412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Микита Франко » Почти 15 лет » Текст книги (страница 27)
Почти 15 лет
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:45

Текст книги "Почти 15 лет"


Автор книги: Микита Франко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)

Слава [80]

День был долгим.

Проводив путешественников на Байкал, он, ежась от холода, вернулся домой, лег в постель, согреваясь мыслью, что на целую неделю никому ничего не должен, а значит может спать, спать, спать. Он с головой завернулся в одеяло, закрыл глаза и… не уснул. Быть никому ничего недолжным оказалось тоскливо. Уже к десяти он устал от безделья и поднялся с постели, чтобы приготовить завтрак: пожарил омлет из пяти яиц и, только выключив плиту, вспомнил, что один. Один. Ему бы хватило и двух.

После завтрака он принял душ, покормил Сэм, оставленную Львом на иждивении, сел за макет интерфейса киберспортивной игры, провёл за рисованием до обеда, потупил в потолок и стены, покрутился на стуле, спросил у Льва, где они сейчас («Едем в Кемерово» – пришло в ответ), доел омлет, который приготовил утром, посмотрел из окна на прохожих и подумал: «Скучно».

Никто ничего не выпрашивает, не хочет и не требует. Никто не рассказывает про «Майнкрафт» и не фыркает ломким голосом: «Ну, пап, ну отстань». И, что хуже всего остального, нет приятного ожидания момента, когда напишет Лев и спросит: «Придешь сегодня ко мне?».

Всего не хватало.

– Кажется, я не знаю, кто я, если рядом нет детей и мужа, – признался Слава при вечернем созвоне с Крисом. – Я весь день просто ждал момента, когда можно будет позвонить вам и занять себя этим разговором, потому что без этого… Я вообще не знал, что мне делать.

– Похоже на синдром опустевшего гнезда в миниатюре, – заметил Крис.

Именно так он ощущал теперь их квартиру – «опустевшее гнездо».

– Вас расстраивает, что дети далеко?

Он покачал головой.

– Кажется, меня расстраивает, что я не понимаю, кто я.

– То есть?

– Если я не отец и не муж, то кто я ещё? Кроме этого.

Крис покивал:

– Это очень хороший вопрос. Поиск своих идентичностей. А раньше вы знали?

Слава пожал плечами:

– Я ведь как будто… как будто всю жизнь такой. Я стал отцом ещё в тот период, когда сам был ребёнком. И парнем Льва… примерно тогда же. До этого я был сыном, братом, школьником, студентом колледжа, а потом сразу… отцом Мики, мужем Льва. Как-то так.

Крис начал подсказывать:

– Может быть… художник?

И Слава сам удивился, как не почувствовал никакой близости с этим словом.

– Кажется, с тех пор, как это стало работой, я больше не ощущаю себя художником. Я уже лет десять ничего не рисовал просто… просто для себя.

– А если попробуете?

Что ж, не попробуешь – не узнаешь, что будет, если попробуешь. Вечером, удостоверившись, что вся компания благополучно добралась до Кемерово, Слава пообещал себе, что сейчас сядет за рабочий стол, выкинет все посторонние мысли, возьмет скетчбук, карандаш и…

Ничего. Белый лист, при свете настольной лампы становясь чуть желтоватым, представлял собой в глазах Славы одно большое необъятное ничто. Это ничто невозможно было измерить, подсчитать и осознать. С этим ничто невозможно было бороться.

Отбросив карандаш, Слава провел ладонями по лицу и, поднявшись, отправился на кухню за стаканом воды.

«Да что со мной не так?»

Вернувшись к скетчбуку, он покрутил его в руках, провел ладонью по шершавой бумаге и подумал, что понятия не имеет о том, какой он художник. Он знал, что у него получается лучше: например, фэнтезийные пейзажи в игровом лоре в работу доверяли ему, а вот персонажи, особенно с нестандартной анатомией, никогда не были его сильной стороной. У него неплохо получались портреты, но только технически: всё вроде бы правильно, выверено до каждой мелочи, а жизни в глазах не хватало. Может быть, это было справедливо не только для портретов. Но что ему нравилось? Что будоражило воображение, заставляя хватать карандаш и рисовать до самого утра? Он не помнил. Он даже не помнил, было ли такое когда-нибудь.

