Текст книги "Поездка в горы и обратно"
Автор книги: Миколас Слуцкис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)
– Рафаэл Александрович, скоро рассветет. Вы не успеете отдохнуть.
– Виноват, боюсь, у ребят товарища майора возникнет соблазн пополнить за счет моего взноса кассу медвытрезвителя. Не правда ли, товарищ майор?
– Так точно! – майор согласно кивнул, взглянув на стенные часы, вот-вот заступит новая смена, и будет нелегко объяснить, почему его подчиненные не на постах а, разинув рты, слушают какого-то пустобреха.
– Благодарю за временный приют и приглашаю всех ваших славных парней на свой вечер. Разрешаете пригласить их бесплатно, Лонгина Тадовна?
– Безусловно. Мы приветствуем тесный контакт мастеров искусства с массами!
Не только приветствуем – готовы приплатить сотрудникам майора. Глядишь, несколькими слушателями на твоем концерте будет больше. Лионгина тряхнула головкой и улыбнулась, это была не улыбка растерянной, пережившей сердечный шок женщины, а служебная, директорская, по протоколу.
Машина Пегасика, присев под дополнительным грузом, рванула вперед. Внутри было душно от раскаленного, вольно откинувшегося, не умещающегося в своей шкуре человека. Он без умолку говорил, обрушивая свои вопросы то на одного, то на другого. Ответов не слушал, угадывал сам. Хотел сразу же подружиться, мигом все разузнать о новом крае, не утруждаясь его изучением, меткими замечаниями опытного путешественника попадая в самую суть явлений. Игерман все еще был в дороге, захваченный множеством приключений или видений, от него несло трудновыразимой смесью дорожных запахов, ошибочно приписываемой усталости, куреву и потению после выпивок. Хотя было и это – в жесткой щетине серел пепел, и слабым алкогольным душком все-таки шибало! – однако чудилось и дыхание далей, просторов, оправдывавшее бред, заставлявшее слушать нелепости.
– Вы интересовались человечками с Ориона? – Никто об этом не спрашивал, он, видимо, отвечал каким-то другим попутчикам, набившимся в другой автомобиль, или вагон, или салон самолета. – Так вот, они – замечательные, необыкновенные! Их инженеры – левши, обратите внимание, все – левши! И не производят оружия – только игрушечное!
– Левши? Как смешно! – разинула от удивления рот Аудроне.
– Не может этого быть, – возразил, заподозрив насмешку, Пегасик. – Что же они правой-то рукой делают?
– Правую сосут, как леденец! – И Игерман расхохотался, оглушительным смехом извиняясь за шутку. – Нет, дело серьезное. Правые руки человечков изготовили некогда много страшного оружия, из-за него возникли разрушительные космические войны. Не работают больше орионцы правыми руками.
– И тарелочки свои тоже левой рукой водят? – не отставал Пегасик.
– Левой! Все левой! Я же говорю, они – удивительные. Между прочим, тарелочка не подчиняется ни штурвалу, ни автопилоту – только мыслительной энергии. Если пусто тут, – Игерман постучал себя по лбу, – улетишь не дальше, чем курица!
– Не понимаю, каким образом очутились вы в этой куриной цивилизации, – съязвила Лионгина.
– Да – каким образом? – кокетливо покосилась Аудроне.
– Вам, Лонгина Тадовна, – на инспектора он не обращал внимания, – открою тайну: человечки с Ориона удивительны не тем, что левши и имеют большие головы. Они – вы только вообразите! – бессмертны! Однако эти бессмертные человечки, – он задержал воздух в груди, – не знают двух удивительнейших вещей, без которых существование бессмысленно.
– Страшно интересно! Каких же, скажите! – заволновалась Аудроне.
– А вас, Лонгина Тадовна, это не интересует? – Игерман стремился вовлечь в разговор ее, словно в машине больше никого не было.
– Почему? Интересно. Ответьте Аудроне.
– Боюсь, вы не поверите, милые дамы. Они, эти мудрые орионцы, не знают, что такое любовь и искусство. Участь бессмертных!
Аудроне неуверенно поежилась и прыснула. Без любви, без искусства – разве это жизнь?
