Текст книги "Поездка в горы и обратно"
Автор книги: Миколас Слуцкис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
– Бросай все дела, Алоизас. Мы идем на концерт!
Он не сразу отвечает, потому что давится только что живительно загудевшим в легких воздухом. Уже не радость бьется в груди – досада, что не проявил бдительности, хватая брошенную наживку, мрачная подозрительность, что она насмехается над его нескончаемым, изматывающим силы ожиданием.
– Куда, куда? Повтори.
– Не отмахивайся, на литературный концерт!
– Кхе-кхе! – Он скребет бронхи, вызывая кашель. – Не люблю, когда кто-то пытается навязать мне свою интерпретацию. Кхе-кхе!
– Ради меня, Алоизас, хорошо? – Лионгина смеется, чтобы просьба прозвучала не слишком серьезно. – Честно говоря, боюсь, что не будет публики. На кого начнут вешать собак, если не на меня?
Да, опасается отсутствия публики, однако еще больше другого, чего не решается высказать вслух. Чувствует приближение неизбежности – подкатится к ногам шаровая молния и все ненастоящее выжжет. А что в их жизни настоящее, что ненастоящее? Неуютно в этот вечер одной, но означает ли это, что ей хочется быть с ним? Убережет ли он ее от самой себя, от внезапно ожившей, грозящей разрушить их лживое согласие сумятицы чувств? И все-таки нужен спутник, одной идти неприлично.
– Какие у нас места? Не люблю первых рядов, – ворчит он.
– Сядем в своем уголке, за колонной. Сможешь себе кашлять на здоровье. Я тебе очень благодарна, Алоизас!
– Учти, глупостей не потерплю!
Лионгина отключилась, угроза, прокатившаяся по пустой квартире, как по площади, ударяет его самого.
Малый зал, по словам Лионгины, был похож в этот вечер на шахматную доску, когда партия сыграна до половины. Или на поле боя, когда передовые шеренги атакующих уже прокатились по нему, как показалось Алоизасу. В первых рядах торчало несколько плохо видящих и слышащих пенсионеров. К стенам жались парочки, которым всюду хорошо, а в конце зала сидели случайные зрители, пригнанные скукой, – если не понравится, поднимутся и уйдут.
Лионгина, сосчитав публику по головам, юркнула за колонну. Тридцать один зритель. Тридцать второй топтался в дверях, не ясно – застрянет или уберется. Рота курсантов победно ушагала в баню, а ребята из милиции выполняли оперативное задание – ловили спекулянтов водкой. Удрученная пустынностью зала, Лионгина старалась не оборачиваться, чтобы не встретиться глазами со знакомыми. Оцепенев, не поворачивая головы, увидела все-таки, как ввалились было подростки в форме ПТУ, но, потолкавшись в проходе, хлынули назад, потом вползли две интеллигентного вида старушки, видимо, из находящегося неподалеку костела. Нерешительно двинулись в первый ряд. Милые старушки, думает она. Все, третий звонок, сейчас на сцену выплывет конферансье с каменным лицом и гулким альтом объявит: заслуженный артист Туркменской ССР и Якутской АССР Ральф Игерман!
– Что с тобой, Лина?
Алоизас покосился на вжавшуюся в кресло Лионгину: не вертится, не демонстрирует изящно обнаженной шеи, украшенной золотой змейкой. Немногочисленность зрителей улучшила его настроение – никто не будет сопеть в затылок. А ей было тревожно, словно вот-вот выйдет конферансье и объявит, что… концерт не состоится из-за отказа артиста выступать перед пустым залом. Ответственность за скандал легла бы на коммерческого директора, поэтому жаждала отказа не Лионгина Губертавичене, а выскочившая откуда-то храбрая девчонка, не знающая, что дозволено, а что нет. Вопроса Алоизаса дикарка не услышала. Между тем громогласная конферансье сделала свое сообщение складно и улыбнулась публике, что случалось с ней нечасто. Ральф Игерман вышел быстро, ни на кого не глядя, будто собирался идти далеко-далеко.
Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Остановился, не дойдя до пианино, широко раскрыл объятия, окинул глазами публику, и его руки, сверкнувшие кольцами, повисли в воздухе. Выбросить их вперед и вверх он еще успел – опустить не хватило силы или душевной энергии. За кулисами предупредили, что зал не будет набит битком, однако на такой вакуум он не рассчитывал. С виду походил на фокусника, которому нужна пауза, чтобы вытрясти из рукава бумажные цветы и разноцветные ленты. Его состояние напоминало сейчас состояние боксера, нокаутированного в первом же раунде незнакомым или не особенно грозным противником. Наконец невидимая сила, – скорее всего, проснувшаяся амбиция – ударила по рукам, они упали, как палки, хлестнув о бока. В широкой обтянутой манишкой груди взорвался собранный воздух, лязгнули голосовые связки. Несколько мгновений Игерман боролся с горлом, которое закупорилось и не пропускало звуков. Зато когда голос прорвался, то громыхнул, как барабан. Лирика Пушкина и – барабан? Алоизас, не вынеся такого издевательства над поэзией, заворчал и с упреком покосился на Лионгину. Она продолжала ждать. Может, погремев – излив разочарование и злость, – барабан уймется? Влажный блеск глаз и несколько нетвердых шагов по скрипящей сцене в сторону инструмента свидетельствовали о бурлящих чувствах Ральфа Игерман а, которые ему нелегко сдержать. Он был переполнен гневом и досадой, будто перед ним не пустые, обитые бархатом кресла – целые ряды красных подушечек! – а пустынная площадь с гильотиной, где ему должны отрубить голову, всласть поиздевавшись. По мере того как к ней приближался мрачный чтец, Аудроне все испуганней горбилась над клавиатурой, хотя только что сидела, свободно откинувшись – ведь на ней было длинное платье из розового шифона и огромный бант такого же цвета, видимо, взятый напрокат у пятилетней дочки.
Лионгина замерла, обмякнув в кресле. Вот почему так нагло улыбалась конферансье, эта деревянная кукла! Неужели завершится таким глупым провалом вся эта затея Игермана, начавшаяся еще весной, его таинственное появление, искрометный фейерверк в милиции? Неужели это лишь самореклама, приманка для легковерных? Не может так жалко кончиться и что-то другое, чего она не умеет до конца постичь в себе, хотя уже догадывается, что все глубже и глубже проникающая в нее тревога не связана с чьей-то удачей или неудачей на сцене, а только с ней и Алоизасом, хотя неизвестно, почему и как, но зависит она и от сцены, где сейчас бездарно размахивает руками заезжий гастролер.
Стихотворение звучало трогательно, печально вздыхал чтец, однако его огорчение не соответствовало чистой печали Пушкина, не сливалось с грустью Шопена, текущей из-под пальцев Аудроне. А ведь она, это легкомысленное существо, играла хорошо, разрыв между музыкой и словами еще больше подчеркивал очевидную безнадежность подспудных чаяний Лионгины.
– Завидная храбрость, скажу я тебе.
– Что?
– Тревожить таким образом покой Пушкина!
Алоизас шипел, наклонившись к ней, однако не казался разочарованным. Напротив, едва скрывал удовлетворение.
А сам-то был бы храбрым в таком положении, с вызовом подумала Лионгина и отстранилась, чтобы Алоизас не повредил прически. Вдруг ее пронзила догадка, от которой кровь прилила к щекам. Не успех актера ее интересует, не жаль ей и опороченной лирики Пушкина. В нем, в этом ничтожном Ральфе Игермане, ищет она живые или выдуманные черты другого – Рафаэла Хуцуева-Намреги. Ищет что-то подлинное, скажем, след каменной пыли на грубых башмаках горца. Лаковые туфли актера ослепительно сверкали.