Может быть, только в детстве. Может быть, правду о себе стоит поискать в том пятилетнем мальчике, который раздражал отца рисованием цветов.

Цветы, цветы…

Слава нахмурился: почему цветы? Не то чтобы он всерьёз намеревался выбрать самый нестандартный для мальчика способ выражения себя через искусство, и рассердить тем самым отца. Вопреки мнению родителей, его выбор никак не был гендерно окрашен: не был ни мальчуковым, ни девачковым, потому что Слава мыслил его иначе.

Слава думал о том, что цветы удивительно закручены.

Он любил разглядывать их в саду у бабушки (подумать только: когда-то у него была бабушка – мать отца, потом она исчезла вместе с ним): пёстрые лепестки раскрывшихся бутонов представляли собой настоящие лабиринты, прохождение по которым фантазировал маленький Слава. А некоторые, как вот, например, бегонии, были похожи на воронку: когда он смотрел в сердцевину цветка, ему казалось, тот утягивает его за собой – в бездну, понятную только ему одному.

Потом, на бумаге, он любил повторять эти лабиринты, слой за слоем раскрывать бутоны, фантазируя, что так он добирается до истины: он находит начало и конец всему.

Вот что стояло за этим интересом к цветам. Папа говорил: «Он как девочка». Слава же думал: «Я как ученый». Как философ, как мыслитель, как человек, увидевшей нечто там, где другие видят ничто. Вот кем он был для себя.

А теперь ничто смотрело на него с листа бумаги, и, как ни старался, он не мог увидеть в нём нечто.

– Нужно как-то по-другому, – произнёс Слава, обламывая сжавшимися пальцами кончик карандаша.

Он нашел самый большой формат акварельного листа, что у него был – А2, и разложил его на столе. Подготовил акварельные краски: те, подаренные Львом, давно закончились, но от них остался чемоданчик, в котором Слава теперь бережно хранил свои принадлежности. Обмакнув толстую кисточку в воду, он постарался настроить себя: «Нужно просто отпустить, как в детстве», и провел синей краской по бумаге, рисуя круг. Влажной кистью сделал несколько мазков внутри него: это была основа для розы.

«Синенькие, – улыбнулся Слава своему воспоминанию. – Потому что ты любишь гендерные стереотипы»

Он рисовал одним цветом, направленными мазками, кистью помечая стебли. Это были три розы, напоминающие расцветкой делфтский фарфор, который Слава не любил за кажущуюся броскость, но легко принял в своей картине. 3акончив, он сфотографировал результат и отправил его Льву, подписав: «Это тебе».

А Лев отправил ему три эмоджи с сердечками в глазах: «Лучшее, что я когда-либо видел». Слава не сдержал смешка: наверняка Лев, обычно проходящийся по его творчеству скучающим взглядом, не мог по достоинству оценить картину, но его восторг, пусть и искусственно усиленный, был приятен.

«Теперь, по правилам чести творческих людей, ты должен посвятить мне стихотворение»

Сообщение мгновенно было прочитано, но Лев так долго молчал, что Слава забеспокоился: кажется, это было лишним. Он слишком давит?

«Я пошутил! – поспешно дописал он. – Ты не обязан, конечно же»

И вдруг пришел ответ:

«Я посвятил тебе уже сотню стихотворений»

От этого признания в горле сперло дыхание. Все эти годы он как будто бы… и не знал его.

«Покажешь хотя бы одно?» – осторожно напечатал он.

«Может быть даже все».


Лев [81]

Папа говорил, на Байкале лучше всего ловить рыбу на рачка бокоплава. Лев с удивительной точностью помнил запах пластикового контейнера, наполненного мертвыми мормышами. Они, похожие на дохлых жуков, пахли речной сыростью и почему-то землей. Папа продевал полупрозрачное тельце через крючок – острое жало с хрустом проламывало панцирь – и показывал Лёве: смотри, мол, какая красота. Мальчик, морщась, отворачивался: противно. А папа смеялся.

