид тревожил и будил воспоминания.
Вернулся приятель.
– Можешь идти. Отец и сестра дома.
– А мать? – спросил Саша, и сердце у него забилось тревожно и быстро.
– Разве ты не знаешь? Ее похоронили весной...
Саша опустился на стул, закрыл лицо руками и так просидел дотемна...
Дома его никто не встретил. Из столовой доносились голоса. Саша прошел прямо в свою комнату. Было темно, но все здесь казалось ему таким знакомым, будто он недавно вышел отсюда. Помедлив чуть, он включил свет.
Его этажерка с книгами была на прежнем месте. Те же самые стулья стояли возле стола. Но на одном из них висел офицерский китель. Из-под кровати выглядывал угол чемодана. На столе разбросан бритвенный прибор.
Кто-то чужой жил в его комнате.
Сашу это неприятно кольнуло. Он поспешил выйти обратно.
– Кто тут? – раздался позади знакомый, мало изменившийся голос сестры.
Саша нарочито медленно обернулся.
– Вот и я, Соня! – громко и радостно сказал он.
Сестра стояла в дверях ярко освещенной комнаты. Она испуганно оглянулась, притворила дверь и, обняв, крепко поцеловала его.
– Я знала, что вернешься. Папу позвать?
– Зови, – сказал он и вздохнул.
Соня еще раз прижалась к нему и выпорхнула из коридора.
Отец вошел грузной походкой, такой же большой и крепкий, каким его помнил Саша.
– Ага, вернулся! – тоже знакомым хрипловатым баском сказал он и поцеловал сына в лоб. Отошел на шаг и внимательно посмотрел на него.
– Был ранен?
– Да, в грудь.
– Так. Достукался.
Саша переступил с ноги на ногу. Былого страха перед отцом он не испытывал, но было тягостно.
– Демобилизован, конечно?
– Сам ушел.
– Вот как! Туда сам – и обратно. Ты что же теперь – с большевиками? – Вопрос прозвучал резко и неприязненно.
– Не знаю. Мне война осточертела, – ответил Саша.
Отец посмотрел на него еще раз и сказал уже другим тоном:
– Мать-то – не дождалась. Умерла. – Чуть помедлив, деловито распорядился: – Белье сжечь в печке. Прими ванну, Соня приготовит, что надо. Комнату твою занял полковник Мавлютин. Поместишься пока в моем кабинете. Покончишь с туалетом – приходи за стол.
И ушел, только половицы под ногами скрипнули.
– Саша, милый, как все хорошо обошлось! – радовалась Соня, не спуская с брата влюбленных глаз.
Когда Саша уезжал, Соня была еще девочкой-подростком, нескладной и застенчивой; сейчас это была хорошо сложенная девушка с горделивой посадкой головы, с мелкими, но правильными чертами лица; большие карие глаза, выражение которых непрерывно менялось, придавали ему особую живость и прелесть.
– Да ты, Соня, красавицей стала, – сказал Саша, любуясь сестрой и проникаясь ее радостным настроением. – От женихов, поди, отбою нет?
– Я каждому говорю: просите моей руки у отца, – засмеялась она. – Боятся.
За столом, кроме своих, было еще человек шесть.
– Сын, – коротко представил Сашу гостям Алексей Никитич Левченко.
– Очень приятно познакомиться, – отозвался сидящий с краю хмурый длиннолицый человек и назвал себя: – Сотник Кауров.
Саша сразу узнал в нем одного из тех двух «штатских», которых утром встречал на вокзале Варсонофий Тебеньков. Вторым был полковник Мавлютин – невысокий желчный человек с калмыцким лицом и колючим взглядом недобрых темных глаз. Это его Алексей Никитич поместил в Сашиной комнате.
Среди гостей находились также благодушный толстяк – начальник почтово-телеграфной конторы Сташевский, элегантный, рано облысевший лесозаводчик Бурмин, елейно-постный, похожий ликом на древнюю икону, владелец торговой фирмы Чукин и розовощекий здоровяк Судаков – служащий из Управления железной дороги.
– Идти против законов общественного развития – это безумие! Капитализм в России далеко не исчерпал своих возможностей, – громким, бодрым голосом говорил Судаков. – Я уверяю вас, господа: большевики долго не продержатся. Смешно, что о них приходится говорить всерьез.
– Нет, не смешно, – резко возразил Мавлютин. – Большевикам нельзя отказать в последовательности: вслед за рабочим контролем над производством они переходят к национализации банков. И, надо думать, на этом не остановятся.
– Грабеж! – крикнул Бурмин.
– Согласен с вами, – Мавлютин чуть наклонил голову, показав аккуратно расчесанный пробор. – Но ведь реальность факта от этого не исчезает. Вопрос о собственности, господа, – основной вопрос, выдвинутый нашим временем. Вот что следует понять деловым людям.
– Кстати, господа, – улыбаясь и заранее предвкушая эффект, перебил Сташевский. – Есть телеграмма со станции Кипарисово. Конфликт на стекольном заводе Пьянкова разрешился: завод национализирован местным совдепом.
– Пьянков напрасно довел до крайности, – сказал Бурмин, очень удрученный таким оборотом дела. – Это опасный прецедент.
– Разумеется, – поддакнул Чукин. – Ну, надбавил бы плату, повысил цену на товар. Дело в конце концов торговое.