Он шпарил дальше. Растроганность, презрение, зубовный скрежет человека, испытывающего жажду и не имеющего возможности утолить ее. Последняя строка стихотворения И обо мне вспомянет прозвучала в его устах угрозой будущим поколениям, равнодушие и неблагодарность которых уже и теперь невыносимы. В полупустом зале раздалось несколько хлопков, зааплодировали, скорее всего издевательски, двое ротозеев-мальчишек. Игерман дернул шеей, словно спасая голову от невидимого ножа гильотины, лоб и щеки заблестели, а слева, возле уголка рта, скопилась большая капля пота. В эти мгновения, мучительно смущенный, он больше напоминал Лионгине Рафаэла Хуцуева-Намреги ее юности, чем лихой, дивящий окружающих бурной фантазией и дьявольски самодовольный. Рука в шрамах извлекла из-под фрака носовой платок, чтец вытер лицо и негромко, вяло, словно ничего уже не интересовало его, коль скоро не удалось увлечь зал манифестом Пушкина, начал: Теперь моя пора: я не люблю весны; скучна мне оттепель; вонь, грязь, – весной я болен…
Не хватило воздуха? Еще одна-две попытки, и он признает свое поражение? Упавший голос поднимался медленно, словно пробивающийся сквозь каменную почву росток, уже не так яростно требовали внимания патетические ноты, однако обуздываемое усилиями воли лицо и стиснутые, дрожащие от нетерпения кулаки отрицали неискреннюю любовь к осенней непогоде и зимним морозам, утверждали другое: любовь к солнцу, к полуденному зною, к выстроившимся вдоль дорог гордым кипарисам. Отрицал и утверждал Игерман сознательно, полемизируя с поэтом.
– Отчаянный мужчина, – поморщился Алоизас, – лучше бы метал кинжалы!
– Какие еще кинжалы? – вздрогнула Лионгина.
Когда смолкли жидкие аплодисменты, Игерман снова достал платок. Капельки возле губ уже не было, но он вновь провел по уголку рта. Хочется в трудный час прикоснуться к своему лицу, напомнить себе, каким был раньше? Ее рука, непроизвольно повторявшая движения руки артиста, тоже коснулась лица. Ты что? Она испуганно уронила руку на колено. Ему плохо, очень плохо, а она, вместо того чтобы не раздумывая кинуться на помощь, как он когда-то в горах – мчался прыжками оленя, не боясь мрака, скользких камней, терзающих, как колючая проволока, кустов! – она трусливо прячется за колонной… Если бы могла, если бы не легли меж ними эти семнадцать лет, отнявшие у нее право радоваться, когда весело, и стонать, когда больно, она крикнула бы ему: эй, Рафаэл! Брось платок, ведь платок – это белый флаг! Словно услышав немое предостережение, Ральф Игерман сунул платок обратно, однако неуверенной, испуганной рукой. Нет, он – не Рафаэл, на левой щеке нет подковки. Ей почудилось, он – не Рафаэл Намреги, хотя чертовски похож, таким Рафаэл, наверно, был бы через семнадцать лет: отяжелевший, но еще статный, опытный и наивный, грубый и по-детски ранимый. Пусть и не такой, как хотелось бы (ты смеешь хотеть, ты?), но все равно жадный к жизни, с детским нетерпением жаждущий внимания, признания, славы. Даже читая Пушкина, не может отказаться от себя, от нанесенной обиды, а желанный успех безнадежно блуждает где-то, минуя его распростертые объятия. Почему не читает другого – Не пой, красавица, при мне ты песни Грузии печальной – или Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана? Эти стихи приблизили бы его к солнцу, к кипарисам, к дышащим зноем горам, и голос зазвучал бы в унисон с голосом поэта, а не скакал бы впереди и не плелся бы следом, громыхая в барабан.
Потеряв надежду вызвать овацию, Игерман уперся взглядом в островок публики. Будто поспешно листая книгу, обшарил глазами первые ряды. Искал зеркало, в котором отразился бы масштаб его провала, какое-то объяснение его вины? Искал, потрясенный ледяной тишиной, словно летающая тарелочка забросила его не на Землю, а на планету невиданной угрюмости, всеобщего недоверия. Наверно, гадала Лионгина, тоскует по теплым глазам, по искорке для бочки пороха – ведь он полон вдохновения и преданности поэзии, горит желанием излить все, что накопил, живя своей неспокойной жизнью, однако контакт с непослушной публикой, улавливающей каждый его неметкий выстрел и пропускающей мимо ушей прямые попадания, никак не возникал. Словно был он глухонемым и все они тоже глухонемыми. Почувствовав приближение его жадного взгляда, Лионгина подалась в сторону, чтобы колонна укрыла ее, хотя одета и причесана была иначе, чем утром, и он вряд ли узнал бы. При чем тут я, оправдывалась она, не прежние времена – силой публику на сомнительные концерты не загонишь. Тридцать три слушателя не виноваты, что их не триста. Подай им качество, и все! Зритель всегда прав, как мы, чиновники, говорим. Все же было неприятно, будто завели и без поводыря бросили в людном городе слепого.
