Текст книги "Поездка в горы и обратно"
Автор книги: Миколас Слуцкис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц)
– Алоизас! Да проснись же, Алоизас! Ну, скажи хоть, что твоя жена рехнулась! Скажи, и она перестанет дурить.
Алоизас рыгнул во сне – от непривычки к обильным возлияниям и острым блюдам. Лионгина бросилась переворачивать его на бок. Об этом, чтобы после перепоя не захлебнуться во сне, всегда просил отец, который храпел, когда спал на спине. Волосы и одежда Лионгины еще были пропитаны праздником – жалко было снимать платье. Стащив с мужа туфли, вытянулась было рядом, снова поднялась. Большой, тяжелый, потный. От него несло жаром, но мешало не горячее дыхание. И не ощущение того, что он чужд ей, так и не исчезавшее с первого дня знакомства.
Он лежал на полу, и это было странно, более чем странно. Такой – на голых досках, с выбившейся из-под ремня рубахой, в измятых брюках – не уместился бы не только во взбудораженном, готовом к полету воображении, но и в самых обычных, лишенных всяких эмоций мыслях. Лежал и остывал, как раскаленный камень, испуская пары алкоголя. Проснется, каким был? Поморщится на беспорядок в комнате и звонким голосом сестрицы Гертруды спросит: что ты там вчера вытворяла, девочка? Из окон дуло, даже спине холодно. Она стащила с кровати одеяло и, накрыв Алоизаса, прильнула к нему. Он сквозь сон потерся о ее плечо, что-то пробормотал. Может, привыкает к жесткому ложу, тренирует скованные суставы? Проснется, сбросив оковы, которые сдерживают его слова, дыхание, мысли? Громко посмеется над собой, вытянется во весь свой большой рост и позовет взмахом руки за собой, в горы? Разноцветными стеклянными шариками будет сверкать на склонах роса, виться желтая тропинка, проложенная опередившей их ящерицей… Она крепко зажмурилась, чтобы унялось мелькание заманчивых картин. Вот оба они карабкаются на кручу, протягивая друг другу руки… Как птицы, выпархивают из-под ног камешки и летят вниз… Не вверх, а вниз… Как же высоко-высоко забрались они, помогая друг другу! И ей стало хорошо, она задремала, потом услышала, что кто-то, словно обжигаясь горячей похлебкой, унимает пса – помощника хромого сторожа. За окнами то ли ветерок, то ли шаги прошуршали.
Когда Лионгина окончательно протерла глаза, в комнату воровски проникал луч солнца. Мрак рассеялся, хотя еще копился по углам. Они с Алоизасом по-прежнему лежали на полу, среди разбросанной одежды. Взгляд ее пополз вслед за лучом, который одним своим присутствием собирался, казалось, разрушить теперешнее неустойчивое равновесие, сеял тревогу: каким-то будет он, наступающий день? – и возбуждал угрызения совести из-за вчерашнего. На подоконнике – что же там такое? – корзинка со сливами! Крупные, круглые, матово-черные сливы. И Лионгина забыла о недобром луче.
– Алоизас, посмотри, Алоизас!
Легко поднявшись, в один прыжок очутилась у окна. Нет! Доброта не кончилась вместе с ночью. Нужно ли более наивное и благородное доказательство?
Ужаленный возгласом Лионгины, Алоизас не шелохнулся. Все слышал – она поняла, что он слышит, но в гудящей голове под вздрагивающими морщинами лба, под крепко стиснутыми веками, не могущими оградить его от пронзительности утра, копошился муравейник. Мысли толпились, толкались, сражались между собой, падали, но, раскиданные в разные стороны, тут же вновь сползались и тащили с собой факты и фактики, каждый из которых вгонял в пот. От его капель заблестел лоб, взмокли корни волос. Заслонившись от нетерпения Лионгины раздраженной гримасой не вовремя разбуженного человека, Алоизас собирал себя из частей, разбросанных по полу и не желающих повиноваться. Ему ли принадлежат эти громоздкие ноги, подрагивающие сучья рук?
– Что, был пьян, как свинья, да? – жалобно спросил он, облизнув одеревеневшим языком запекшиеся губы.
– Что ты, Алоизас! Ты был веселый-веселый. Там все были веселыми.
