Текст книги "На восходе солнца"
Автор книги: Н. Рогаль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)
– Нет. Не надо, – так же тихо сказал Демьянов. Он чуть подбавил огня в лампе и сел за стол. – Садитесь, товарищ Левченко.
Свет падал прямо на лицо комиссара, вид у него был усталый.
– Вы знали старшего милиционера Силантьева? – спросил Демьянов.
– Да, знаю. Он учится в группе малограмотных. Очень способный человек. – Саша не обратил внимания на то, что комиссар почему-то упомянул о Силантьеве в прошедшем временя.
– Люди тянутся к свету, дело естественное, – сказал Демьянов. – Очень хорошо, что вы взялись учить бойцов грамоте... Что касается Силантьева, то его убили час назад на квартире.
– Уби-или? – Саша ахнул и растерянно посмотрел на Демьянова.
– Осталось четверо малышей. Жена год назад умерла после родов. Значит, круглые сироты, – с горечью и болью продолжал комиссар. – Детишек, конечно, пристроим. Советская власть о них позаботится. – Демьянов сжал кулак и поднял его над столом: – К сожалению, убийца не задержан. Он, вероятно, был не один. Но нас больше. Мы – народ. И нас нельзя истребить, нельзя запугать. Однако и нам урок. Надо научиться хватать мерзавцев за руку.
– Нелегко это, товарищ комиссар!
– А я разве говорю – легко? Я говорю – надо. – Демьянов усмехнулся. – Раз поставили нас к милицейскому делу, с нас и спросят. – Темные глаза его смотрели на Сашу по-прежнему открыто и прямо. – Скажите, кто был особенно близок с Силантьевым?
– Пожалуй, Ташлыков, – ответил Саша.
– Пошлите за ним. Пусть идет на квартиру к Силантьевым, – распорядился Демьянов. Сестра его там, дети... А ему всю голову размозжили выстрелами в упор. Ужас какой! – Демьянов отвернулся, махнул рукой и пошел к выходу.
...Силантьева хоронили на следующий день. Порошил снег. Холодный ветер метался по улицам. За гробом, кроме эскорта красногвардейцев и милиционеров, двигалась внушительная процессия. На траурном митинге выступали представители профсоюзов. Оркестровой медью зазвучал похоронный марш. Рванул сухой морозный воздух прощальный залп, и все разошлись.
Бывает, что под действием сильного впечатления человек в короткий миг постигает вещи, на понимание которых в других обстоятельствах ему понадобились бы месяцы и годы. Нечто подобное произошло и с Сашей, когда у разверзнутой могилы он увидел испуганно-недоумевающие лица детей Силантьева, услышал отчаянный крик его сестры при звуке удара первого кома мерзлой земли по крышке гроба. Со всей очевидностью представилась ему суровая беспощадность борьбы, начатой народом против угнетателей. Поздно вечером Саша вернулся к себе на квартиру.
Снег перестал, ветер унялся, и небо к ночи прояснилось. В окно смотрелись звезды и четвертушка луны. Луна казалась холодной и безучастной, что так не вязалось с настроением Саши. Он не стал зажигать лампу, лег, но долго еще не мог смежить глаз. А когда он уже начал подремывать, вернулся Василий.
– Не спишь? – спросил он, заметив, как Саша вскинул голову. – А я, брат, чаю хочу. Да и печь протопить не мешает. К утру ждать мороза.
Саша догадывался, что Ташлыков провел вечер у Силантьевых. Ему хотелось расспросить поподробнее об этой семье, однако что-то помешало задать вопрос. А Василий сегодня не был склонен к разговорам.
Пока грелся чайник, Саша попытался нарисовать себе ту тягостную картину, какую представляла квартира Силантьева. В его ушах зазвучала спокойная, рассудительная речь Ташлыкова; кто мог бы еще такими простыми словами выразить сочувствие, утешить горе?