Этот самовлюбленный хлыщ – несчастный слепец? Лионгина набрала воздуха и почувствовала вдруг зуд в груди, попыталась тихонько выкашлять это неприятное ощущение – не удалось, сдавленный воздух драл горло, мгновение – и прыснет смех, взлетит к люстре, зазвякают хрустальные подвески. Алоизас начал слушать чтеца и не заметил, что настроение жены внезапно изменилось. Спохватился, когда бороду тронуло еле ощутимое дуновение. В узком проеме боковой двери колыхалась плюшевая портьера, за которой мелькнуло что-то синее, а синего платья Лионгины рядом не было. Ни рядом, ни за колонной. Выпорхнула легко, как птичка, а ему стоит только шевельнуться – зашатается весь ряд. Представил себе, как уставятся на него – особенно разъяренный чтец! – и с минуту сидел недвижно, обливаясь потом, задыхаясь от душащего горло галстука. Еще немножко помедлит и конец – скует его чужая воля, и тогда, в какую бы сторону ни подался, упрешься в железные прутья. Он в клетке, один в клетке, это частенько приходит ему в голову, когда оказывается среди незнакомых людей. Так и будешь сидеть здесь разинув рот? Может, еще захлопаешь, станешь издеваться над невеждой и неудачником? После этого уже не сможешь тешить себя мыслью, что ты тут ни при чем. Как ни странно, но он почувствовал себя виноватым, хотя не стремился помешать артисту. Просто еще не видя его, предрек этот провал своей нетерпимостью ко всему, что каким-то образом покушалось на Лионгину – единственную надежду, крупицу тепла, лучик во мраке и бессмысленности Вселенной. Желание, чтобы Игерман сам разоблачил собственную бездарность, целиком завладела им, когда по жестам и голосу он узнал Рафаэла. Глянул на Лионгину и понял: точно, ветрогон Рафаэл! Не раскрывая рта, накаркал ему беду.
– Наконец-то! Можно подумать, что ты восхищен! – злобно шипя, встретила его Лионгина.
Приступ смеха, заставивший кровь ударить в голову, прошел, и теперь она была бледнее, чем обычно. Нетерпеливо топталась, ожидая мужа возле размокшего рекламного стенда, ветер трепал, как тряпку, обрывок рваной афиши: кисть руки с кольцами на пальцах.
– Чтец как чтец. – Алоизас не хотел, чтобы слова его падали, как капли на раскаленный камень.
И вновь на нее напал смех, который только что гнал, как сумасшедшую, вниз по лестнице, вытолкнул на улицу и заставил корчиться от сладко пощипывающего удовлетворения.
– Ха-ха, муженек! Не лицемерь, ты же с самого начала готов был без соли его съесть!
– Первой не утерпела ты. Я поднялся из солидарности.
– А что? Должна торчать на всех концертах только потому, что я директор? Я – коммерческий директор, не забывай!
– А я кто? Муж коммерческого директора!
Алоизас протянул руку, чтобы осторожно погладить ее плечо, она и впрямь раскалена, как камень или металл, вытащенный из огня. Теперь, когда Ральф Игерман остался беспомощно размахивать руками, не в силах завоевать почти пустой зал, он уже был не опасен. Тем самым не могла не поблекнуть легенда о том, другом – Рафаэле, который некогда обрушился на их жизнь, как горная лавина. Камнепад отгремел, ливень прибил к земле облако пыли, и выяснилось, что не гора им грозила, а маленький, сорвавшийся со склона комок сухой глины.
– Что с тобой? – Лионгина сердито отстранилась от его ласки.
– Как муж коммерческого директора предлагаю незапланированное культурное мероприятие. Подождем его, а? Посидим вместе в кафе. Человек не виноват, что он не гений.
– Ты тоже не гений!
Он понял, что слишком рано празднует победу. Опасность не миновала, покоем не пахло, однако поражение гастролера неожиданно подтвердило мрачное правило Алоизаса: зачем стремиться к чему-то, если все тщетно, если каждого подстерегает провал? К сожалению, не все потерпевшие фиаско осознают крушение своих амбиций и надежд.