Потом он предлагал сделать это самому – взять в руки наживку и зацепить её на крючок, – но трёхлетней Лёва старался даже не смотреть в сторону контейнера. Он мялся в стороне, пробуя ботиночками лёд на скользкость: получится прокатиться с разбегу или нет? Пока папа разбирался с лунками, Лёва завороженно осматривал солнечные окрестности. Было минус двадцать пять (теперь взрослый Лев не был уверен в точности температуры, но клубни пара изо рта вспоминались такими плотными, что он считал: точно не меньше двадцати пяти), и лицо щипал сильный мороз, но щеки при этом пахли ромашкой – советским кремом для защиты от солнца. Мама, когда провожала их, объясняла, что на Байкале даже в мороз легко обгореть, и наставляла папу, чтобы мазал Лёве щечки. И папа мазал.

А потом сломалась машина, и они шли по льду до ближайшего населенного пункта с десяток километров: Лёва устал уже через час, и папа усадил его на шею. Там, на высоте папиного роста, он быстро начал замерзать, и отец снял шарф, чтобы утеплить Лёву: он помнил, как остались торчать только глаза и приходилось дышать через шерсть.

Отец не ругался, не нервничал и не упрекал Лёву в слабости: наоборот, старался отвлекать сына песнями и историями из детства: «Когда я был маленький, ездил сюда с отцом, а ты, когда вырастешь, приедешь сюда со своим сыном. Будет у нас такая семейная традиция»

Дальше Лев помнил размыто: тепло незнакомого дома, деревянный настил русской печки, запах мясных пирожков и незнакомая женщина, которая, должно быть, присматривала за ним, пока папа разбирался с поломкой машины. Кажется, он даже заночевал в этом доме: там же, на печке. А больше образов не было – провал.

Но главное он запомнил: доброго папу. Его первое и последнее воспоминание о той версии отца, которую мама называла «он был хорошим».

Теперь он пытался возродить эту версию в себе, стать ею – стать хорошим папой для своих детей. Он ставил палатку с Ваней, потому что чувствовал: ему это интересно. Ваня был их мальчиком из книжек про «настоящих» мальчиков: со стандартным набором гендерных интересов. Льву всего было сложно к нему подступиться, потому что он боялся разоблачения. Ваня был уверен, что он, Лев, «настоящий мужчина», в самом типичном понимании мужчин, но сам Лев-то знал, кто он на самом деле, и боялся, что Ваня тоже это поймёт. Какой-то синдром самозванца рядом с собственным сыном.

Но Ваня, наверное, понравился бы отцу. Тот был бы рад таскаться на рыбалку и охоту – вряд ли, конечно, Слава разрешил бы последнее, но всё остальное, что так любил отец, вполне бы сгодилось для Вани. На мгновение Лев ощутил что-то сродни жалости от осознания, что отец не дожил до его детей, а потом сразу же облегчение: и хорошо, что не дожил.

«Всё это просто фантазии, основанные на смутных воспоминаниях, – напомнил он себе. – Он не смог бы стать хорошим дедушкой»

– Ваня? – обратился он к сыну, помогая натянуть тент на дугу.

– М? – откликнулся тот, не теряя хмурой сосредоточенности на деле.

– Если у тебя будет свой ребёнок, свозишь его как-нибудь сюда?

Тогда Ваня поднял голову, скривившись:

– Ребёнок?

– Ну, или дети…

– Даже не знаю, – фыркнул он.

– Тебе тут не нравится?

– Да я про детей, – ответил Ваня. – Я ещё как-то об этом всерьёз не думал.

Лев смутился: ему не хотелось звучать однозначно и директивно в таких вопросах, которые в детстве ставили в тупик его самого. Ну, что-то вроде: «Вот когда женишься…», «Вот когда свои появятся…» – формулировки, не терпящие вариативности. Они пугали его ещё в детсадовском возрасте, когда Лёва ещё ничего такого о себе не знал, но уже всё чувствовал.