Кауров вскочил, забегал по комнате.
– Не торговаться, – головы рубить. Вешать! Барон фон Ренненкампф отлично умел управляться со всем этим сбродом.
– Да, господа! Дело зашло слишком далеко, пора действовать, – резюмировал Мавлютин. – Не останавливаясь, конечно, перед репрессиями.
Чукин позвенел ложечкой о стакан, сощурился, точно примеривался, мягко проворковал:
– Всеволод Арсеньевич, по законам физики действие производится силой. Не вижу ее. Был Лавр Георгиевич Корнилов – не получилось. Кто еще? Где наши Бонапарты?..
Мавлютин с интересом поглядел в его ожидающие прищуренные глаза, жестко усмехнулся:
– Силы, Матвей Гаврилович, бывают двух родов: внутренние и внешние. Сочетание их может дать поразительный эффект.
– Что вы имеете в виду? – без обиняков спросил Левченко.
– В первую очередь, разумеется, союзников. На худой конец – немцев. Все равно.
– Позвольте! – Судаков с изумлением уставился на полковника. – Ведь это измена делу демократии. Помощь союзных держав я еще могу принять. Конечно, в формах, ограждающих чувство национального достоинства... Но немцы?.. Немцы!
– А я, знаете, приветствовал бы самого черта, – лишь бы он забрал большевиков!
– Браво! – крикнул повеселевший Бурмин.
Чукин молитвенно сложил на животе руки.
– Бог милостлив. Сторона наша глухая, дальняя – авось пронесет. Керенского в Питере нет, а у нас Русанов, слава богу, сидит. По ухабам, господа, вскачь ехать не дюже-то тоже. Может, когда и попридержать надо – шажком, а?
Судаков старательно протирал платочком свое пенсне.
– Да, расхамились невероятно, – пожаловался он. – Утром на вокзале один перехватил извозчика. Да еще нагрубил.
Саше приятно было ощущать хрустящую свежесть белья. Давно он не испытывал такого блаженства. От усталости кружилась голова. Разговор шел мимо него. Возникло лишь чувство острой неприязни к Мавлютину. Все в нем не нравилось Саше: и неприятно-угловатое лицо со смуглой кожей, и чуть раскосые быстрые глаза, и манера говорить не глядя на собеседника.
«Ну, этот, видать, – собака», – думал Саша, посматривая на полковника.
Когда наконец гости стали расходиться, Саша проводил взглядом плоскую спину Мавлютина, скрывшегося в его комнате, и на вопрос сестры, как он находит дом и многое ли в нем переменилось, сердито ответил:
– Нет. Вот только комнату мою в конуру превратили.
4
Мать Савчука жила возле пристани. Старый дощатый барак прислонился одним боком к обрыву; летом во время дождей его заливали потоки мутной воды, зимой – насквозь пронизывал ветер.
В половодье река подступала к самому порогу, плескалась под низкими маленькими окнами. Если поднимался ветер посвежее, брызги оседали на стеклах: окна плакали.
Федосья Карповна жила в угловой каморке. Комната была крохотная – пять шагов в любую сторону. Но все в ней было так аккуратно расставлено, так пригнано, что она казалась гораздо вместительнее.
Весь передний угол занимала кадка с фикусом. Фикус уперся вершиной в провисший потолок и был на редкость густ и сочно-зелен. На стене висели семейные фотографии, в центре – портрет Савчука в полной форме с четырьмя солдатскими Георгиями на груди.
Федосья Карповна перебивалась тем, что мыла полы и стирала белье у состоятельных людей. В то утро она задержалась дома: нездоровилось.
Все чаще ее одолевали невеселые думы. Она снимала со стены портрет сына, подолгу разглядывала ослабевшими глазами каждую черточку на его лице и плакала над ним. Ей казалось, что она больше никогда не увидит его. Да и писем от сына давно не было. Кто знает, жив он, здоров ли? И как ей придется доживать свои последние дни? Ох уж эта война!
Мимо окна прошли трое военных. Дверь без стука отворилась.
Савчук – он вошел первым – сразу увидел мать. Федосья Карповна сидела у окна, склонившись над работой.
Не поднимая головы, она сказала:
– К Петровым надо в те двери.
«Не ждала», – подумал Савчук, чувствуя, как у него от волнения перехватывает горло.
– Или вы ко мне? – закончила Федосья Карповна и повернулась к вошедшим солдатам.
– К вам, – глухо сказал Савчук и, бросив чемодан, шагнул к ней, протягивая вперед руки.
Федосья Карповна встала. На ее лице появилось выражение полной растерянности. Охнув, она выронила клубок ниток, и он покатился на пол.
Савчук, наклонившись, обнял ее.
Она обхватила его голову руками, прижала к груди, замирая от счастья. Слезы радости катились по ее щекам.
– Не ждала, а? – спросил Савчук, когда мать наконец отстранилась, чтобы долгим, изучающим взглядом посмотреть на него.
Как он вырос, как возмужал ее сын, ее Ваня, ее единственная опора и поддержка! Все-таки ее молитва защитила его, уберегла. Разве она не самая счастливая из всех матерей?..
– Не ждала, – согласилась она и тут же поправилась: – Сегодня не ждала.
Приходько и Коваль смущенно топтались у порога.