– Помню, бокал разбился… Не я случаем? – Сквозь щелки глаз, окутывая его, сочилась муть безнадежности. Заведомо не верил бодрому щебету жены, заглаживающему его бестактность.
– Не один бокал разбился. Никто из-за этого не охал, копейки. Посмотри-ка лучше сюда, Алоизас! – Она указала на корзинку. – Разве появились бы эти сливы, если бы мы обидели хозяев?
Опасения его не рассеялись, однако спорить Алоизас не стал, и Лионгина вздохнула с облегчением – густая пелена похмелья уплывала, не омрачив наступающего дня. Их дня! Гостеприимство хозяев, особенно их песня, подобно обряду крещения, приоткрыло перед ними дверь в заказанный для посторонних мир. Она не сомневалась: это мир гор – и он распахнется сегодня же.
– Я тут казнюсь, а со всех остальных – как с гуся вода, – криво усмехнулся Алоизас. – Ты, кажется, соло выводила – или, может, мне приснилось?
Уже нащупал то, чем сумеет смягчить, а может, и вовсе отмести свою вину, если в чем-то виновен.
– Очень уж просили. Было бы невежливо.
– Что творит вежливость? Чудеса, дорогая: моя тишайшая женушка запела!
Лионгина с тревогой следила, как Алоизас ощупывает свою грудь, лицо, словно ищет синяки или иные доказательства тому, что это уже не он – не уравновешенный и серьезный Алоизас Губертавичюс, а гуляка и пьяница. Обнюхал ладони, будто ненароком перемазал птичьим пометом. Испытывал отвращение к себе, выпавшему из обычной, вполне его устраивающей, вмещающей его суть оболочки. Отвратительно. До тошноты отвратительно! Какой-то частицей сознания он не переставал трезво удивляться, как это жена терпит его и, конечно, самое себя, не менее замаравшуюся, хотя пятна на ней скрыты сиянием юности. Невыспавшаяся, в несвежей, обтягивающей тело комбинации, она все равно сияла, и это было еще одним упреком ему, по-собачьи скулящему под ненужной, чужими людьми навязанной ношей.
– Знаешь что? Побежали умываться к роднику! – предложила Лионгина, когда он зевнул и запустил пальцы в спутанные, слипшиеся волосы. Вода хлестала из трубы прямо за садовой оградой, разбросанные вокруг плоские камни ярко блестели. – Родниковая вода нас отлично освежит!
Алоизас не ответил, только бледно усмехнулся. Вот и доказательство, что она все-таки гнушается небритым, взлохмаченным, не похожим на себя супругом и предлагает отбеливающее средство – родник, из которого пьют волы и ослики. Сам о себе он высказался бы грубее – ну и несет же от тебя! – однако и она едва ли благоухала. Если бы не она, забывшая о своем достоинстве и самолюбии из-за копеечных похвал, прямо-таки анекдотических гипербол, отдающих клоунадой, разве стал бы он лить в себя спиртное, как в бочку?
– Ну, пошли мыться, – Лионгина тормошила его уже без радости, просто по обязанности. – У родника и сливы помоем.
– Сливы? – удивленно переспросил Алоизас, словно впервые услышал о них, и поднялся с пола. – Какие сливы?
Солнечный луч высветил его отвисшую губу, испещрил пятнами и морщинами щеки, сделал заметной проступающую на макушке лысину. Таким будет в старости, пронзила Лионгину острая жалость, хотя она внутренне ощетинилась, ожидая новых обвинений, пока еще внятно не высказанных, закушенных в зубах. Из-за этого они становятся еще отвратительнее и непристойнее. Лучше уж откровенные, пусть грубые слова, которые тоже не обрадовали бы, но не надо было бы стыдиться элементарной потребности тела обжечься родниковой водой. Солнце, казалось, решило превратить Алоизаса в мумию, если он не сдвинется с места, и ей снова стало жалко мужа – упрямо не желающего участвовать в маленьком нарушении порядка, который мог бы стать началом согласия. В вагоне она испытала подобное же чувство жалости, но тогда – к погрузившемуся в сон детства мальчику.
– Крупные, спелые сливы. Посмотри, Алоизас!