Поэтому он сказал Ване «если», но всё равно поставил его в тупик этой дурацкой попыткой закрепить семейную традицию. Раньше такое вызывало в нём отвращение: семейные традиции, семейные реликвии, семейные рецепты куриного пирога… А сейчас вдруг показалось важным, потому что нельзя бесконечно передавать по наследству травмы. Лучше передать Байкал, бабушкино кольцо, куриный пирог – что угодно лучше, чем нескончаемый кошмар сломанного детства. Может быть, он не так уж и прав, когда думает, что отец не дожил до внуков. Слава всё сказал верно: Лев его обессмертил. Отец повсюду: в нём, в его детях, в детях его детей, до бесконечности. Отец не дожил, но отец вжился. Лев много лет пытался его изжить, а оказалось, что нужно было принять, и тогда он и сам как будто не захотел оставаться.

– Но ты как-нибудь подумай, ладно? – он искоса глянул на Ваню.

Тот несколько неловко пожал плечами:

– Ну… Как-нибудь.

Им предстояло возиться с ещё одной дугой – Лев специально всё делал как бы не спеша, чтобы было больше поводов невзначай пообщаться. Странно, конечно, что он не мог просто сесть рядом с Ваней и поболтать, приходилось вот так вот, через черные ходы подбираться.

– А вот та девочка… – с наигранной непринужденностью продолжил Лев, – которая тебе, ну, нравится. Ты бы… не хотел с ней семью?

Ваня закатил глаза:

– Мне десять.

– Я помню, я имею в виду в будущем, не сейчас. Типа… Ты не воображаешь, как вырастешь, вы поженитесь, у вас будут дети, и вот это всё? Не знаю, какие у вас там фантазии бывают.

– У кого – у нас?

– У на…

Чуть не сказал «натуралов», но прикусил язык из-за Славиного голоса в голове: «Гетеросексуалы! Правильно говорить – гетеросексуалы!»

– У гетеросексуалов, – поправился Лев.

– Я нормальный вообще-то, – сообщил Ваня, явно не понимая значения слова «гетеросексуал».

– Так это и есть нормальный!

Уже произнеся это, Лев опомнился: кажется, звучало даже хуже, чем «натурал».

– То есть… Ну, стандартный. Короче… Ты же понял?

– Не понял.

– Ладно, давай лучше помолчим.

В наступившей тишине он почувствовал облегчение: да, так стало гораздо лучше.

Когда палатка была готова, Лев, отряхивая руки, повернул голову к машине: там, не разделяя Ваниного интереса к походным условиям, сидел нахохлившийся старший сын. Лев сглотнул, ощущая нарастающую тревогу: Мики казался таким грубым и неприветливым, что мысль открыться ему казалась самоубийственной, и совсем по-детски Лев опасался: «А что, если он не примет меня… такого

А если ему не понравятся стихи? А если он высмеет их, потому что сам Лев всегда очень неуклюже реагировал на Микино увлечение литературой? А если он высмеет их, потому что они объективно посредственные и смешные, и Мики это поймет, потому что уж он-то точно знает, как надо?

Лев ничуть не сомневался: Мики знает. Он признавал в нём талант к литературе, как признавал талант Славы к рисованию, а Ванин – к музыке, это казалось ему одной из неоспоримых истин. А своего таланта он не признавал, оттого и вел себя в этой семье творческих романтиков подчеркнуто отстраненно: он врач, он работает на серьёзной работе, он не понимает их тонкой душевной системы. Его же собственная душевная система иногда казалась не просто тонкой, а истончившейся.

Синдром самозванца преследовал его повсюду.

Недостаточно силён, чтобы понравиться Ване.

Недостаточно талантлив, чтобы поразить Мики.

Недостаточно хорош, чтобы Слава позволил ему вернуться.

Он пытался вобрать в себя все три характеристики, не являясь ни одной из них на самом деле.

Подойдя к Мики, он оперся ладонью на открытую дверь машины, и спросил, кивая в сторону разбитого лагеря:

– Не хочешь присоединиться?

– Вам и вдвоем нормально, – буркнул сын.

– Ладно, – кивнул Лев. – Тогда посмотри в бардачке. Я там кое-что оставил для тебя.

– Что?