Не утерпел и Пегасик:
– Простите, маэстро, деньги-то человечки с летающей тарелки признают?
– Не знаю. Не интересовался, – хмуро объявил Игерман. – Рублей и долларов у них в карманах я не заметил. У них вообще нет карманов. Одна деталь мне, правда, бросилась в глаза. Туалет на тарелочке был облицован драгоценными камнями.
Игерман издевался над Пегасиком, над ними всеми.
– Как на земле, так и в небе. Что-что, а сокровища всем нужны, – философски заключил Пегасик.
В гостинице возле окошечка администратора толпился народ. Игерман протолкался сквозь эту осаду, никого не рассердив. Те, кого он задевал своим искрящимся взглядом, весело или хотя бы благосклонно улыбались. Не прошло и пяти минут, как он лихо подбросил вверх и поймал ключ.
– Приглашаю в свою хижину. Будете гостями.
Его шикарный чемодан, перетянутый широкими ремнями, был тяжел, словно камнями набит. Пегасик пыхтел и стонал, волоча его по лестнице.
– Коньячок и ничего больше. Скромный дар нефтяников. – Он подмигнул утиравшему лоб Пегасику. – Попробуем?
– Я водитель. У нас с этим строго.
– Угоститесь после работы. – Игерман сунул ему бутылку с золотой этикеткой.
– Не верьте, он – солист! – подсказала Аудроне.
– Тогда прошу прощения. Солисту одной мало. – Игерман перебросил Пегасику вторую бутылку, тот ловко поймал.
Всучил бутылку и косящей, радостно щебечущей Аудроне.
Собрался было протянуть Лионгине – удержался, взглянув на суровое лицо. Ты не только шут, но и пьяница? – прочел бы и не такой опытный человек, как Игерман.
– Аккомпаниатор вам понадобится? – Она сделала вид, что не заметила его смущения.
– Раньше не нужно было – сам себе аккомпанировал.
– На каком инструменте? – по-деловому осведомилась Лионгина.
– На флейте, гитаре. Не пренебрегал и аккордеоном. Что под руку попадалось.
– Гитара, боже! Я так люблю гитару! – восхитилась Аудроне. – Одолжить вам мою? Купила у реэмигранта из Бразилии. Люкс гитара!
– Такими граблями? – Игерман положил на стол свои красные, похожие на ободранные сучья руки.
– Что случилось с вашими руками? Боже мой, боже! – сочувственно запричитала Аудроне.
Лионгина молчала, вежливая и равнодушная ко всему, за исключением аккомпанемента.
– Позже, милые дамы. Когда будет настроение.
– Какой фон вам нужен? Наш инспектор – неплохая пианистка.
– О, для меня большая честь, – зарделась Аудроне. – Хоть сейчас.
– Товарищу Игерману надо отдохнуть. А тебе, Аудроне, пора позаботиться о своих детишках.
Лионгина и сама не знала, почему заговорила о детях Аудроне, как о краденых вещах.
Задерживая их в дверях, Игерман умоляюще раскинул руки:
– По рюмочке, люди добрые! Очень прошу! Вы же не понимаете, что значит снова оказаться на земле после зигзагов на тарелочке. Хочется говорить, хохотать, ощущать рядом с собой теплые, земные, грешные создания! Не обязательно пить – хоть бы чокнуться!..
– Судя по вашему багажу, не скажешь, что на летающих тарелочках сухой закон, товарищ Игерман!
– Вы очень сердитая, Лонгина Тадовна, но вам я прощаю.
Игерман поймал руку Лионгины, она не успела вырвать, и поцеловал в запястье.
От прикосновения горячих губ Лионгина вздрогнула, как от раскаленного железа.
Что, если он почувствовал?
Не почувствовал, не мог почувствовать, обросший жесткой корой, толстым, непробиваемым панцирем носорога.