На самом деле Василий за весь вечер не сказал и двух слов. Он только взглянул на молча хлопотавшую у плиты пожилую женщину – сестру убитого товарища, на ребятишек, сгрудившихся на неубранной кровати, вздохнул и вышел. В сенях он снял с гвоздя пилу, которую сам же недавно наточил, собираясь помочь Силантьеву распилить на дрова лиственничные бревна, без всякой пользы лежащие у забора. Одному управляться с работой было, конечно, труднее. Однако Василий приспособился. Одно за другим он выкатил бревна на середину двора. Вскоре белый истоптанный снег покрылся ржавым налетом опилок, приятно запахло древесной смолой.
Василий работал, не обращая внимания на наступившую темноту, работал с ожесточением. Груда распиленных чурок росла и росла. Когда над крышей соседнего дома поднялась луна, Ташлыков взялся за топор. Вокруг со звоном разлетались пахучие смолистые поленья. Под горячими пальцами таял снег.
Хозяйка дважды выходила на крыльцо. Наконец свет в доме погас. Василий аккуратно сложил дрова в длинную поленницу, бросил сверху топор, пилу и пошел со двора.
Он устал и проголодался.
Василий попивал чай с таким удовольствием, что Саша не выдержал и тоже присоединился к нему.
– Такое, парень, деется на свете, что и во сне не снилось. Одни люди стали хуже гадюк, другим тех гадюк истреблять надо, иначе жизни народу нету, – заговорил наконец Василий, впадая в обычное для него философствование. – А в общем – целый кавардак! Не сразу поймешь – кто за кого и чего добивается, – заключил он, помолчал и продолжал раздумчиво и тихо: – Жизнь меняется, вот в чем причина. Время летит соколом. Каждому надо думать, куда пристать, – иначе посередке затопчут. Да. – Он хотел задуть лампу, посмотрел на часы-ходики и удивился: – Однако, парень, ложиться нам некогда. Утро!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Алексей Никитич не ожидал такого быстрого разрыва с сыном: слишком много значил для него Саша теперь, когда все явственнее ощущалось приближение старости и когда все вокруг так заколебалось. Левченко стал чаще обращаться мыслями к семье: ему хотелось устроить судьбу своих детей так, чтобы бедствия меньше отразились на них. Не раз он сопоставлял сына и дочь; в Саше Алексей Никитич угадывал твердость характера, и это радовало его, так как людей безвольных, бесхарактерных он не любил и презирал. Соня, по мнению отца, такого рода данными не обладала, но Левченко это особенно не тревожило, – став взрослыми, дочери выходят замуж, дело, следовательно, заключалось в том, чтобы подобрать подходящего жениха. Покойница жена – мать Сони – тоже не отличалась сильной волей, но прожили они жизнь не так уж плохо. Безропотность дочери в глазах Алексея Никитича являлась качеством скорее положительным. Иное дело – сын: он призван продолжать дело отца. Ему предстоит грудью встречать жизненные невзгоды. А Саша был не из тех, кто клонится под ветром. Левченко втайне гордился сыном. Кто знает, сколько честолюбивых замыслов было связано у него с Сашей?
Но была и другая сторона в отношении Алексея Никитича к детям; прочности и нерушимости семьи ему особенно хотелось потому, что ее можно было бы противопоставить тому неустройству и хаосу, который, по мнению Левченко, происходил вне дома. Он как бы потерял точку опоры и лихорадочно искал, за что теперь уцепиться, чтобы самому устоять перед бурей. Левченко видел только разрушения, будущее представлялось ему в мрачном, черном цвете. Но он знал также, что люди не могут жить, не производя средств своего существования; следовательно, рассуждал он, все постепенно затихнет, уляжется, войдет опять в привычное русло. Надо только переждать и не высовывать зря голову. Семья и представлялась ему таким убежищем.
При своем тяжелом характере Алексей Никитич сделал больше, чем мог, чтобы отдалить разрыв. Но когда Саша все-таки ушел, гнев охватил Алексея Никитича – и гнев не столько на сына, сколько на людей, которые совратили Сашу. Он сказал себе, что должен вычеркнуть имя сына из своей памяти (как будто это можно было сделать!). До глубокой ночи он мерил шагами кабинет. Ходил, пока не устал, и тогда, не снимая пиджака, повалился на диван. Алексей Никитич в конце концов отдал себе отчет в том, что нельзя попросту отмахнуться от революции, отгородиться от нее стенами или повернуться спиной и закрыть глаза. Нет! Она приходит в ваш собственный дом и властно ставит перед вами все тот же неизменный вопрос: с кем вы идете? Отвертеться от ответа нельзя. Но что ответить?..