Он развернулся, оставляя от своего медленного ухода флёр загадочности – как будто бы потому, что всем ответам своё время, но на самом деле потому, что фраза: «Там стихи, которые я написал» застряла у него в горле.

Сближаться с Мики всё равно, что играть в шахматы. Партия началась, первый ход сделан.


Слава [82]

Больше всего ему не нравилась концепция угнетения, которая неизбежно присутствовала во всех кавказских танцах: мужчина, изображая горделивого орла, покоряет скромную и податливую девушку. Слава уже вторую неделю смотрел на сфотографированную рекламную афишу, не решаясь записаться даже на пробные уроки: ну, разве это правильно, поддерживать сексистские направления в искусстве?

Внимательно изучив все варианты, он остановился на аварской лезгинке – в интернете писали, что это единственный вид кавказского танца, где девушке «позволяется делать такие же резкие и ритмичные движения, как и мужчине».

«Позволяется…» – с отвращением думал Слава, и уголок рта у него брезгливо дергался.

Но если он решил всё делать наоборот – выплескивать из себя агрессию и грубую силу через нарочито маскулинные занятия, – то не всё ли равно, если он при этом соприкоснется с сексизмом? Это как будто неизбежно во всём, что касается маскулинности.

«Или мне лучше пойти на вог…» – рассуждал он в переписке со Львом в их третью ночь разлуки, которая почему-то казалась тоскливей целых месяцев их расставания.

Лев отвечал не часто, всего несколько раз в день, когда удавалось поймать связь. Но тогда ответил сразу:

«Нет, на вог пойду я»

Слава рассмеялся в подушку от этого ответа: может, поэтому теперь тоска казалась невыносимей. По такому Льву сердце ныло гораздо сильнее.

«Ты просто не вкладывай в это чужие смыслы, – написал он следом. – Вложи что-то своё, что-то близкое для себя. И танцуй»

Слава, прохныкав, прижал телефон к груди и, поворачиваясь на бок, представил, как обнимает его. «Лев…», – с нежностью подумал он при этом. Закрыв глаза, быстро провалился в сон, так и оставив последнее сообщение супруга без ответа.

В просторном танцевальном зале пахло деревянным полом и свежевыкрашенными стенами. Слава бесшумно ступал по паркету, одетый в черную футболку, черные спортивные штаны, черные чешки. Всё черное – ему сказали, так принято. Все носят черную форму, даже в женской группе. Слава чуть не взбрыкнул, когда выслушал эти правила по телефону: «А я хочу одеться так, как хочу!», но сам же себя и присмирил: кажется, иногда он переходит границы. Это ведь как в той пословице: чужой монастырь, чужие правила…

У станков напротив зеркал стояли несколько мужчин кавказской внешности, они встречали Славу оценивающими взглядами и неясными улыбками («Усмешками? – думал Слава. – Или правда улыбаются?»). Он чувствовал в теле напряжение, как от готовности бежать или драться, а в челюсти – ноющую усталость от долгого сжимания зубов. У него были сережки в ушах, небольшие гвоздики-смайлы с улыбками на желтых лицах – самое нейтральное, что у него было. Может, было бы правильней не надевать их вообще, но всё внутри Славы бунтовало против этой опасливости – прятать себя? Ага, щас…

Да даже если придется драться с десятью кавказцами сразу за право быть собой – он будет драться.

Когда он сказал это Крису, тот заметил: «Как много в вас желания подраться…»

Слава заспорил, что не имеет таких желаний вообще, но тот продолжал: «Возмущение черной танцевальной формой, желание накраситься перед группой кавказских танцоров… Вы действительно так сильно хотите танцевать лезгинку в розовом кроп-топе со стразами на щеках?»

Было ясно, на что он намекает: на провокацию. Мол, Слава провокатор, раззадоривает бедных брутальных мужчин начистить ему крашеное личико. Если бы Крис не был психологом из канадского квир-центра, Слава назвал бы его зашоренным придурком: разве не очевидно, что люди должны перестать бить других людей, а не он должен перестать делать со своей внешностью милые и безобидные вещи?

Он так его и спросил. А Крис ответил: «Разве не очевидно, что в церковь не ходят в мини-юбках?»