Может, матовые от росы сливы – таких ни на каком рынке не купишь! – смягчат колючий взгляд, развеют тяжелое настроение? Так надеялась Лионгина, теряя терпение. Давай же что-нибудь делать, Алоизас!
Алоизас сильно потер лоб, как бы освобождая уголок в ноющем мозгу. Медленно, волоча свое тело и свое смятение, поплелся к окну.
– Погоди, когда ты их увидела? – Он протянул руку, но не притронулся к сливам. – Знаешь, кто принес? Хозяева?
– Откуда мне знать?
– Знаешь, но не признаешься. Да уж ладно. Красивые сливы, говоришь?
Не ожидая ответа, схватил корзинку, размахнулся и вышвырнул вон. Сливы разлетелись по кустам, словно спугнутая стая воробьев, несколько штук покатилось по комнате.
– Что ты наделал? Что наделал?
Лионгина прикрыла лицо, как от удара. Ей показалось, что твердеют щеки, грубеет, превращается в огромный струп все лицо. Вот-вот стану как та старуха, билось в голове.
– А я-то думал, все шутки кончились там, за столом. – Алоизас снова был ясен и спокоен. Наконец-то человек исполнил пусть неприятную, но неизбежную обязанность. Он прав и не станет обращать внимания на ее гримасы. – Теперь в постель!
– Ведь уже день, Алоизас! – в ее глазах – мука, но голос не хотел ни стареть, ни леденеть, звучал молодо, вызывающе.
– Спать. Все. – Алоизас не собирался тратить слова попусту.
Не ожидая согласия или помощи, резко захлопнул створки окна. Старые, перекошенные рамы скрипнули, посыпались куски отскочившей замазки. Его руки боролись не только с рамой – с маячившим, проступающим сквозь туман и горящим на солнце хребтом, который вроде бы подобрался к их окнам ближе, чем в прошлые утра. Крючок вырвался из трухлявого дерева, царапнул палец. Алоизас, наливаясь яростью, слизнул каплю крови. Еще калечиться из-за нее? Кое-как задернул гардины и уже прошел было мимо застывшей, в ужасе наблюдающей за его молчаливой яростью Лионгины, но тут в щель снова пробился солнечный луч.
– Ложись! Тебе говорю?..
Она удивилась, почему ее лицо не превращается в рану. Тогда он подошел и сжал ей плечо так, что хрустнул сустав.
Комната с задернутыми шторами полна дневным, но все еще обволакивающим светом. На стене пузырится золотистая рябь, ножка стола забрела в мерцающую желтоватую лужу, а пыль плавает в луче туманным клином. Алоизас лежит одуревший, иссякший от многократных попыток выдавить из лежащей рядом жены стон благодарности, что-то похожее на ее вчерашнюю простенькую песенку. Она молчала, пока он срывал комбинацию, молчала, когда неистово ласкал ее. Теперь Алоизас лежал обессиленный и отдалившийся, даже не предполагая, что творится в ее голове, взбудораженной внезапным вчерашним взлетом и не менее внезапным сегодняшним падением. А там непрерывно крутилась пластинка: ах, Алоизас, бедный Алоизас, если бы ты был таким раньше, в поезде, нет, еще до поездки, но теперь я не могу, не согласна, ведь у меня есть душа, и она смотрит на меня своими большими глазами. Ты ждешь благодарности, а я в эти мгновения дрожу, чтобы на шее и руках не осталось синяков, а то как же смогу поднять глаза к небу, как предстану перед горами со следами рабских оков на запястьях?
Лионгина удивлялась, что и теперь ее лицо не покрывается отталкивающими струпьями. Она чувствовала себя подмененной, вместо нее ей же самой подсунули другую. Перепуганную, прибитую, грязную. Неприятно будет прятать глаза от симпатичного поэта, смотреть мимо доброго Гурама Мгеладзе. А уж о Рафаэле… Ведь они думают, что я та же самая, которая пела им детскую песенку…
Алоизас всхрапнул, его локоть придавил ей грудь.
Захотелось сбросить руку, подползти к окну и глотнуть свежего воздуха. Вздымаются ли еще, как вчера и позавчера, застывшие, похожие на ящеров каменные волны? Блещут ли молниями, освобождаясь от теней, обнаженные каменные кручи?
– Лежи! – Рука Алоизаса, стоило ей шевельнуться, сдавила шею. – Скажу, когда вставать.