То обстоятельство, что его сын открыто перешел на сторону революции, необычайно осложнило для Алексея Никитича его собственное отношение к ней; с одной стороны, он стал еще более ожесточенным и непримиримым (и в мыслях, и в речах, и в поступках), к этому Алексея Никитича толкали его связи, его положение, воспитание, наконец, привычки: но, с другой стороны, он уже не мог отделаться от тревожащего совесть вопроса: «Что повлекло Сашу к ним? Почему?»
Как ни покажется странным, но именно сейчас Алексей Никитич понял, как глубоко он любит сына. Он опасался, как бы они не оказались в противоположных лагерях, – теперь это случилось. Они – враги. «Что ж, об этом полезно помнить! Может случиться, что собственный сын поведет меня на расстрел. Я дал ему жизнь, он – отнимет мою. Вот благодарность! Вот плоды революции... – с горечью думал Левченко. Он уже знал, где устроился на службу Саша. – Но все-таки... с кем идти? – И, задавая себе в который раз этот вопрос, Алексей Никитич смутно, но все же понимал, что дело тут не только в сыне. – Да, конечно так! – ответил он после долгого раздумья. – Я люблю Россию, и потому я против большевиков. Я против них, хотя с ними мой сын. Мы – враги».
Алексей Никитич по натуре был человек деятельный. Безделье томило его. Акционерное общество фактически уже не владело прииском. После отказа Левченко завозить продовольствие на Незаметный за это дело взялась Продовольственная управа. Прииск продолжал держаться. Левченко отозвал управляющего и техников, выплатив им за полгода вперед жалованье. Ремонт драги не производился. Но по слухам, доходившим сюда, приисковый комитет намеревался с весны развернуть добычу золота старательским способом. Говорили, что произведено новое распределение участков между старательскими артелями. До сих пор администрация прииска предоставляла старателям участки со средним или невысоким содержанием золота, приберегая наиболее перспективные из них для себя. Сейчас старатели добились перевода их на самые золотоносные деляны. Помешать этому Алексей Никитич, конечно, не мог.
Помаявшись без дела неделю-другую, Левченко вспомнил об отложенной из-за отсутствия досуга научной работе о рудных и россыпных месторождениях золота на Дальнем Востоке. Он достал из шкафа папки с накопленными материалами, полистал пыльные страницы, припомнил интересные мысли, приходившие ранее в голову в связи с этим трудом, окинул еще раз взором общий план книги – широкий, с большими обобщениями – и... увлекся.
Работал он подолгу. Что могло быть интереснее чудесного процесса, когда человеческая мысль, сопоставляя факты, пробирается среди них, как в лабиринте, ищет проявления общих законов и вдруг, точно озаренная светом, постигает скрытую до этого связь явлений! Левченко мог сидеть часами и не чувствовать усталости.
Мешал шум в гостиной. В дом сходились гости, болтали, спорили. Алексей Никитич крепился, потом с досадой откладывал работу. Ему не казалось странным, если у себя за столом он вдруг обнаруживал совершенно незнакомых людей.
Один из таких новичков – громадный растрепанный человек с рыжими запущенными бакенбардами, в светлом костюме, залитом вином, – держал Чукина за борт пиджака и угрюмо жаловался:
– Ты пойми, время какое – вся жизнь рушится. Для чего жил? Куда богатство ушло? Кто я теперь? Собака бездомная. – Он наклонился к столу и заплакал пьяными обильными слезами. – Грабители! Душегубы!.. Подумать только... в центре Москвы – собственный дом. Дворец!..