Это был какой-то тупиковый разговор, но, в конечном счёте Крис имел в виду, что он, Слава, жаждет чужой агрессии, потому что только натыкаясь на злость других, он может разрешить себе выплеснуть собственную злость.

«Лев толкает вас на кровать, вы даете ему пощечину – разрешаете себе это сделать, – объяснял он. – А без этого было нельзя, неправильно, и вы провоцировали его словесно, пока не сложилась ситуация, когда ударить будет можно»

«Это какой-то бред, я никого не провоцирую, это вообще риторика виктимблейминга, а не психолога», – на этом их напряженная – самая напряженная за полгода сессия – завершилась в подвешенном состоянии.

Слава подумал, не поискать ли ему другого терапевта, но… Отчего-то согласился прийти в черном, отчего-то выбрал самые нейтральные серьги, отчего-то в сторону косметики даже забыл посмотреть.

Боковым зрением он чувствовал, как тщательно его осматривал, и злорадно спорил с воображаемым Крисом в своей голове: «Вот видишь, я ничем их не провоцирую, а всё равно не нравлюсь, я же говорил, что дело вообще не в моей внешности, а…»

– Новенький? – высокий мускулистый парень, нависая длинной тенью, остановился по правую руку от Славы.

Слава недоуменно скосил взгляд, не понимая его интереса к нему.

– Ты новенький? – повторил тот вопрос.

– Ага, – он пытался звучать хмуро и отстраненно – так, может, и интерес пропадёт докапываться.

Парень хлопнул его тяжелой рукой по плечу:

– Ну, ничего, нагонишь, всего три занятия пропустил.

Когда тень сошла с лица, Слава удивленно обернулся, обнаруживая себя в одиночестве: парень вернулся к станку, даже не думая нападать – это он, Слава, хотел напасть, это он готовился к драке, но с ним никто не собирался драться.

Он выдохнул, проводя ладонью по влажному лбу. Ну, конечно, что за глупости, с чего бы взрослые мужчины в танцевальном зале вздумали избить его из-за сережек? Кто так вообще делает, кроме гопоты и бандосов? И почему Слава во всех видит эту гопоту?

«Потому что я устал от России, – вздыхая, отвечал он сам себе. – Потому что я привык встречать только гопоту»

Родители на детской площадке – гопота.

Учителя в Микиной школе – гопота.

Работники детского дома – гопота.

Органы опеки – гопота.

Никто из них не караулил его в переулке за поворотом, но они всегда нападали – каждый по своему.

Кажется, он всё равно хотел уехать: никак, ну никак эта страна не желала его принять, а он – её. Реакция взаимного отторжения: Россия – реципиент, Слава в ней чужеродная ткань, и им никогда не срастись друг с другом.

Он машинально выпрямил спину, когда в зал вошел педагог: плотный, мускулистый, с резкой линией плеч. Под обтянутыми лосинами ногами выступали очерченные икорные мышцы. Когда Слава увидел их – лосины, – ему сразу стало хорошо и спокойно. Если сюда можно приходить в лосинах, то с чего бы они запретили ему танцевать в кроп-топе?

Встав на середину зала спиной к ученикам, он посмотрел на всех через широкое зеркало и, встретившись взглядом со Славой, кивнул. Представился, должно быть, для него одного:

– Меня зовут Мурат, я преподаю кавказские танцы.

Голос у него оказался мягким и слегка тянущим гласные в словах.

– Слава, – откликнулся тот, всё ещё не веря, что педагог кавказских танцев похож на гея больше, чем он.

Поймав себя, что рассуждает, как Лев, Слава помотал головой, прогоняя нелепые сравнения: никакого «похож на гея».

Мурат поставил руки на пояс, дождался, пока все восемь учеников разойдутся по залу на свои точки, попросил умную колонку включить музыку и урок начался.