Утро поцокивало подковами осликов и волов, звенело моложавыми голосами стариков погонщиков. Разочаровавшись в вялом, не отвечающем на ласки теле жены, Алоизас сполз с кровати. Изнурительная духота заглушала мысли о чем-то непоправимом, о насилии в ответ на покорность. Вяло, не рассчитывая на свежее дуновение, отдернул гардину.
У самого окна, на заляпанных желтой и зеленой краской подмостьях, снова стояла корзинка. Снова спелые сливы. Шутники. Старательно собрали разбросанные в кустах? Чепуха! Станут они возиться, когда слив этих – навалом, свиньи и те не едят.
– Свеженькие. И подмости не поленились притащить. Чем это я так угодил им? – бормотал он, принюхиваясь к корзинке, словно в ней был ослиный навоз. – А может, я тут ни при чем? Может, это гонорар моей женушке за сольный номер? Местные дамы крашеными губками виноград посасывали, а моя… Хоть и ударил в голову алкоголь, кое-что помню. Значит, опять сливы?
Перегнувшись, с отвращением достал корзинку, но обратно не поставил – втащил в комнату. Лионгина наблюдала за ним, вышагивающим со сливами, из постели, как загнанный зверек из норы, которая уже ненадежна – обнаружена, разорена. Она упала с высоты, и падение не прекращалось. Мучитель выжал ее, будто тряпку, а теперь издевался, коля глаза сливами. Алоизас – жестокий мучитель? Забывшись, шептал, что жить без нее не может, однако не перестает мучить? Не желает примириться с мыслью, что у нее есть душа, – поэтому жесток? А может, изощренно издеваясь, мстит за собственный утраченный или никогда с ним не случавшийся полет? Недаром в вагоне, когда шел в тамбур курить, померещилось, что у него на спине язва. Опомнись, Алоизас, пока не поздно!
Не выпуская корзинки, Алоизас присел на край постели, стянул с подбородка Лионгины одеяло.
– Поскольку ты, дорогая моя, упорно молчишь, придется говорить мне. Разглагольствовать на тему слив и других быстро портящихся фруктов не стану. Согласен, мужчины неплохо пели. И все же не думаю, что нет лучших ансамблей, чем составленный из пяти или шести подвыпивших любителей. Не думаю! – Он приподнял корзинку, поставил сливы ей на ноги. – Если когда-нибудь затоскуем по кавказскому фольклору, сможем послушать профессионалов – есть ведь государственные хоры, гастролируют виртуозы и не виртуозы. Наконец, имеются пластинки. Как бы там ни было, я больше не желаю, чтобы меня за волосы тащили в рай, даже если бы я в этот рай верил. А сливами, дорогая, – он снова поднял корзинку и переставил ее на живот Лионгины, – завален рынок. Надеюсь, вопросов нет? Если нет, сказано все. – Алоизас встал с кровати, освободившись от тяжелого груза, взвизгнули пружины матраса. Лионгина лежала, не подавая признаков жизни. Казалось, ее униженное тело разбухает, как падаль под палящим солнцем.
– Если не возражаешь, верну сей дар хозяевам. Вынужден сделать это анонимно!
Лионгина услышала, как, ударяясь о ветви, посыпались сливы, как затрещала корзинка.
Из дома они выбрались лишь перед самым обедом, когда солнце буйствовало вовсю. Это было другое солнце – безжалостное, кусающееся, давно уже разорвавшее нежную утреннюю пелену и обжигающее все, что встречается на его пути. Носки Алоизаса почернели от пота, он натер ногу и, прихрамывая, ворчал. У Лионгины намок толстый слой пудры, которым пыталась она замаскировать шею, пострадавшую от мужниных нежностей. Копошившаяся в тени каштана бездомная собачонка завиляла хвостом, но испугалась палящего солнца и не побежала следом. Сторонясь людей, они свернули на уединенную тропинку, по которой еще не ходили. Тропинка покружила, попетляла по убогому кустарничку и вывела их на маленькое деревенское кладбище. Серый холмик, обдутый ветром – растительность обглодана козами, – утыкан плоскими торчащими вкривь и вкось каменными надгробиями. На одних различимые, на других уже стертые письмена. Ни дерева, ни цветка, да, вероятно, и не росли бы они тут. Белые козы щипали колючий кустарник, жесткую траву. О вечности свидетельствовали лишь могильные холмики – горки белых камешков, – у хоронящих, наверно, по семь потов сходит, пока выдолбят яму. Горы высились над погостом, не принося ни малейшей прохлады, серые, безобразные, словно никому – даже сами себе – не нужные, какая-то неразумная сила во времена оны притащила их сюда и бросила за ненадобностью. Взгляд Лионгины, мрачный, безнадежный, блуждал между сгоревшим до белесости небосводом и серыми грудами каменного хлама. Возникла мысль: пора вспомнить о прохладном севере.