– Экой ты, брат, малодушный! – Чукин брезгливо поморщился, высвободил лацкан пиджака из его рук. – Не робей, воробей, – скоро зерно сыпать будут. В Томске, слышь, образовалось автономное сибирское правительство. Дербер какой-то. А должно быть, человек с башкой. Додумался. На наш век тут добра хватит, – утешил пьяного Чукин, хлопнув его панибратски по плечу.
Окинув присутствующих прищуренным взглядом, он достал из кармана свежую колоду карт.
– Что ж, в картишки перекинемся, а? – и начал быстро тасовать карты. – Между прочим, из забастовки служащих ни хрена не получается. Как в совдепе пригрозили увольнением, вернулись на работу. Жидка наша интеллигенция, прах ее побери!..
– Н-да!.. Умные больно все стали. – Бурмин откинулся назад и, скосив глаза, попытался заглянуть в карты соседа. – Будили самосознание свободной личности. А разбудили – зверя... Пуришкевича Владимира Митрофановича ревтребунал в Петрограде приговорил к четырем годам общественных принудительных работ. Каково, а?.. Пуришкевича!.. Кстати, Алексей Никитич, от верного человека слышал, – продолжал он, обернувшись к Левченко и приятно улыбаясь ему. – Посылают на твой прииск комиссара. Будет он там принимать намытое золотишко. Выходит, остаетесь вы, милый друг, при пиковом интересе...
Из японского консульства принесли приглашение на банкет по случаю какого-то национального праздника. Алексей Никитич повертел перед глазами красиво отпечатанный билет с золотым тиснением. «Победу под Мукденом отмечают, что ли? Нет, Мукден был в начале марта. Что-то другое, – и неожиданно решил: – Пойду».
Окна особняка на Лисуновской, где размещалось консульство, плотно прикрыты шторами. Только узкие полоски света пробивались наружу.
Секретарь консула – маленький, изящно одетый японец – встречал гостей на лестнице и провожал до дверей приемной. Двух-трех человек, в том числе и Алексея Никитича, Бурмина, он провел этажом выше в личные апартаменты консула.
Там на низкой тахте сидел Мавлютин и старательно опиливал ногти металлической пилочкой. Левченко нисколько не удивился, встретив его здесь.
Мавлютин похудел и осунулся. Скулы на его лице выдавались еще больше. К тому же у него разыгралась печень, он пожелтел и стал даже внешне походить на японца. А когда Мавлютин заговорил, Левченко понял, что приходить сюда не следовало.
– Вы же знаете, какое событие они сегодня отмечают – падение Порт-Артура. Но я без горечи встречаю этот день, господа, – веселым тоном говорил полковник, продолжая опиливать ногти. – Конечно, мы были врагами, дрались, ненавидели, но теперь – они первыми протянули нам руку.
– Зачем? – резко спросил Левченко.
– Руку помощи. Разве мы в ней не нуждаемся? – Мавлютин поднял голову и внимательно посмотрел на насупившегося Алексея Никитича, на Бурмина, безмятежно сиявшего лысиной.
– Но согласитесь, что бестактно устраивать торжество по такому поводу здесь и звать нас.
– Однако вы пришли! – Мавлютин нехорошо усмехнулся. – Ах, господа интеллигенты! Странные вы люди... Вы хотите по утрам получать кофе со сдобной булочкой? Конечно, хотите! Так не все ли равно вам – от кого придет помощь?
Бурмин слушал сочувственно. Откинув назад лысую массивную голову, он пялил глаза на стену, разглядывая изображение рыбака в соломенной шляпе, с удочкой. Хозяйственные дела Бурмина все более запутывались. Злобные речи Мавлютина были ему по душе.
– А вы слышали, господа, о новом указе священного синода? – спросил он. – Предписано: в первый день рождества молебна об изгнании из России «галлов и двунадесяти язык» не производить. Да-с! Симптоматично...
Левченко переводил суровый взор с одного на другого и хмурился все более. Подошел рыжий консульский пес, торкнулся влажным носом в его руку, лизнул языком. Алексей Никитич с неожиданным озлоблением больно щелкнул его пальцем по носу, пес взвизгнул и отскочил, потом принялся ожесточенно лаять на обидчика. На лай пришел консул, толстый, приземистый японец, тут же заулыбался и стал извиняться перед ними. Произошла небольшая задержка. Он просит их подождать еще десять минут. Что именно случилось, понять было невозможно: консул прескверно говорил по-русски. Он ушел, а вслед за ним убралась и собака.
Алексей Никитич вышел на лестницу. На верхней площадке он носом к носу столкнулся со Сташевским. Тот, держа в руках небольшой фибровый чемодан, шептался о чем-то с консулом. Заметив Левченко, он страшно смутился.
– И вы на банкет? – не замечая его смущения, спросил Алексей Никитич.
– Нет, я по делу. Есть надобность, – сухо ответил Сташевский, пряча чемоданчик у себя за спиной. – Надеюсь, господин консул, все останется между нами, – продолжал он, обращаясь к японцу. Тот протянул руку и взял чемодан. Чемодан был крест-накрест перевязан белым шнуром, и по бокам его свисали большие сургучные печати. – Двести пятьдесят тысяч, господин консул, – сказал Сташевский и сделал такое движение, будто намеревался забрать чемодан обратно. Японец отодвинулся.
– Я буду похранить у себя порной сохранности, – сказал он, сильно напирая на букву «р», ногой открыл дверь позади себя и, не переставая улыбаться, пятясь, скрылся за дверью.
Сташевский поднял воротник, спрятал лицо. Он был не в обычной форменной шинели, а в просторном пальто свободного покроя.
– Прощайте! – глухим голосом сказал он Алексею Никитичу.
– Погодите, я тоже иду с вами.
Алексей Никитич попросил шубу у швейцара. Кто-то сбегал вниз по лестнице. Левченко не стал дожидаться, толкнул дверь и вышел на бодрящий морозный воздух.
Сташевский, пыхтя, поспешил за ним.
– Вы, конечно, не станете меня осуждать. Я отдал консулу на сохранение двести пятьдесят тысяч почтовых денег. Будет хуже, если большевики их растранжирят, – сказал он перед тем, как распрощаться.
Алексей Никитич молча протянул ему руку.
2
В характере Мавлютина одной из преобладающих черт было честолюбие. Оно, как потайная, туго заведенная пружина, двигало его, подталкивало на те или иные поступки.
«Я не такой человек, как все, я – лучше», – сказал он себе однажды еще гимназистом. Это убеждение своей исключительности, раз появившись, со временем только усиливалось.
Сидя взаперти в здании японского консульства, Мавлютин с раздражением думал о тех, кто свободно ходил по улицам. Отогнув край занавески, он часами стоял у окна, смотрел на спешащих куда-то пешеходов, но ни разу не улыбнулся ни хорошенькому женскому лицу, ни невинной ребячьей шалости. В такие минуты он с особым удовольствием предавался мстительным мыслям.
В консульстве Мавлютина зачислили на должность драгомана – переводчика, хотя он не знал ни слова по-японски. Ему выдали официальное удостоверение личности, как сотруднику, но посоветовали не выходить за пределы двора. Охоты к этому у Мавлютина, признаться, и не было.
Хасимото частенько захаживал в консульство. Покончив с делами у консула, он приходил к Мавлютину, и они коротали время в разговорах.
На матово-желтом лице японца лежало выражение учтивости и сочувствия. Он так искусно перескакивал с одного предмета на другой, что Мавлютин порою терялся в догадках, не зная, к чему тот клонит. Впрочем он вскоре сообразил, что японец прощупывает его настроение, и не стал таиться перед ним.
– Я самолюбив. Незаметно жить – не в моем вкусе, – откровенно признался он как-то. – Приятнее чувствовать себя тигром, чем зайцем.
– О да! – убежденно сказал Хасимото. И посоветовал: – Вы, пожалуйста, не теряйте связи с друзьями. Никто здесь не станет возражать, если вас придут проведать. Мы хотим, чтобы вы жили удобно, как дома.
Гостей к Мавлютину приходило немало. Тогда уже сам консул без обиняков спросил:
– Деньги над-до?
– Деньги и оружие, – лаконично ответил Мавлютин.
– О, хоросё! Оцень хоросё... японская винтовка «Арисака»? – Консул быстро зацокал языком.
– Нужны пулеметы и орудия, – поправил Мавлютин. – Сейчас не время крохоборничать. Иначе нам опять дадут по шапке.
– Шапка не надо, скоро лет-то, – сказал консул, довольный своим знанием русского языка, позволяющим обходиться без переводчика. Он придерживался правила: чем меньше людей посвящено в дела, тем лучше. – Вы – солдат, я – солдат. Оцень хоросё!..
Невысокий и коренастый, консул сильно располнел. Желтое скуластое лицо его почти всегда улыбалось, вокруг глазных щелочек при этом собирались веселые морщинки, но черные глаза глядели холодно. Мягкая вкрадчивость движений, редкие усики с сединой, воркующая речь делали его похожим на гладкого откормленного кота. Разговаривая, он временами закрывал глаза, будто дремал, но на самом деле ни одно сказанное слово не ускользало от его внимания.
У себя дома консул предпочитал европейской одежде просторное кимоно и мягкие дзори. Из-за этой его привычки в консульстве неимоверно жарко топили, а вдоль стен и на окнах ставили длинные корытца с водой, чтобы увлажнять сухой воздух. В личных апартаментах консула на полу были настланы толстые маты из рисовой соломы. Входя туда, нужно было снимать сапоги.
Мебель в консульстве была иранская, низкая, неудобная для Мавлютина. Поражало обилие всяких ширмочек, статуэток, лакированных ящичков, картин на шелке, изображавших диковинные деревья и цапель или морские сюжеты.
Консул легко и уверенно двигался среди многочисленных вещей, чувствовал себя хозяином.
– Орудия хоросё! – восклицал он, похлопывая себя по бедрам. – Я буду спросить Токио.
Хасимото часто заводил разговор о политике держав на Дальнем Востоке.
– О, эти американцы! Очень хитрый народ. Надо хорошенько подумать, прежде чем впустить их в дом. Вы посмотрите, сколько дельцов нахлынуло сюда из Соединенных Штатов, – говорил он, рассеянно посматривая по сторонам. – В Японии, однако, лучше понимают ваши интересы. Мы – соседи. В конце концов проще самим урегулировать спорные вопросы. Скажу откровенно: нам не очень нравится, когда кто-то у нас за спиной начинает точить нож. Американцы собираются убить двух зайцев сразу. Следовательно, мы должны действовать совместно. Забудем былые распри, и протянем друг другу руки. В другой раз он говорил:
– Вы должны понять. Для императорского правительства сложнейшая проблема – занять и прокормить людей. Японцы плодовитый народ. Мы ловим рыбу в ваших водах, рубим ваш лес. – Хасимото вздыхал и спрашивал: – Разве ввиду этого мы не обязаны позаботиться о надлежащих гарантиях?
– Разумеется, – поддакнул Мавлютин.
– Представьте себе, некоторые политические деятели придерживаются той точки зрения, что земли до Байкала должны стать протекторатом Японии, – продолжал беззаботно болтать Хасимото. – Но это крайность. Можно найти и другие формы...
– Идея протектората встретит много противников, – осторожно заметил Мавлютин.
Хасимото тотчас же согласился с ним.
– Я тоже так думаю. Особенно здесь, на Дальнем Востоке. Отголоски былой вражды. Но согласитесь, обстановка изменилась. Что сейчас для вас явится меньшим злом? Дилемма, не правда ли? – сказал он и сделал жест, означающий, что его самого эта дилемма мало занимает. Пройдя в глубину комнаты, Хасимото остановился перед стоявшей там вазой. – Отлично сделанная вещь! – и он легонько щелкнул по вазе пальцем. – У художника есть декоративное чутье. Но лаковые изделия у нас даже превосходят керамику. Вот неплохой образец. – Он повернулся с четкостью воспитанника военной академии и взял со стола небольшую, темного лака шкатулку. – Обратите внимание на тонкий штрих рисунка. Вот эти линии! Красиво, и чувствуется стиль. Видна рука настоящего киотского мастера. О, Киото!.. Из всех городов Японии – это самый японский город. Живая летопись нашей истории.
И Хасимото со знанием дела заговорил о работах японских художников-графиков Харунобу и Хокусаи, о различиях в стиле их рисунка, о новых веяниях в японской живописи и архитектуре.
– Перед нашими художниками сложная задача: сочетать традиционную японскую манеру изображения и тенденции европейского реализма. Необычайно трудная проблема. – Хасимото делал вид, что не замечает скучающего вида собеседника. – Национальный дух народа Ямато и его проявления настолько своеобразны, оригинальны, что постичь их возвышенный характер с точки зрения новых европейских философских течений просто невозможно. Механическое перенесение европейского реализма на японскую почву принесет непоправимый вред. Все возникает и умирает. Распространение таких взглядов опасно. Оно может поколебать веру японцев в божественное происхождение императорской власти. Я лично в вопросах искусства – приверженец старины. Романтик, если хотите...
«Рома-антик!.. Губа не дура, – с усмешкой подумал Мавлютин. Он отлично понимал, что в их разговоре является главным, а что – отвлеченными рассуждениям». Проблемы искусства нисколько не занимали его. – Дилемма, черт возьми! – рассуждал полковник, краем уха прислушиваясь к словам японца. – А что нам остается делать?» – ход его мыслей шел как раз по тому руслу, которое прокладывал Хасимото.
Обоих их очень занимал предстоящий вскоре в Имане Войсковой круг уссурийских казаков, где должны были избрать войскового атамана.
Не высказываясь пока ни перед кем открыто, Мавлютин исподволь подготовлял выдвижение своей кандидатуры. Пост войскового атамана был заманчивым и желанным. Но и охотников на это место нашлось немало. Пока Мавлютин заботился о том, чтобы уравнять шансы вероятных кандидатов я не дать кому-либо из них достичь перевеса.
Хасимото я консул были в курсе предвыборных махинаций; судя по всему, они к его планам относились сочувственно.
Мавлютин решил начистоту объясниться с консулом. Откладывать дальше было нельзя: съезд в Имане приближался.
Разговор начался с пустяков. Хасимото рассказывал, что на улице потеплело, видно скоро весна. Консул сидел развалившись на низком диванчике, кивал головой.
– Будут еще морозы. Климат здесь переменчив, – сказал Мавлютин и заговорил о подготовке к Войсковому кругу. Станичные и поселковые атаманы оказались на высоте. Выборы прошли гладко. Интересы дела, однако, требуют его поездки в Иман.
– Оцень хоросё! – сказал консул и зажмурился. – Надо ехать.
За стеклами очков в роговой оправе – узкие щелочки глаз, быстро бегающие черные зрачки. Уловить их выражение Мавлютину никак не удавалось: они все время в движении, все ускользают.
– Приятно, что вы сочли нужным информировать нас о проделанной работе. Консул высоко ценит ваше доверие, – вежливо и почтительно сказал Хасимото. – Нам хотелось бы испросить вашего совета: что вы скажете о выставленных кандидатах? Ваше личное мнение хотелось знать.
Сердце у Мавлютина заколотилось. Он бросил быстрый взгляд на японцев. Консул по-прежнему кивал головой, Прикрыв глаза. Хасимото неопределенно улыбался.
– Я думаю, что ни один из кандидатов не соответствует такому важному посту, – четко и громко сказал Мавлютин. – Не думаю, чтобы кто-нибудь из них собрал хотя бы половину требующихся голосов. Нужен новый, бесспорный кандидат.
В глазах Хасимото мелькнуло нечто похожее на любопытство: он неплохо читал в душе Мавлютина. Консул что-то сказал по-японски и засмеялся.
– Да, вы правы. Нужен новый кандидат, – подтвердил Хасимото. – Что вы скажете относительно есаула Калмыкова? – и он ожидающе уставился на Мавлютина.
– Но он совершенное ничтожество! – воскликнул полковник.
Мавлютин встречал Калмыкова в Петрограде, когда тот вместе с есаулом Семеновым и другими казачьими офицерами был вызван Керенским для инструктажа по организации на местах антибольшевистских казачьих отрядов. Калмыков и Семенов выехали на Дальний Восток, опередив на несколько месяцев Мавлютина. То, что слышал Мавлютин о Калмыкове здесь, затмевало его скандальные петроградские похождения.
Хасимото тоже знал, с кем имеет дело. Он улыбнулся и с циничной прямотой подтвердил:
– Вы правы. Но у него твердая рука, а это сейчас лучшее качество. При атамане может быть умный советник, – и он опять посмотрел на Мавлютина.
«Советник – это я», – понял Мавлютин. Такой оборот его мало устраивал. Но вопрос, видимо, уже решен.
Консул открыл глаза и тоже пристально посмотрел на Мавлютина.
– Ладно, – после долгого молчания сказал Мавлютин хриплым голосом. – Но понадобятся деньги.
– Денег вы получите достаточно. Двести пятьдесят тысяч... в русской валюте. Консул как раз имеет в своем распоряжении такую сумму. Расходуйте вы эти средства по своему усмотрению.
– Тогда дайте хотя бы тысяч десять иенами, – сказал Мавлютин.
Они поторговались и сошлись на пяти тысячах.
Консул пригласил Мавлютина в свой кабинет. Полковник кряхтя принялся стаскивать сапоги, проклиная в душе японские обычаи и японскую политику.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Ночь в больничной палате беспокойная; тревожный, нездоровый сон больных часто прерывался стонами.
В воздухе держался стойкий запах лекарств.
За стеной бредила женщина, кого-то звала. Бубнил уговаривающий голос няни.
В конце коридора зазвонил колокольчик: его чистый, ясный звук легко проник сквозь стены, забрался под одеяло к Тебенькову. Архип Мартынович вскочил, как вскакивал дома при звоне будильника; кровать под ним тяжело заскрипела.
– Что?.. Болит? – участливо, слабым голосом спросил сосед, и Тебеньков услышал, как он шарил впотьмах рукой по тумбочке, разыскивая спички. – Огонь зажечь?
– Не надо, – сообразив наконец, где он находится, ответил Архип Мартынович. Он вытянулся опять в кровати, до самого носа натянул тоненькое, прохудившееся одеяло.
В окно палаты смотрела темная ночь. Одиноко мерцала далекая звезда. Гудел над крышей ветер.
– Теперь-то хоть тепло. Как большевики установились – сразу дров привезли. А прежде ужас, что было... За ночь, поверите, воду в стаканах ледком прихватывало. Лежали с воспалением легких. Представляете... – чуть слышно журчал сосед.
Тебеньков охотно придушил бы подушкой этот слабый голосок, чтобы он умолк навсегда. Его разбирала злость оттого, что безнадежно больной, обреченный на смерть человек, страдающий каким-то хроническим заболеванием сердца, радуется, как дитя, происшедшим в стране переменам и без конца говорит об этом с тихой, ясной улыбкой праведника на худом лице, высохшем от старости и болезни.
У соседа бессонница; он лежал тихо, покорно, с открытыми глазами и думал о чем-то, а днем – улыбался. Тебеньков за три недели пребывания в палате не помнил случая, чтобы хоть раз видел его спящим. Всегда с живейшим интересом он следил недремлющим оком за каждым движением в палате. Тебеньков порою начинал с раздражением думать, что соседа нарочно приставили к нему для неотступного наблюдения.
Другие больные тоже казались ему одержимыми. Не успевал человек, поступивший в палату, покончить с охами-вздохами, как уже торопился рассказать о чем-нибудь таком, от чего у Архипа Мартыновича на душе становилось еще более муторно. Было просто поразительно, как их всех тут радовало то, чему он, Тебеньков, противился всеми силами. И это наводило его на грустные размышления.
В палате Тебеньков чувствовал себя белой вороной, нечаянно попавшей в чужую стаю. Он, разумеется, поостерегся высказывать здесь свои взгляды. Даже прикрывался иногда фальшивой улыбочкой, притворным сочувствием. А чаще – с тоской глядел за окно на желтовато-белые столбы дыма над крышами, горестно вздыхал.