Они учили позиции рук – согнутые в локтях, прямые, одна прямая, другая согнутая, учили правильные шаги («Шаг должен быть резким, Слава, не смягчай» – «Я не смягчаю!» – «Ты пружинишь!»), учились объединять положение рук и резкий шаг в единый танец. Когда удавалось повторить несколько движений подряд, ни разу не сбившись, Славу охватывал пьянящий азарт: он чувствовал, как тело синхронизируется с музыкой, становясь одним целым со звуком. Он следил за движениями Мурата, поражаясь идеальности момента – когда он танцевал, другие затихали, и сам Мурат, казалось, не видел вокруг никого и ничего. Тогда Слава ловил себя на легкой зависти – не к чужой способности к танцу, а к этому слиянию с искусством, которое он так редко стал испытывать.

Он помнил, как это было раньше: он, холст, акварельные краски, и больше никого и ничего: ни мира, ни людей, ни его самого в привычном понимании себя. Все двери открыты: ни петель, ни преград, ни стен, ни оконных рам, никаких нагромождений и конструкций, могущих отделить его от искусства, потому что в те моменты он и был искусством. Он был легок, бестелесен, невесом, неподвластен времени и пространству, он был тем, что называлось Богом, он и был Богом, весь мир принадлежал ему.

Те, кто может прикоснуться к искусству сердцем, везунчики – им доступна радость его открытия в себе. Те, кто сердцем может его создавать, Боги – им доступно высочайшее проявление всемогущества. Мурат был на вершине своего Олимпа, Слава – у его подножия. Горе-альпинист, ему придется трудно взбираться обратно в гору…

Когда музыка стихла, а занятие объявили оконченным, Мурат обернулся на Славу, спрашивая его одного:

– Ну, как занятие? Придешь ещё?

Он завороженно кивнул:

– Точно приду.

Не ради танца, но ради искусства. Искусство поселилось в его теле, и он чувствовал, как оно требует выхода, требует той самой точки тишины, в которой останется лишь момент сотворения нового.

– Приду, – негромко повторил Слава, делая от зеркал шаг назад.


Лев [83]

Все, кто были знакомы и с ним, и с Мики без всяких сомнений считали их «двумя каплями воды» или «яблоней и яблочком, упавшим неподалеку». Лев слышал об этом все те годы, что воспитывал старшего, начиная от его дошкольных лет: «Такой беленький, прямо как ты на детских фотографиях» – говорила Пелагея, и заканчивая трудностями переходного возраста: «Твоя маленькая копия» – любил повторять Слава, имея в виду характер, а не внешность.

Сам же Лев редко видел себя в Мики, а Мики – в себе, и хотя некоторые сходства он вынужденно признавал (похоже, они оба склонны к зависимостям), во многом сын казался ему совершенно другим человеком. Больше похожим на одного парня, чем на самого Льва.

Тем самым парнем был Шева. С тех пор, как Мики вступил в подростковую фазу, Лев не мог отделаться от ощущения, как сильно Мики похож на Юру. Конечно, не абсолютной похожестью: так, например, Лев признавал за Мики абсолютное интеллектуальное превосходство, когда Шеве отказывал в уме в принципе (любил он его, в общем-то, не за это), и, конечно, Мики был лучше развит во всём, что неизбежно влечет за собой высокий интеллект: и в юморе, и во взглядах на жизнь, и в колкостях, которыми больно бросался в родителей.

Как ни тяжело было это признавать, сходство Мики и Шевы заключалось в отчаянии. Они казались ему одинаково отчаянными и отчаявшимися: отчаянными в своих поступках, и отчаявшимися сами по себе, независимо от поступков: Шева цеплялся за клей, Мики за курево, Шева взрывал ванную комнату, Мики уходил в ночи за Артуром, Шева размахивал битой перед стариками, Мики покупал яд в даркнете, Шева вскрывал вены, Мики…

Лев всегда вздыхал, когда доходил до этой аналогии. Мики, казалось, уже десятки раз проделал это в своих мыслях.

Они были худощавыми и угловатыми, одинаково смотрели из-под насупленных бровей, у них похожим образом ломался голос (или Лев просто не помнил, каким был голос Юры, и подменял его в своей памяти голосом Мики). С тех пор, как он застал сына за поисками таблеток для самоубийства, он боялся одного: повторно пережить с Мики то, что уже когда-то переживал с Шевой.