– Я и не претендую.
– Ах, уже не претендуешь? Тогда не спрашиваю, как у тебя идут дела в техникуме.
– Честно говоря, скверно. Оправдывает одно обстоятельство. Я не жажду аплодисментов.
– Чего же ты жаждешь?
– Ежемесячной зарплаты.
– Ему тоже гарантирован гонорар. Так что не переживай из-за Игермана.
– Я переживаю из-за того, что ты сама не своя.
– Из чего же ты делаешь такой вывод, милый?
– Хотя бы из твоего ледяного милый. Из того, что, кинув мне сомнительное ласковое словцо, по обыкновению не улыбнулась автоматически, что пулей вылетела из зала…
– Ну вот я и улыбаюсь. Автоматически. Доволен? – Лионгина резко придвинула к нему лицо, чтобы он понял: там, в зале, под раскаты барабанного боя, она распрощалась с прошлым, которого, оказывается, не было.
Алоизас отпрянул от ее напряженного, как сжатый кулак, лица. Меловая белизна напомнила давнюю маску, при виде которой от жалости сжимало грудь и хотелось что-что сделать для нее, ну, например, вскипятить чай, когда она приходит измученная. Что же сделать теперь?
– Мое предложение остается в силе. Неподалеку есть уютное кафе. Маэстро будет неважно чувствовать себя после концерта. Было бы жестоко оставить его в одиночестве.
Маска на ее лице не дрогнула.
– Как ты себе все это представляешь? О чем вы будете разговаривать?
Алоизас не жаждал сидеть против Игермана – человека с претензиями и жестами неудачника. Скорее всего начнет скулить, как побитый, лить в коньяк пьяные слезы и хвастать выдуманными победами. Болтать вежливые пустяки – обязанность Лионгины как администратора высокого ранга. Однако, если надо…
– К счастью, испортилась погода. Вот прекрасная международная тема!
– Издеваешься? – Лицо Лионгины и теперь не дрогнуло, только голос.
– Зачем? Я совершенно серьезно, абсолютно искренне! Представь себе: чужой город, ты и я совершенно одни… Еще хуже артисту после неудачного концерта. Конечно, будем беседовать не только о погоде!
Алоизас говорил бойко, даже весело, однако глубоко в груди ныло от раскаяния. Еще в зале мелькнуло: он как-то виновен в провале артиста. Человек на сцене чуть не плакал от бессилия и обиды, а ты ликовал. Наткнулся бы на твою насмешливую физиономию, смутился бы еще больше. Я всегда считал, что не в состоянии обидеть человека, а вот… Нехорошо, очень нехорошо поступили мы, особенно я. Ее, бедняжку, можно понять, но меня…
– Издеваешься?
– Не сердись, Лина. Я же искренне… – Обиженный ее подозрениями, он и сам уже сомневался в своих милосердных намерениях.
– Не над ним – надо мной издеваешься!
И, не оборачиваясь, бросилась в тень от освещенной площадки. По одному, по двое, не дожидаясь конца, расходились слушатели. Лионгине казалось, что она бежит от сбитого машиной умоляющего о помощи человека. И сбит не кто-то – Игерман, и сбила его она, хитро мстя за иллюзию, долгие годы тлевшую в ней, несмотря на утраты и безысходность, внутреннее очерствение и внешнюю гибкость, и только теперь уничтоженную театральными жестами и восклицаниями.
Натолкнувшись на эту мучительную мысль, как на фонарный столб, она обернулась. Услышала сопение Алоизаса – не привык бегать – и остановилась.
– Из-за меня провалился, неужели не понимаешь? Не организовала ему зрительного зала.
О действительной своей вине она не обмолвилась не только потому, что стало жалко тяжело дышащего, хватающегося за сердце мужа. Она и в эту минуту не до конца верила, что уже ничего волшебного в ее жизни больше не случится. Разумом верила, чувствами – нет. Они кипели, пытаясь освободиться от гнетущей опеки разума. Теперь уже не посмеют вырваться наружу. Должны будут привыкнуть к мусорному ведру вместо бездны, прикрытой небом. Глупо докапываться до дна спустя целую вечность, неузнаваемо изменившую все и всех. Лионгина ступила в лужу и чихнула. Зря не надела сапоги, в тонкой пелерине и выходных туфельках холодновато. Снова чихнула. Да, шубка бы не помешала; уютное, здоровое тепло! Уплывет она, если не прекратишь гоняться за тенями. Заставляла себя думать об этой вожделенной вещи, чтобы заглушить мысли об утрате, равной которой не было в ее жизни. И не так страшно потерять, как понять в один прекрасный день, что утрата выдумана, что там, где ты надеялся увидеть сверкающее чудо, мерцал обманчивый блуждающий огонек.
– Где твое кафе? У меня насморк начинается. С чего бы нам переживать, если какой-то разиня потерпел неудачу? Вином, котик, не отделаешься. Придется заказать коньяку.
Она разрешила Алоизасу взять себя под руку.
В лицо ударил грохот электронных инструментов и табачный дым. Алоизас пригладил бороду – пышными бородами щеголяли молодые люди. С тех пор, как он бывал тут, многократно менялись интерьер, музыка, публика. Некогда сиживал за столиком с восхитительной Р. Где теперь она? Где ты сам, собиравшийся удивить мир? Дым, один только дым. Смотри, чтобы в дыму не исчезла и Лина.
– Тут прелестно, не правда ли, котик?
Котик приводил его в содрогание, теперь же приятно услышать, как знак величайшей благосклонности. Пока он котик, не случится ничего плохого – не изменится его иллюзорное существование, когда не живет, но и не умирает, обреченный на постоянное ожидание. Не упустить ее из рук! Не остаться в одиночестве навсегда! Не соглашаться на меньшую дань, чем поцелуй по утрам!..
Пока они высматривали уединенное местечко, откуда ни возьмись появилась Аня. Веселая, под хмельком, с длинной, что твоя корабельная мачта, шеей.
– Куда вы? Примыкайте к нам, к нам! – тащила она их к сдвинутым в конце зала столикам.
Алоизас уперся – ни с места.
– Ничего не поделаешь. Моего можно соблазнить, разве что связав по рукам и ногам, – сказала Лионгина, недовольная упрямством мужа. – Присядь, Аня. Ты с кем?
– С бандой. С преподавателями и активом курс-сов! – Она помахала своим за сдвинутыми столиками. – Я сейчас! Сдаем экзамен.
– Тут… экзамен? – Алоизас выпучил глаза.
– Где же еще прикажете? – не смутилась Аня.
– В ресторане? – допытывался он, надеясь на поддержку Лионгины. Она посмеивалась над обоими.
– В кафе-ресторане. Так называется заведение. Большинство именно тут сдает экзамены. Усовершенствовались!
– Тут и оценки выставляют?
– Зачем же так буквально? Оформим завтра.
– Ну и как? Сдала? – весело, ничему не удивляясь, поинтересовалась Лионгина.
– Что, хочется поскорее избавиться от меня? – в тон ей ответила Аня. – Еще не все. От меня так скоро не отделаетесь.
– Что ты, Аня! Алоизас при тебе словно пион расцвел.
– Хотите не хотите, но поживу еще. Свалю последний экзамен, вот тогда уже…
– Таким же… способом? – Алоизас задыхался в дыму, гуле, непристойном веселье.
– Нет. Жена экзаменатора в свою дражайшую половину, как клещ, вцепилась. Ящик коньяка домой потащим!
– Не пугай моего котика, – серьезно сказала Лионгина.
Алоизас кашлянул и поперхнулся дымом. Прямо на него пускала синие клубы Лионгина. До сих пор не курила при нем, хотя приходила в пропахшей табаком одежде.
– В мои времена так не было… не было! – Алоизас не мог сообразить, куда спрятаться от бесстыдных разговоров, бесстыдного дыма.
– Идем вперед. Чему удивляться? – У Ани сверкнули глаза, длинный нос выгнулся, как клюв хищной птицы.
От сдвинутых столиков ей что-то кричали, махали. Больше других волновался грузный дяденька с густым ежиком волос. Вскакивал, показывая, как по ней соскучился.
– Наш преподаватель. Тошнит от его цепких, скользких лап. – Аня обернулась и послала ему воздушный поцелуй. – Всю юбку под столом жиром перемазал. Может, присоединитесь, братья и сестры? Я этого борова заставлю хрюкать и на четвереньках ползать.
– Не может быть… так… – Алоизас махал руками, отгоняя дым.
– Что, не послушается? – Аня хищно повела клювом. – Не один ползал, не один хрюкал.
– Прости нас, Аня, котику нынче нездоровится. Тебе нехорошо, котик?
Алоизас ухватился за услужливо подставленный ему локоть.
Телефон звенел непрерывно. Полуночникам нужна Аня, вскочит, поболтает, и снова все провалятся в сон. Так подумала Лионгина, тщетно пытаясь разглядеть что-нибудь в темноте. Ясно одно: не утро.
Аня посапывала в соседней комнате, всхрапывая через равные промежутки, нога Алоизаса вздрогнула и напряглась, словно по ней ток пробежал. Тихо простонав, Лионгина соскользнула на пол.
– Лон-гина! Это вы, Лонгина? Отвечайте же, Лонгина Тадовна! – Мощный, хрипловатый голос прерывался, с трудом одолевая первый слог ее имени. Казалось, сломает что-то в трубке или на линии связи – такая неуправляемая сила рвалась с другого конца провода. Почему вас не было на моем концерте? Некрасиво, Лон-гина!
– Я была, вы не видели. Однако не кажется ли вам, товарищ Игерман, что уже поздновато звонить малознакомым людям?
– Я же звоню вам, не каким-то малознакомым! Не выкручивайтесь, Лон-гина! Вас не было, Лон-гина!
– Вероятно, совершила ошибку, что пошла…
– Неправда, Лон-гина! Неправда! – Голос Игермана бил по ее пальцам, сжимавшим трубку, по голове. Вернувшись домой, она уснула нескоро, все ждала какой-то его реакции, упреков, обвинений, – может, блеснет искорка в остывшем пепле? – Я все время искал вас! Запомнил каждое лицо в пустом ледяном зале. Неправда!
– Если не верите… – Ей захотелось оправдаться, словно это могло смягчить его провал и ее ответственность. – Ладно, пусть подтвердит муж, мы были вместе. Позвать его к телефону?
– К черту всех! Простите за грубость, Лон-гина! Не нужен мне ваш муж, только вы!
Не голос Игермана – его боль отметала все высказанные и невысказанные оправдания. Уже и самой казалось, что не была в зале, не переживала его неудачу. Все время удирала от размокшей афиши, пытаясь отделаться от мыслей о нем. С самой весны, когда начали ложиться на стол первые телеграммы, она бежала от него.
– Даю вам шанс исправиться! – И вдруг расхохотался во всю силу легких, довольный произведенным впечатлением. – Буду ждать вас. В гостинице! Номер вам известен. И не думайте, что я шучу, Лон-гина! Даю полчаса.
Напился с горя, что не заработал аплодисментов? Прав Алоизас, надо было обогреть после концерта, не бросать одного. Несколько сердечных, вежливых слов загладили бы обиду. Хорош он или плох, но мы обязаны были протянуть ему руку. Пускай от пылающего чуда осталась лишь чадящая головешка, от Рафаэла – Ральф…
– Советую вам как следует выспаться, товарищ Игерман. Завтра все будет выглядеть иначе.
– Не завтра – вы должны явиться немедленно! Слышите, Лон-гина? Я пошлю за вами оплаченное такси.
– Вы знаете, который час? – Не сумев отвергнуть его абсурдное требование, она уже не могла по-настоящему возмутиться, хотя приглашение было оскорбительным. – Мой рабочий день давно закончился.
– И мой тоже, черт побери! Плевать нам на время. Я буду читать вам Пушкина, Лон-гина, но не так, как горстке пенсионеров. Нет, Лермонтова! Мой любимый поэт – Лермонтов.
– Ложитесь, товарищ Игерман, и выспитесь. Завтра увидимся. – Лионгине было жалко его, еще больше – себя, за то, что она уже не способна испытывать естественные чувства: открыто сердиться, требовать! – как он, потерпевший неудачу, но не желающий сдаваться.
– Не отговаривайтесь! Не заснуть мне, даже если бы мать баюкала, тем более в эту ночь… нигде не было у меня такого позора. На тюменских промыслах люди, стоя на морозе под открытым небом, слушали и расходились довольные. Считаете, я самозванец? Даром почетного нефтяника получил?
– Завтра что-нибудь придумаем, товарищ Игерман. Пригласим хорошую публику, много народу. Умираю, спать хочется. – Она притворно зевнула и удивилась, что так скверно играет.
– Ложь! Вы снова говорите неправду! Я требую вас. В противном случае…
– Угрожаете?
– Ошибаетесь! Хочу проинформировать вас о действиях, к которым вынужден буду прибегнуть, если…
– Признайтесь, много выпили?
– Да, я пьян. Но не от коньяка, Лон-гина. Или вы приезжайте, или… – В его тяжелое сопение ворвался гнусавый голос саксофона, чей-то смех. Не один в комнате? Насмехается над ней в окружении пьяной компании? – …или я выпрыгну в окно!
– Что за шутки? – У нее вздрогнула спина, был бы близко, не удержалась, дала бы наглецу пощечину.
– Не шутки, добрая моя Лон-гина! – весело и нежно, будто не он только что чертыхался, отвел ее догадки Ральф Игерман. Тепло, напоминавшее его голос, обняло ее, захлестнуло. Неужели узнал? Она обмякла, колени подогнулись от слабости. – Мой друг и аккомпаниатор Алдона Каетоновна не даст соврать, что я стою на подоконнике. Эй, вы слушаете? Могу перечислить, что вижу с шестого этажа. Двое «Жигулей» нос в нос, грузовик «Совтрансавто», груда строительных блоков. Вид не очень парадный. Окно выходит во двор.
– Игерман, вы не ребенок, и я тоже. Такими шуточками ничего не добьетесь. – Она говорила четко, трезво, однако тосковала по тому мгновению, когда его голос спеленал и приподнял ее, словно на сильных руках. – Сожалею, но завтра о вашем поведении придется сообщить руководству Госконцерта. Ворота нашего города будут для вас закрыты.
Неужели узнал? Меня все еще можно узнать? Если очень-очень постараться? Даже если это и так, его усилия ничего не меняют.
Нет больше ни Рафаэла, ни меня. Нет и никогда не было. Погасшие головешки, зола…
– Подумаешь, напугали! Что там будет завтра или послезавтра, меня не интересует, милая Лон-гина. Может, завтра уже не будет никакого Ральфа Игермана, понимаете? Я не шучу, хотя и смеюсь, я не пьян, хотя и пью! Пожалуйста, поговорите со своей верной помощницей Аудроне. Она вырывает у меня трубку.
– Бога ради, директор, приезжайте!.. Мне страшно, директор… Он выпрыгнет… У него глаза такие – выпрыгнет… Посылаю Пегасика, приезжайте! Кроме вас, никто его не укротит!
– Вам все ясно, милая Лонгина? – Игерман говорил спокойно и насмешливо, будто понял по-литовски. – Вот так, Лонгина, – он уже не запинался на ее имени, – жду!
– Только не валяйте дурака! Если вы будете валять дурака… – Она положила трубку.
– Прости, котик, я должна одеться и бежать.
Глаза Алоизаса сухо блестели в свете ночника. Казалось, от лихорадочного взгляда вот-вот задымятся клочья бороды. Он знал, что Лионгина заговорит равнодушно и нагло. Это или нечто подобное предвидел, хоть порой и ошибался. Впрочем, нет – позволял вводить себя в заблуждение, надеясь – ослабнет струна ее бдительности, дрогнет администраторская жилка, на миг изменит ловкость, которая позволяет ей не выдавать себя, невредимой выбираться из любой чертовщины, как умело управляемой лодке – из нагромождения льдин в ревущей реке. От гула и грохота дрожат берега, кое-как подпертая, едва держится их жизнь, остается ждать удара, который разнесет не только стены, но и фундамент. Что, намерена вовремя выпрыгнуть, чтобы руины завалили его одного?
– Куда? – проворчал будто со сна – и тени заспанности в глазах не было.
– Ты же слышал, не прикидывайся. Игерман дурака валяет.
– И пусть себе. Тебе-то какое дело?
– А если он всерьез? Представляешь, какие будут последствия?