Пегасик прытко умотал, посадив Аудроне и уложив бутылки. Лионгина бодро помахала вслед. Она шла и видела, как на влажном асфальте мерцают отблески фонарей, тая в бледном утреннем свете. Черное небо поднималось над крышами все выше. Красным ожерельем сверкали опоясавшие высокую трубу сигнальные лампы. Может, сигналят летающим тарелочкам, Лонгина Тадовна? Она криво усмехнулась, мысленно копируя произношение гостя. Лучше гляди под ноги, зима на носу. Не сегодня завтра пойдет снег, а ты раздетая. До желанной шубки далеко, как до тарелочки, принесшей Игермана. Надо действовать, хотя руки теперь связаны. Не хотела признаться себе, что мешает ей Ральф Игерман, не столько он сам, сколько факт его прибытия, и скорее даже не нынешний факт, а случившийся когда-то или только померещившийся. Больше всего нервирует его раздвоение, его взаимоисключающие обличья. Нет, мне просто интересно, как археологу, обнаружившему доисторические следы, оправдывается неизвестно перед кем Лионгина. Занятно: моя живая находка болтает всякий вздор и претендует на лавры гения, хотя чувства его притупились, а память – как сито. Какое, впрочем, счастье, что он ничего не помнит! Намучилась бы. С него бы сталось, – глазом не моргнув, пал бы на колени и принялся декламировать у всех на виду:
– Ах, изумительная Лонгина, ни дня не был я счастлив без вас! Целую вечность искал, как заблудившийся странник – путеводную звезду! Ах, Лонгина! Ах!..
Несерьезно это – выдумывать за молчащего. Она оборвала поток слов. Пустые похвалы не обрадовали бы, правда, еще менее приятным было бы равнодушие, прикрытое легким налетом флирта. Но то, что, произнося, как когда-то, ее имя, гастролер не узнал ее, не осыпал отдающими дешевым мужским одеколоном комплиментами, не разглядел, хотя бы как дерево в утреннем тумане, как тень в сумерках, было действительно обидно. Вини себя, Ральф Игерман тут ни при чем, обдала холодом трезвая мысль, ты обросла такой жесткой чешуей, что не пробивается сквозь нее ни единая прежняя черточка, ни единый лучик.
Губертавичене уставилась в стекло витрины. Там, как в зеркале, отражалось ее лицо – белое пятно. Что досаднее, допрашивала себя, что не узнал или что неузнаваема? Саднило внутри от того и от другого, однако жаль было третьего, что не касалось ни ее сегодняшней, ни свалившегося на голову гастролера. Она не могла бы выразить свою досаду словами или чувством, может быть, только слезами, след которых давно просох. Не огорчайся – невозможно узнать и его! Об этом свидетельствует все, что связано с его появлением: звучный псевдоним, напоминающий имена западных циркачей, интригующее опоздание, треп о летающих тарелочках. Чего он хочет добиться своей экстравагантностью или эпатажем окружающих? Да ничего, кроме выгоды для себя. Ай, нехорошо так думать, Лонгина Тадовна! – она увидела, как кривятся его сочные, не утратившие юношеской свежести губы, как насмешливо прыгают они на огрубевшем, опаленном всевозможными ветрами и жизненными невзгодами лице. Следов пережитого так много, что разом всех и не охватишь, только почему-то отсутствует шрам в форме подковки. Точнее – почти отсутствует, ибо какой-то след все-таки остался. Если вглядеться внимательно, без предвзятости и презрения, то можно увидеть эту вмятинку. Сглаженная временем подковка. Она обрадовалась, словно сквозь наносы времени пробилась живая черточка. Нет, нету там никакой подковки! Не может быть. Не должно быть.
Она ускорила шаг. Опрометью кинулась прочь от того места, где померещился ей другой – не нынешний Игерман.
Щелкнул замок, отрезая от преследователя. Она до боли сжала фигурный ключ и пришла в себя. Запах старинных вещей и афиш. Лионгина стояла в своем роскошном кабинете с потемневшими деревянными панелями и гипсовой лепниной. Наконец-то она тут, где все ясно – обязанности, человеческие отношения, чувства, их заменители. Один кожаный диван стоит столько, что главбуха не сегодня завтра хватит инфаркт. Кто осмелится тебя преследовать, когда даже она боится! Так чего же ты бежала сюда с колотящимся сердцем? Как это чего – за лисьей шубкой! Если промедлю, в ней будет красоваться Алдона И. Пора засучить рукава. Превратить идею в реальность. Действовать целеустремленно и смело.
Подергав дверь – заперла ли? – Лионгина вытащила из шкафа пишущую машинку. Не портативную – тяжелую «Оптиму». Став начальницей, она редко пользовалась ею, хотя, работая в инспекторской, стучала целыми часами. И по делу, и для собственного удовольствия. Ее пальцы иногда тосковали по привычной усталости. Сжалось сердце, когда снимала крышку футляра, смахивала пыль с клавиатуры. Неужели мне тогда было хорошо? Вставила учрежденческий бланк и, словно согревая, погладила клавиши. Сразу же сцепились рычажки, вместо большого «Г» выскочило маленькое. Она вырвала испорченный лист, вставила другой. Руки одеревенели. Снова испортила лист, сердито скомкала его. Расслабиться, не клевать по буковке. Хорошую машинистку от плохой отличает свобода. А что, тогда я была свободна? Счастлива? Сосредоточься, чтобы ничего, кроме клавиатуры, не видеть. На несколько минут превратись в робота. Ведь должна выдать шедевр, каждое слово которого втайне уже обсосала.
«Глубокоуважаемый товарищ министр!
Одна из ведущих солисток Гастрольного бюро, заслуженный деятель искусств и заслуженная артистка республики Аста Г. готовится к гастрольной поездке по крупным городам Российской Федерации (Горький, Саратов, Волгоград). Нет надобности объяснять, что выступления наших артистов за пределами Литовской ССР должны во всех отношениях поднимать престиж республики. Мы стремимся к тому, чтобы репертуар артистки отвечал самым высоким идейно-художественным требованиям. К сожалению, тов. Аста Г. не готова к этой ответственной поездке по несколько иным обстоятельствам, тоже весьма важным, если принять во внимание ранимость людей искусства. У нее нет подходящей для такой репрезентативной поездки верхней одежды.
Зная Ваше, товарищ министр, постоянное дружеское внимание к нашим нуждам, осмеливаюсь от имени Гастрольбюро и от себя лично обратиться к вам с большой просьбой. В начале сентября на выставке в Доме моделей демонстрировалась шубка из обрезков чернобурки. Дав указание о продаже тов. Асте Г. этой шубки, Вы помогли бы решить серьезную проблему, связанную с ответственными гастролями.
Заранее благодарныйвсегда ВашЛяонас Б.,директор и художественный руководительГастрольного бюро, народный артист Литовской ССР»
Лионгина прочла про себя, потом вслух. Брр! Мерзкая писанина. Впрочем, чем хуже, тем лучше! Мерзость Ляонас Б. скорее подпишет, чем шедевр. Алоизас бы в клочки разорвал и трое суток со мной не разговаривал. Из-за формы, из-за содержания, из-за… Мысль об Алоизасе сжала грудь. Он все еще в ней и был все время, пока билась она, как ящерица с прищемленным хвостом, пытаясь вырваться из-под придавившего камня. Нет никакого камня, никакой лавины – разве что какая-нибудь невзначай прилетевшая инопланетная тарелочка! – все она выдумала, чтобы легче было подсунуть порядочному человеку омерзительный, унижающий опус. Ну и пусть! Не отказываться же из-за этого гастролера, ветреника и неудачника от прекрасной шубки! к тому же – доставить радость хищной Алдоне И.? Склонившись над раковиной в нише кабинета, пустила воду. Тщательно оттирала руки, будто невесть в чем перемазала их.
Директора, художественного руководителя и мнимого своего любовника застала она закопавшимся в груду нот. Напевает, мычит, постукивает по столу костяшками пальцев.
– Сегодня же закончил бы проклятую симфоньетту, если бы не финал! Не нравится мне, вот послушайте! – Шагнул к пианино, опрокинув на ходу стул. Не казался сейчас ни красивым, ни элегантным, лицо отекшее – в пятнах, словно с него содрали кожу, и не один раз, а несколько. – Неплохо, а? – Не отрывая рук от клавиш, повернулся к ней с надеждой и недовольством в глазах.
– Неплохо, но слишком похоже на финал вашего концерта с гобоем. – Лионгина напела, не приводя в движение своего голоса.
– Не слышу, что вы там бормочете. Громче! – Передразнивая, он нарочно взял фальшивую ноту.
Она, покраснев, включила все регистры голоса, повторила.
– Действительно! Мне и самому казалось, что где-то уже было подобное. Мое, не мое – неважно. Нет, вы удивительная женщина, Лионгина. Какая молниеносная реакция! Жаль, что не занимаетесь музыкальной критикой!
– Если бы я была критиком, то всегда хвалила бы вас.
– Почему?
– Какой критик осмелится ущипнуть руководителя Гастрольбюро, являющегося одновременно членом коллегии министерства и всевозможных редколлегий?
– Тогда не будьте критиком. Но ваш голос… Почему вы прячете его? Хорошо, хорошо, обойдусь без комплиментов. Оставайтесь, как были, моим заместителем и, он немного смутился, потому что продолжал слышать ее голос, – моей музой.
– Ладно. – Она вздохнула и протянула бумагу, адресованную министру легкой промышленности республики. А вы по-прежнему будете мне другом?
– Безусловно, безусловно!
Шеф пробежал глазами бумагу, не прикасаясь к ней. Он не любил обращаться с просьбами в высокие инстанции, терпеть не мог связанных с этим забот, а главное, необходимости унижаться.
– Гм, Аста Г. мерзнет? Не поверю. Неужели кормилец не одарил ее шубкой?
– Такой шубы у нее нет.
– Какое же это чудо ускользнуло от нашей Асты?
– Супермодная и супердешевая шубка. Из обрезков чернобурок.
– У вас, Лионгина, кажется, никакой нет?
Шельма! До чего же умен и проницателен. Мгновенно, словно бритвой, вспорол все ее хитросплетения. Все видит, все понимает – и не только в этом грязном деле! – как же тогда может жить в своей чуткой двойной шкуре? Не чешется, не раздирает до крови? А может, и в самом деле, несколько аккордов – хотя музыки написаны горы! – для него важнее всего на свете? Чего же тогда стоит ворчание Алоизаса – простите, Руссо! – честность еще дороже порядочным людям, чем ученость людям образованным? Если не подпишет, кольну прямо в глаза. Не пожалею его нежной кожи. Стой! Очнись! Не ты носишься на летающих тарелочках. Всякие пришельцы, возмутители спокойствия, уберутся себе преспокойненько, а ты навсегда влипнешь.
– Мне ли равняться с Астой? – ответила она сдержанно. – Звезда сцены.
– Между нами говоря, третьей или четвертой величины.
– Любимица публики, особенно ее мужской половины.
– Для вас подписал бы с большим удовольствием. Кстати… Как там с валютой для нового концертного рояля? Не выяснилось? Все наши инструменты из рук вон. Скоро серьезного пианиста ни за какие коврижки не заманишь.
Случай еще крепче привязать меня к своей телеге? Впряжет в рояль, который без трактора не вытащишь. Однако ни к слову, ни к гримасе не подкопаешься – осторожничает. Корректный начальник. Полный дружеского внимания и понимания. Почти идеал.
– Важна ваша подпись – не настроение, товарищ директор. А рояль не убежит.
– Хорошо, хорошо, подписываю. – Ляонас Б. потер влажные ладони, повертел шариковую ручку. – Погодите, разве мы посылаем в гастрольную поездку Асту Г.?
– Собираюсь предложить ее вместо К., которая уходит в декрет.
– Ну, коли так… Капитулирую!
– Пока письмо дойдет, пока будет созревать на столе у референта… – Она помедлила. – Не могли бы вы переговорить с министром по телефону?
И уставилась на него немигающими глазами. Я совершенно обнаглела.
– Хорошо, хорошо… – Он поморщился, удивленный ее упорством. – Скажите… Тем временем не пришла вам в голову какая-нибудь идея касательно финала симфоньетты?
– Недавно набросали вы детский отрывочек, помните? – Лионгина подошла к пианино, взяла несколько нот. – Тогда мне не понравилось, для детской партитуры слишком сложно. А в теме симфоньетты мотив прозвучал бы естественно, разумеется, если ввести его несколько раньше.
– Потом – вот так? – Ляонас Б., сжав одной рукой пальцы Лионгины, пробежал другой по низам клавиатуры. – А ведь неплохо! Что-то вытанцовывается. – Он дышал ей в лицо, не заботясь о манерах и производимом впечатлении. – Вам никогда не казалось, Лионгина, что в четыре руки мы бы с вами горы свернули? Всюду – не только за пианино?
– Нарушилась бы красивая игра. – Она осторожно высвободила пальцы.
– Игра? Только игра? – Его рука повисла в воздухе.
– Ах, товарищ директор, красивая игра тоже чего-то стоит, не правда ли?
– Да, Лионгина, да. – Он молитвенно прижал руки к груди. – Вы, как всегда, правы.
– Итак, разрешите поздравить вас с новым произведением и убежать. Я еще не докладывала вам? Наконец-то привидение явилось.
– Кто, кто?
– Игерман. Ральф Игерман.
– Каким образом?
– Прибыл на летающей тарелочке, управляемой астронавтами с созвездия Орион. Теперь отдыхает.
– Лихой парень. Халтурщик, да? – рассмеялся директор.
– Не парень. Этакий представительный мужчина, хотя и потрепанный. Вероятно, за пятьдесят. – Лионгина уже пожалела, что заговорила об Игермане.
Ляонас Б. почувствовал ее отчуждение.
– Ваша шубка, то есть шубка Асты… Думаете, звонка и письма хватит? Если шубка дешевая и красивая, найдутся опасные соперницы.
– Письмо – один из возможных ходов… Как в шахматах.
– Прекрасно, прекрасно. Скажите, как это сочетаются в вас два существа – практическое и романтическое? То ваша головка забита шубкой, то одним мановением руки спасаете мне произведение! Не обижайтесь. Я очень уважаю и люблю вас.
– Отвечу, тоже уважая и любя вас. Романтическое – умерло. Так давно умерло, что, начни я искать его, могилки бы не нашла – все травой заросло.
Трубку никто не снял. Наверно, Алоизас отправился на лекции. Набирая номер, она подумала об Алоизасе, о его лице, искаженном гримасой тоски. Хотелось опереться на стену, пусть и не особенно прочную, чтобы перестали мелькать предметы, сдвинувшиеся со своих обычных мест, чтобы саму не шатало и не подмывало делиться опасными признаниями. Зачем надо было откровенничать? Если кажешься своему шефу более умной и красивой, чем есть на самом деле, – пусть себе! Взаимоотношения между начальником и подчиненной в данный момент ее не занимали, равно как и шубка, хоть и удалось изрядно приблизиться к ней.
Лионгина закурила, выдохнула дым ка свое отражение в полированной поверхности стола. Неужели даже шубка, ради которой из кожи вон лезла, больше не нужна? Не ждала я этого от тебя, Лина! Какой же ты после этого коммерческий директор? Тут, где многие поглядывают на тебя свысока только потому, что пищат на освещенных прожекторами подмостках, твой внешний вид – твоя крепость. Ухоженные ногти, прическа, модные туфли, время от времени – как можно чаще! – новые модные тряпки – самые надежные твои союзники. Для женщины быть на высоте значит – шагать в ногу с модой. Повтори! Не помогает. Ничего не хочу! Даже курить. Нет, чего-то все-таки хочу…# Серьезно поговорить с Алоизасом! О чем, боже? Не знаю. Поговорить. И не когда-нибудь – немедленно. Глупо, бросив все, мчаться, чтобы потолковать неизвестно о чем. Снова об А., которого не существует? Снова о Гертруде, которая не умерла – косится на тебя до сих пор? Хорошо, не будем говорить. Лишь гляну на него при свете дня. Видимся только рано утром или поздно вечером в призрачном, искажающем голоса, лица и намерения искусственном освещении, когда злит каждое ненужное слово, а ведь они самые главные – ненужные, произносишь их не думая, а потом из-за них терзаешься. Утром отвратительно ссорились, да еще при Ане. Убиралась бы поскорее. Правда, если бы не она, мы бы сцепились. Я ведь уже поднимала руку… Ударила бы? Его, которого однажды уже ударила, так ударила, что, пошатнувшись, он не может распрямиться всю жизнь? В горах, в тех проклятых горах! Ударила тогда не его – его гордость, чувство мужского достоинства, без которых он беспомощнее младенца. Проклятые, проклятые горы, как многократно говорил Алоизас. Придавили, расплющили нашу жизнь ледяной лавиной. Чего еще хотят? Какой долг требуют? Никто ничего от тебя не требует, хотя тебе и хотелось бы, по женскому тщеславию, чтобы требовали. Растрескавшийся обломок скалы… Здравствуй и прощай; цветок при встрече (этот он упустил), гвоздику при отъезде – этой не избежит. Скажу Алоизасу, чтобы не тревожился! В спешке не попрощалась по-человечески, как он любит и как мы привыкли. Опасность выдуманная. Мелькнул и пропал недобрый знак. Вот я, вот ты, Алоизас, – что изменилось? Вот целую тебя среди дня, как прежде не делала. Не надеялся? И я, мой милый. Будем жить дальше, как жили, ни хорошо, ни плохо, средне, как большинство семей.
Лионгина вскакивает. В коридоре – улыбающийся Пегасик. Миновала его, остановив жестом, чтобы не приближался. Легко поймала такси. Летела по городу, который был своим, настолько своим, что и не замечала его. Теперь любовалась холмами и уже посеревшими откосами над долиной реки, ползущей из лесов. Город пахнул палой листвой, хвоей и даже поздними грибами.
Большое красное здание выгибалось на темно-зеленом, поросшем соснами холме. Казалось, деревья растут прямо из его крыши вместе с антеннами. Впечатление красоты и уюта исчезло за железными воротами, где стыли бельма вытоптанных газонов и цветников. Длинный, чуть ли не километровый коридор пересекался другим таким же. Стены, покрашенные ядовито-зеленой масляной краской, исцарапанные множеством каблуков, обильно навощенный пол… Лионгина скользила по нему, словно по обледеневшей мостовой. Губертавичюс в девятой группе, объяснили ей в канцелярии и глянули так, что пришлось назваться. Такая молоденькая, жалостливо посмотрели те же самые расспрашивающие глаза, Губертавичюс-то куда старше.
Лионгина стучала каблучками по бесконечному коридору, читая таблички на аудиториях и следуя указателям. Из-за пронумерованных дверей время от времени доносились то голос диктующего преподавателя, то взрыв дружного смеха. Тут царили подростки, их трудно обуздываемые желания и вожделения. Встреченные мальчишки с тряпками или повязками на руках впивались в нее глазами, словно в ровесницу.
Коридор разветвлялся, Лионгина заблудилась и уже хотела было спросить, где девятая группа, когда издали долетел гул, будто она приближалась к водопаду. У двери подпирали стену и покуривали два высоких парня в джинсах. Один выпустил струю дыма в ее сторону.
– Девятая группа, ребята? – Лионгина уклонилась от дыма.
– Точно, девятая. – Тех, кого она назвала ребятами, гул не удивлял.
– А для вас что, лекция не обязательна? – Лионгина, подавляя раздражение, задорно глянула на них.
– Обязательна, – ответили охотно, в два голоса. – Преподаватель отпустил.
– Проветриться?
– Нет. Сделать пи-пи!
Дылды заржали, подталкивая локтями друг друга. Несколько шокированная, Лионгина пошла вперед, провожаемая их репликами. Они оценивали ее фигурку. Благосклонно, хотя и грубовато.
Гудела именно девятая группа. Стоял шум, как в ремонтном цехе небольшого завода, – галдело, дралось, жевало и еще невесть чем занималось несколько десятков парней. Передние скамьи пустовали, лишь кое-где – одинокая голова, зато на задних шла борьба за местечко, словно в набитом в часы пик троллейбусе. Залезшая под стол компания резалась в карты, голоса преподавателя, вещавшего с кафедры, слышно не было. Алоизас бормотал что-то, шелестя аккуратными, сохранившимися еще со времен преподавания в институте, листочками, аудитория им не интересовалась, как, впрочем, и он ею. Поглядывал по сторонам, шевеля губами и оглаживая бороду, чтобы не топорщилась, но жующих и режущихся в карты не замечал. Проигравшего драли за уши, прыщавый подросток с тонкой шеей громко верещал под дружный хохот всей компании. Неужели Алоизас, возвышаясь над кафедрой, спит с открытыми глазами, автоматическими движениями защищаясь от пронзительных, взрывающих однообразный гул криков? Нет, не спит. Внезапная возня и непристойный выкрик заставили его встрепенуться, визгливо воззвать:
– Тише, коллеги! Будьте любезны, тише!
Шум стал еще яростнее, Алоизас, тоскуя по звонку, отвернулся, уставился в окно. Лионгина, холодея, заметила у него на спине рисунок мелом. Со всеми подробностями была изображена муха. Огромная навозная муха. Что это означает? Кровь ударила в голову, помутился белый свет – Лионгина больше не видела ничего, кроме мухи. Как они смеют, трусливые щенки, издеваться над добротой? Едва удержалась, чтобы не ворваться в аудиторию. Алоизас снова взвизгнул, отреагировав на хлопок, – словно пробка выскочила из бутылки, на сей раз в его голосе проскользнули нотки веселья, и она внезапно засомневалась, являются ли покорность, равнодушие, безучастность – неизвестно, как назвать такое состояние души! – добротой. Может – местью? Алоизас издевается над собою, чтобы кому-то другому было во сто крат больнее. Мне мстит? Своему призванию, в котором разочаровался настолько, что не способен собственноручно прогнать навозную муху? А может, жизни, по которой волочится, толкаемый обстоятельствами? Чем больше унижают, тем больше уверяется в собственной правоте, тем весомее кажутся ему доказательства, что все тщетно, заранее обречено? Попытки удержаться на высоте, когда нет влекущей цели, – у одних лишь прикрытие для жестокости и тупости, у других – слабости и покорности, а реальная муха, такая же навозная, как нарисованная, может, даже отвратительнее, – разве не видит она этого, когда беззаботно жужжит, красит волосы, пробивается на парад мод? Лионгина стояла, не решаясь ни убежать, ни обратить на себя внимание.
– Даме плохо? Проводить, где девочки делают пи-пи?
Дылды-бездельники покатывались со смеху.
Близился вечер, и ему все больше нужна была она. Если не сама, то хоть какой-то знак, что она придет, как уже бывало не раз, когда окружала такая же мучительная пустота, где невозможно найти ничего прочного, чтобы упереться лбом и убедиться: все, что осталось еще от их жизни, продолжает существовать в действительности, а не в воспоминаниях, не в похожих на галлюцинации видениях. Стены, мебель, одежда и запахи (аромат ландыша давно выветрился, побежденный запахами дорогих духов!) – все, что могло свидетельствовать о Лионгине, что было частицей ее души и тела, – отступает, как только он приближается, тает, превращается в пустоту, в которой нет ничего, кроме предупреждения об опасности – сорвавшегося с ее губ волоконца. В пустоте и он невесом, не чувствует ни рук, ни сердца – даже нестриженых усов, лезущих в рот! – только внедрившихся в легкие бактерий, которые не прекращают вгрызаться все глубже, пробивая дыры для будущей велосипедной цепи – его династического наследия – кхе-кхе-кхе!
Если она не послушается, не прибежит, не протянет руку, пустота расширится до бесконечности, сольется с пространством Вселенной, где парит очень добрая, очень красивая, однако пустая и бесполая Берклиана, распустив свои золотые волосы – антенны, выдуманные каким-то пройдой литератором. Лионгина не любит Берклиану, очень не любит, пусть разделяют их огромные расстояния в сотни световых лет, она слышит потрескивание ее удивительных волос и смехом или дыханием спешит растопить ледяной вакуум, без которого космическая дева – как рыба, выброшенная из воды, как птица без гнезда.
– Как же это славно, что я застала тебя, Алоизас! – Лионгина не кривляется, как того требует привычный телефонный жаргон, не называет котиком.
– Кто-то должен сторожить дом, кхе-кхе! – Алоизас покашливает, прикидываясь равнодушным, на самом деле не может сдержать ликования. Чувствует струящуюся в жилах кровь, твердеющие, обрастающие мышцами конечности – это уже не дряхлый, а знающий себе цену мужчина, которому ничего не стоит ухватить за шиворот и встряхнуть пойманного автора навозной мухи, чтобы тот детям своих детей заказал рисовать на спинах.