– Я хотела бы умереть, – сказала Лионгина неживым голосом. – Поехали домой, ладно?
– Не валяй дурака – не дождавшись конца отпуска?
Врожденная приверженность к порядку не разрешала Алоизасу признаться, что он и сам бы с удовольствием сбежал. Болтовню жены про смерть пропустил мимо ушей.
Не заботясь о том, видит их кто-нибудь или нет, чуть ли не бегом припустились они домой. Заберутся в свою нору, высунут языки, как та собачонка, и будут дожидаться вечерней прохлады…
– Что за чертовщина? – Алоизас, успев сбросить лишь одну туфлю, хромая, сунулся к окну. Снова сливы! Снова. Другого сорта – красные, пузатые. И уже не в корзинке – в красивой глиняной миске. Черная керамика, механически зафиксировал он. Покосился на Лионгину – Ну, что ты скажешь?
Она не ответила, и он схватил миску за край. Сейчас размахнется и швырнет, да так, что осколки до самой горы долетят; но в саду бродили отдыхающие. Криво, половиной рта усмехнулся, поставил миску на место и, ухватив за черенок сливу, надкусил.
– Кисло-сладкие. – Пожевал. – Жажду утоляют. Попробуй и ты!
Брызгал сок, тек по подбородку, казалось, Алоизас разгрызает даже косточки.
Нет, косточки он вынимал изо рта и укладывал в желобок на подоконнике.
Лионгина расставляла стулья, чтобы не надо было смотреть, как муж уничтожает сливы. Методически. Одну за другой.
Сникли, разрушились ее горы. Теперь не будет и слив – жалкого воздаяния, кое-какого утешения. Не будет ничего, за исключением воспоминания о том, как яростно ходят челюсти Алоизаса.
– Не хочешь? Остались еще.
– Я хочу умереть. – Она прошептала едва слышно то, что уже сказала на кладбище.
Ночью Алоизаса разбудил глухой, как заклинание, звук. Лионгина стонала во сне голосом старухи, которая никак не может дозваться смерти. Он едва дотерпел до утра, но не разбудил жену.
Ее глаза, когда он окликнул ее на рассвете, смотрели из мутного мрака, где не было ни гор, ни солнца. Даже бездомной собачонки с грязной мордой там не было.
– Какой смысл вкладываешь ты в слово «умереть», дорогая?
– Никакого. Не хочу жить, и все.
– Почитала бы, что говорят о смерти мудрые люди.
– Знать не хочу никаких мудрых людей. Хочу умереть.
– Глупая смерть не делает человеческую жизнь осмысленной. Это бессмыслица.
– Вся моя жизнь – бессмыслица. Я это хорошо знаю, нет у меня больше никаких желаний.
Неодетая, она зашлепала к окну. Чуть отдернула занавеску, в глаза ударил выкатившийся из ущелья огромный ком солнца. Лионгину залило розовое свечение. Такого восхода она еще не видела.
Ей стало и хорошо и горько, словно никогда больше не увидит она такого.
– Вот и снова мы улыбаемся, дорогая. – Алоизас надеялся, что развеял ее мрачные мысли. – Но почему так печально?
Он раскрыл объятия, она проскользнула мимо. Умереть не могу, еще не могу, но как жить?
– Нескончаемый праздник! – Навалившись на балюстраду веранды, Алоизас глядел в долину. – Когда ж тут работать людям? В полдень адская жара не дает, темнеет рано, а при луне только плясать.
Прислушалась и Лионгина, накинувшая платок, – ей было холодно. Кто там барабанит по медному тазу луны? Кто там верещит на дудке? Даже звездный полог вздрагивает со всеми своими Медведицами и Млечными Путями, медленно перемещаясь из одной необъятной дали в другую. Как на ладони видна группа людей на естественной террасе, на взгорке возле облупившейся церквушки. Внутри полуразрушенных стен, среди камней, топорщится чертополох – днем они заглядывали туда, – но площадка утрамбована, как стол, и свет луны покрыл ее зеленоватой скатертью. В середине круга – чьи-то голые ноги. Да это же их мальчишка-провожатый! У кого еще такие резвые? Плывет и плывет по кругу, изгибается, извивается, чуть ли не в землю как корень ввинчивается и снова парит над ней птицей. Мелькают и мелькают его икры, и кажется, танец будет продолжаться вечно, поддерживаемый и подстрекаемый дробью барабанчика. Иногда доносится гортанный выкрик, это Рафаэл, узнает Лионгина, не поспевают его пальцы за самыми быстрыми ногами деревни. Рафаэл досадливо вскрикивает, когда нарушается ритм. Лионгина ждет этих мгновений – голос все сильнее хрипнет, а яростная дробь все убыстряется. Барабан гремит, чуть не лопаясь, ноги мелькают, кажется, оба вознамерились раскачать каменистую землю, созвать к белеющим стенам всех живых. Слишком часты перебивы ритма, и Лионгина начинает понимать, что это тоскующий зов, адресованный ей. Где бы ни столкнулись они, Рафаэл испепеляет ее огненным, гордым и полным покорности взглядом. Танец – его хитрость, дерзкое обольщение. Мальчишка – намекни только – в пропасть ради него ринулся бы. Чего им от меня надо? Или Рафаэл хочет что-то напомнить? Песню гор, которая умерла? Лионгина зябко кутается в платок.
– Гм, народные танцы? Может, сходим, а? – нерешительно предлагает Алоизас. И ему надоело торчать под крышей.
– Холодно. К тому же нас не звали.
– Не понимаю тебя. Сначала была готова бегать за каждой оборванной старухой, одетой в национальный костюм, за каждым серым осликом…
– Я сыта сливами.
– Сливами? При чем тут сливы? – Алоизас раздражен тем, что жена снова не поняла его. – Над нами решили поиздеваться. Я достойно ответил. Вот и все.
Лионгина встает и, Придерживаясь за балюстраду, направляется в комнату.
– Нет, не все. У тебя в запасе еще одно воспитательное средство: можешь меня прибить.
Это она говорит уже в комнате.
– Прибить? Тебя… я?
Алоизас вспыхивает, его взгляд скользит следом за ее неживым взглядом. Их глаза упираются в стену комнаты, словно раньше они ее и не видели. Поблекшие обои, извивающаяся трещина в бревне, ничего больше. Даже пятна интересного нет. Пустота. Бессмыслица. С потолка спускается блестящий черный паучок, таких полно в старых домах, но и он убирается в сторону, огибая бесцветную пустыню. В уголке на полу – портфель Алоизаса с начатой книгой, с мыслями, далекими от этой одурманивающей тоски, еще в комнате срезанная хозяйкой и поставленная в воду чайная роза – даже запах можно уловить! – но взгляд приковывает голая стена. Пустыня.
– Ерунда. Не надо драматизировать. – Алоизас встряхивается, отворачивается от пустоты. Не смотреть в ту сторону. Не видеть. И ей не позволять.
– Заходите, не погнушайтесь, люди добрые! – приветливо манил рукой выкатившийся откуда-то пучеглазый продавец.
Они уже стояли в полуподвальном помещении магазинчика. Там висели косы и цепи, лежали рулоны дешевой материи и другие товары, нужные сельскому жителю, но не было ни живой души. Оказалось, продавец угощал в пристройке потного, отпустившего ремень милицейского старшину. Оба бросились удерживать случайных покупателей. Алоизас оборонялся обеими руками.
– Вино из бочонка, выкопанного по случаю крестин племянника! – божился продавец, его глаза от желания угодить чуть из орбит не выскакивали. – Такого вина в своем Саратове ни за какие деньги не достанете!
– Мы из Вильнюса, – объяснила Лионгина.
– А хоть из самой Москвы, хоть из Нью-Йорка! Разве Нью-Йорк нюхал такое вино? Гарантирую, сам Рокфеллер не посмел бы от него нос воротить!
– Точно, винишко знатное, – поддержал толстый старшина, утирая взмокший розовый лоб. – Почему наши старики долго живут, знаете? Не спрашивайте ученых, спросите нас с Гогой!
– Почему, – повторил тот, кого назвали Гогой, – и я не отвечу. Попробуйте – и сами поймете! – Он протягивал большой граненый стакан.
– Нет-нет, мы пришли кое-что купить, – запротестовал Алоизас. – Только купить.
– Пожалуйста. Можно купить и потом выпить. Можно сначала выпить, а потом купить. Цены на товары государственные – не изменятся, а вино за деньги не продается. Так чего бы вы хотели, люди добрые?
– Что тебе нужно, дорогая? – Алоизас смутился под нажимом Гоги.
– Ничего мне не нужно.
– Есть золотые часики «Заря». Было семь, остались одни, – весело предложил продавец. – Можно подумать, что наши женщины в тесто их закатывают вместо изюма.
– Зачем красавице золото? Она сама сверкает, что твое золото, – ввернул комплимент старшина и покраснел, как вареный окорок, аккуратно нарезанные ломти которого лежали на дощечке. Там же – зеленый перец и помидоры.
– Мне нужны темные очки от солнца! – заявил Алоизас без тени улыбки. Наконец-то придумал, наконец-то отделается от назойливых хозяев.
– Слава богу, не само солнце пожелали! Его Гога не сумел бы снять для вас с неба. А очки от солнца – будут. Правда, за все послевоенное время так их никто и не купил, пришлось моему предшественнику их уценить. Валялась где-то одна пара. А вот где? Но пока ищу, люди добрые, придется вам пригубить с моим другом Шалвой. Вино понравится или не понравится, а доброе согласие с милицией никому еще не повредило.
– В таком случае мы с удовольствием попробуем вашего вина, – согласилась Лионгина, слушавшая бойкую болтовню уже с несколько оттаявшим лицом, и Алоизас сдался.
– Я – Шалва, низко вам кланяюсь. Постараюсь не обидеть. За ваше здоровье и за здоровье всей вашей родни! – весело выпалил здоровяк-милиционер, протягивая большой граненый стакан ему, потом ей. Заворковал тонкогорлый кувшин.
Между тем из магазинчика доносились разнообразные звуки – глухо стукались о прилавок рулоны ткани, громыхали ванночки, бидоны для керосина, звенели связки цепей.
Алоизас отпил полстакана, взглядом поощрил Лионгину, которая едва смочила губы. Запрещаешь – на дыбы встает, разрешаешь – упирается.
– Женщины всегда свою линию гнут, – пофилософствовал по этому поводу Шалва, снова плеснувший Алоизасу в стакан. – Нам, мужчинам, приходится с этим мириться. В противном случае мы им были бы ни к чему, сами мужчинами стали бы.
– Отличное вино, – догадался похвалить Алоизас.
– Вино, как и женщины, заслуживают большего, чем похвалы. – Лицо Шалвы вновь вспыхнуло, как помидор, который он принялся резать финским ножом. – Уважения и любви!
– Спасибо, – поблагодарила Лионгина, но не проглотила ни глотка. Не могла ни пить, ни есть, хотя ей понравились и пропахший вином полумрак пристройки, и разговор обоих деревенских философов, нежно, словно гусиным пухом, касавшийся больных мест. Она чувствовала себя так, будто у нее немытое лицо и грязные руки за чистым, не для нее накрытым столом.
Вернулся Гога, перемазанный, с ссадиной под глазом, но счастливый. Вот вам очки!
Полчаса в деревенском магазинчике стали одним из самых светлых впечатлений Лионгины от этой поездки, правда, скоро и они, как те, мрачные, погрузятся глубоко-глубоко, словно их вовсе не было, однако даже позабытые и развеявшиеся, время от времени будут согревать ее своим теплом. Алоизаса в темных очках она почта не будет помнить, но эта его покупка также станет добрым воспоминанием. Когда Алоизас выбрался из полуподвальчика, от него слегка попахивало вином; ей показалось, что это не он, а совсем другой человек. Лицо незнакомое, посверкивают, отражая лучи, черные стекла немодных, однако основательных очков. Алоизас или тот, другой, смело подставляет лоб солнцу и теням, деревьям и камням, хотя поначалу споткнулся было, едва не подвернул ногу. Теперь все умыслы и поползновения посторонних людей будут наталкиваться на эти стекла – на их черный, все отражающий базальт. Когда Лионгина спрашивала, куда поворачивать – налево или направо, – Алоизас отвечал не сразу, а посоветовавшись с тем, кто прятался за темными стеклами. В очках он стал величественным, как дом с пристройками, у дверей которого приходится ждать, пока притаившиеся за многочисленными окнами хозяева не выяснят твоих намерений. Его же собственные намерения стали совсем непонятны. Тлеет ли в нем хоть какое-то раскаяние за содеянное? Или сочувствие? Впрочем, любопытствовать по сему поводу Лионгина не смеет, так же как на шажок уклониться в сторону от тропинки, по которой они идут.
Алоизас не собирался носить очки, но, надев, уже не снимал, как боевые доспехи. Теперь он бодро проходил мимо вопрошающих глаз Гурама Мгеладзе, мимо орлиного профиля Рафаэла Хуцуева-Намреги, отбрасывающего хищную тень. Пусть только посмеют сунуться со своими навязчивыми приглашениями!.. К клокочущей в долине реке и без провожатых спустимся! Базарчик с надоевшими сливами, картошкой, по белизне и дороговизне не уступающей яйцам, и насквозь просоленными сырами из овечьего молока тоже сами найдем! И в горы сами поднимемся, когда спадет жара!
Куда сложнее проходить мимо них с опущенной головой Лионгине. Стоит прошуршать веселому, куда-то спешащему смеху Гурама или отпечататься в пыли по-женски изящной ступне Рафаэлова мокасина, как начинает крутиться и потрескивать прервавшийся было фильм последних дней. Ее жизнь началась с поездки в горы, а горы насмешливо и высокомерно отражаются в горящих глазах Рафаэла. Не те серые мертвые громады, какими видела она их недавно из тишины сельского кладбища, а подпирающие небо могучие великаны.
Улочка сужается, колея упирается в голое поле, но, испугавшись простора долины, вновь сворачивает в тесноту строений и дувалов, опять жмется в обочинах – слоеном каменном пироге, скудную зеленоватую корку которого щиплет ослик. Вскоре босая ступня проселка втискивается в обуженный каменный башмак и отбрасывает его лишь тогда, когда раздвигается синее небо и дорога торопливо огибает гигантскую скалу, вероятно некогда с грохотом сорвавшуюся с вершин. Впечатляющий камешек напоминает покосившийся многоэтажный дом без окон. За ним, вверх по склону, свита – разных размеров валуны и плоские гранитные глыбы. За одну из них зацепилась двухколесная арба, площадка другой полна галдящих детей. Играют? Стараются вырвать из рук друг друга вареные кукурузные початки? Не похоже. Жалобно скрипит колесо арбы, и мрачен выставивший вперед щетинистый подбородок, иссиня-белый от старости возница. Крики – возбужденные и воинственные, дети что-то яростно треплют, игрой даже не пахнет.
Лионгина разбежалась, прыгнула, вот уже лезет вверх, хватаясь за валуны. Раздувается юбка, сверкают на солнце загорелые ноги. Совсем забыла, что подумают древний старец, дети, наконец, он, ее муж.
– Что там? – вопрошает снизу Алоизас.
Лионгина не отвечает, ее светлая головка окружена черными, курчавыми.
Поцокивая и тычком палки понукая вола, старик сдвигает арбу с места. Тяжело взбирается на плоский камень большущее колесо. Гордо сплюнув, чтобы слышно было в деревне, старик уезжает на своей погромыхивающей колеснице.
– Что там? Почему не отвечаешь? – допытывается Алоизас, раздраженный детской выходкой Лионгины. Пока жарился на солнце, ожидая ее, вспотел, намокла и стала жечь тело резинка трусов. Договаривались же искупаться! Ныла: река, река, – а теперь уже не надо?
– Гадюка… Гадюку убили!
Лионгина бледная, дрожит. Тело гада, разрубленное на куски, еще извивается в ее глазах.