Конечно, в первую очередь он думал о суициде, и почти никогда – о наркотиках. Да что там «почти» – просто никогда. Ни разу за все пятнадцать лет, что он знает Мики, такого не приходило в голову: где Мики, а где наркотики? Он же не такой, они же нормальные, он же точно знает… Что-то такое он думал о собственной интеллигентности и сыновьей сознательности, напрочь забыв, и что и Юра был сыном профессоров, а не пьяных забулдыг. Иногда родительство просто даёт тебе под дых, кем бы ты ни был.

Теперь он смотрел как тот, зябко передергивая плечами на морозном ветре, запахивается в куртку, и недовольно поглядывает в сторону костра – на Мики все эти особенности туристической жизни наводили тоску. А Лев планировал, как они вместе пойдут запекать картошку, и он, как бы походя, расскажет ему историю из детства – тоже про поход, картошку и запекание, а потом спросит: «Где ты взял яд?». Неуклюже? Может быть. Но к некоторым темам просто невозможно ловко подступиться: к таким Лев относил темы сексуального воспитания, Ваниных отношений с девочками и Микиного яда, купленного в даркнете. Вполне, как он думал, равнозначно.

Он нашел на снегу длинную ветку, подобрал её, решив, что будет тыкать ею в угли между паузами в беседе, заполняя тишину, и пошел к Мики, чтобы в который раз рассказать одну и ту же страшную историю, как однажды он едва не убил своего отца.

Ночью, обустроив Мики постель в машине и уложив Ваню спать в палатке, он тихонечко обошел лагерь в поисках подходящего дерева – дерева, на которое можно залезть, поймать связь и позвонить наконец-то, блин, Славе. Такое нашлось неподалеку от нудистского пляжа (так он мысленно назвал место, где разбили палатки забавные полуголые ребята). Дерево стояло на берегу и клонилось к озеру, так что Лев прошелся по его стволу пешком – только ближе к кроне пришлось взять направление вверх.

С высоты ему открылся вид на озеро: холодное и устрашающее, оно было поистине огромным. Но тьма, опустившаяся на берег, казалась страшнее громадности озера. Лев старался держаться уверенно с детьми, и действовал строго по инструкции, заранее изученной на туристическом сайте, но честное слово: ему самому было не по себе на этом чертовом льду, поэтому он хорошо понимал Мики. Лёд непредсказуем: когда они двигаются по нему, они остаются живы только благодаря его милости. Лёд разрешает себя преодолеть, но, передумав, расходится под ногами толстыми трещинами – такова сила природы. Люди могут ей лишь подчиниться.

Теперь, когда самая черная тьма опустилась на землю, Лев заметил, что вдалеке пропала деревушка, из которой они следовали, а ещё небольшие строения и водокачка. Появилось ощущение абсолютной пустоты.

Найдя удобное положение на толстой ветке, Лев вытащил мобильный из внутреннего кармана куртки и, онемевшими от холода пальцами, набрал Славу – это был видеозвонок. Конечно, куда более щадящим для слабого сигнала был бы простой звонок, но так хотелось на него посмотреть…

Слава ответил сразу, посмотрел на него с экрана запикселенным квадратом, на котором едва угадывались глаза, нос и рот, и всё равно, даже такой, он вызвал во Льве всплеск нежной радости: Слава, Славочка…

– Я так соскучился, – сразу признался он.

Слава скрипуче рассмеялся:

– Я тебя почти не вижу, почему так темно?

– Сейчас ночь.

– А у вас там костра нет или другого освещения?

– Я на дереве. Ловлю связь, чтобы позвонить тебе.

Маленькие пиксели-квадратики растянулись на Славином лице в улыбку.

– Смотри не свались, – фыркнул он, плохо скрывая удовольствие от стараний Льва. – Как прошел ваш день?

Лев отчитался перед Славой за каждый шаг: как развлекал, чем кормил и куда уложил спать. Между делом сказал, что поговорил с Мики («Он согласился на диагностику и лечение») и разрешил Ване уйти в лагерь к хиппарям стучать по барабанам.

– Что за хиппари? – переспросил Слава.

– Не знаю, наркоманы какие-то, – легкомысленно ответил Лев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю