Текст книги "Зарницы красного лета"
Автор книги: Михаил Бубеннов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)
Всем партизанам Ларька старался как мог угождать. Он водил коней на водопой, следил, чтобы они не потерли путами ног, охотнее всех собирал хворост на стоянках, кашеварил, ухаживал за больными и ранеными. Партизаны полюбили Ларьку, а Иван Ерохин не раз говорил:
– Золото парень, право слово. Вот уйди он сейчас из отряда – ровно на руке пальца не будет хватать.
Особенно заботился Ларька о командире. Днем Дымов редко слезал с коня, носился туда-сюда в заботах и хлопотах, а вечером, расставив посты, приходил устраиваться на ночлег к Ларьке. Разбитый от езды, пропыленный и усталый, он усаживался у костра молча, тяжело вздыхая. Ларька спрашивал командира:
– Что хмурый? – Не дожидаясь ответа, весело декламировал:
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет!
У Ларьки всегда находилось чем-нибудь угостить командира. Он доставал из глубоких карманов своего зипуна то лепешку или пирог с красной смородиной, то кусок вареного петушка или бережно завернутый в тряпицу творог, а на худой конец – кедровые орехи. Голодный Дымов с жадностью набрасывался на еду, а потом, закурив и повеселев, обращался к партизанам, случившимся около него, с неизменным предложением:
– Рассказать, братцы, сказку? До чего же забавная, терпенья нет!
– Про черта?– спрашивал кто-нибудь.
Дымов подпирал черную кудрявую голову рукой или приваливался к седлу и говорил:
– Про него. Вот задумал черт купить у бедного мужичка– Иваном его звали,– задумал, братцы, купить у него душу. Да-а...
Но когда нужно было рассказывать самое интересное в сказке место – о том, как мужичок обманывал черта,– Дымов ронял голову и начинал сладко всхрапывать. Так случалось часто, и Дымов никак не смог досказать своей сказки.
Иногда Дымов засыпал одетым, запутанным в ремни, с оружием. Тогда к нему подходил Ларька и укоризненно качал головой:
– Ну вот... опять так заснул! И с гранатами! Проснется как-нибудь с разорванным брюхом...
Ларька осторожно развязывал и распутывал ремни на командире, снимал оружие. Потом он садился рядом с Дымовым, и часто в эти минуты его серые глаза становились задумчивыми и холодными: он вспоминал отца... Погруженный в думы, он сидел, охватив колени руками, и шептал:
*
Ночной зефир Струит эфир,
Шумит,
Бежит
Гвадалквивир...
И нередко, обрывая стих, говорил:
– А убью я его, ей-богу!
Ерохин однажды услышал это и заинтересовался:
– Ты кого это убить хочешь?
– Того беляка, который тятьку...
– Того следует,—* согласился Ерохин.– Только чем ты его убьешь? У тебя же нет ничего. Да и стрелять к тому же не умеешь.
– Я? Я трех селезней за весну убил! Из дяди Максимовой шомполки! Не веришь?
– То селезней,– возразил Ерохин.
– А тот тоже хорош гусь!
Так шел день за днем.
В конце третьей недели Семен Дымов решил принять решающий бой. Отряд в то время пополнился до трехсот человек и занял выгодную позицию на склонах двух гор, закрытых хвойными лесами, а для белых оставался один путь на перевал – между этими горами, по голому распадку, где вился чуть заметно проселок и путались в буйных травах мелкие ручьи.
Закончив подготовку к бою, Дымов в полдень вернулся на главную стоянку и, только соскочил с коня на чистом пригорке, увидел под ногами змею. Дымов больше всего на свете боялся змей. Он испуганно вскрикнул и начал в бешенстве хлестать плетью по траве, где ползла, шипя, серая гадюка.
На крик прибежал Ларька.
– Что такое, товарищ командир?
– Змея, дьявол ее задери! – сердито сказал Дымов.– Да вон, вон! Ослеп, что ли?
Змея выползла из травы и, извиваясь, направилась через голую поляну в камни. Ларька прыгнул и придавил ее броднем у самой головы. Змея широко раскрыла рот и высунула розоватый язык, а темные глаза ее расширились.
– Брось! Ужалит!– крикнул Дымов.
Подбежали на шум партизаны. Увидев под ногой Ларьки змею, тоже испугались.
– Брось, говорят тебе!
– Уйди! Доиграешься!
– Я у нее, окаянной, сейчас жало вырву! Вот тогда пускай себе ползает!
Не отпуская змею, Ларька развязал правый бродень, оторвал от портянки небольшой клочок, смело захватил тряпицей между пальцами язык змеи и вырвал. Партизаны так и ахнули. Ларька отпустил змею и показал ее язык:
– Во, глядите!
Семен Дымов был потрясен смелостью Ларьки. Он подозвал первого попавшегося на глаза партизана, спросил:
– У тебя что – бердана?
– Да, товарищ командир.
– Получишь винтовку. А бердану отдай Ларьке. С патронами.
Взволнованный, Ларька не спал всю ночь.
Крылатая утренняя заря налетела внезапно. Загорелось враз несколько горных вершин, и небольшие облака, отдыхавшие на них, испуганно метнулись на запад. Разбуженные горы оделись в оранжевые и палевые наряды. В тот миг, когда солнце осторожно выглянуло из-за перевала, в туманном распадке показалась разведка белых. Она смело проскакала до самого перевала и там остановилась. Через несколько минут трое разведчиков скрылись за перевалом, а двое легкой рысью пошли обратной дорогой, и партизаны, засевшие на лесистых склонах гор, скрепи сердце пропустили их в падь.
– Не ждут нас здесь,– заключил Дымов.
Через час показался белогвардейский отряд. Из пади, еще затянутой легкой дымкой, он цепочкой направлялся к перевалу.
С той секунды, когда Ларька увидел белых, у него почему-то внезапно зашумело в ушах и он стал плохо слышать, что происходит вокруг. Он сдержанно дышал, старался не шевелиться, чтобы не прослушать команду открыть огонь, и все же прослушал ее – для него выстрелы загремели совершенно неожиданно. От этого Ларька загорячился, заспешил, выбирая цель, но, боясь сделать промах, зря испортить дорогой патрон, никак не мог решиться сделать выстрел. Так прошло несколько секунд, и вдруг Ларька с ужасом увидел, что и стрелять-то поздно: партизаны уже бегут по всему склону горы в распадок, атакуя белых. Ларьке стало горько и стыдно. Проклиная себя за оплошность в бою, едва сдерживая слезы, он бросился за партизанами.
На проселке валялось много убитых белогвардейцев. Одним из первых, рядом с рыжим конем, у которого еще дергались задние ноги, Ларька увидел белогвардейца с большими усами. Сердце Ларьки ударило гулко, и точно огнем опалило его лицо.
– Вот он! Вот!– в яростном восторге, плача, закричал мальчуган.– Вот он, белый гад!
Когда партизаны, разгромив белых, радостные и возбужденные, вернулись осмотреть трупы и собрать оружие, они увидели, что Ларька, ругаясь и плача, бил камнями мертвого усатого ротмистра.
V
Наступил сентябрь. Партизанский отряд вернулся на Катунь, в то место, где стоял раньше. Отсюда Дымов предполагал ударить на Топольное, где вновь появились белогвардейцы.
На рассвете конная группа партизан во главе с Ерохиным собралась в разведку. В это время к Семену Дымову явился Ларька. Он стал просить, чтобы командир пустил его хотя бы с Беркутовой горы взглянуть на родную деревню.
– С горы все видно, я знаю,– говорил он взволнованно.– И наш двор даже видать. Он на отшибе. Мне дядя Иван даст бинокль, я весь двор обшарю, всех кур пересчитаю...
– Соскучился?– улыбнулся Дымов.
– Не о том речь. А все же теперь... на мне хозяйство лежит. Сам знаешь. Ей-богу, пусти, товарищ командир!
Дымов понимал, что у парнишки большая, неуемная тоска о доме, и ему стало жаль своего любимца. Он прижал голову Ларьки к груди, сказал дружески:
– Эх, Ларька, хороший из тебя будет мужик! Знаешь что? Я ведь еще не женат. Не успел. Который год воюю! Вот когда
отвоюемся, я жениться буду. Есть у меня одна на примете. Та* кую свадьбу завернем – горы загудят! А тебя я возьму к себе дружкой...
– Не врешь?– оживился Ларька.
– Вот увидишь!
– Дружкой? Да я тебе такую штуку отхвачу на свадьбе —« ахнешь! Вот крест на мне!
– Ну, поезжай, поезжай.
По пути к Беркутовой горе разведчики заехали осмотреть Михееву заимку, что стояла на небольшом лесистом взлобке. Заимка оказалась заброшенной. Партизаны решили оставить здесь коней, а к Беркутовой горе пойти пешком. Ларька взглянул отсюда на вершину знакомой горы, заваленную огромными камнями, между которыми ютились корявые сосенки, и будто вспыхнул изнутри – усталое лицо его ожило, осветилось теплой улыбкой.
– Эх и высока!—воскликнул Ларька.– А беркутище там живет!
Лес переживал грустные дни листопада. Безжизненные листья незаметно срывались с деревьев, плавно кружились, выбирая место на земле. Сядет птица на ветку, раскачает ее – и она делается обнаженней. Непоседливый бурундук вскочит на дерево, потревожит его покой – и оно становится беднее и сиротливее. Словно стараясь подольше удержать на себе отмирающие листья, деревья стояли как оцепенелые. Лес, погруженный в невеселые думы, был пуглив и печален.
Поставив лошадей в густом подлеске, партизаны присели закурить на дорогу. Как всегда, пользуясь свободной минутой, Ларька сразу же вытащил из-за пазухи любимую книгу.
– Вот это дело,– сказал Ерохин.– Почитай-ка, пока курим... О наших местах ничего не говорит он, а?
Любовь Ларьки к стихам великого поэта была столь горяча, что давно уже свершила чудо: книга Пушкина жила в отряде, как живой человек, веселый и печальный, смелый и умный, с большой, светлой душой. Встречаясь с Ларькой, партизаны обычно спрашивали:
– Ну, как поживает Пушкин?
– Сегодня-то... послушаем Пушкина?
Командир отряда Дымов давно уже обдирал кожицу с берез на цигарки и точно забыл об условии, которое ставил, отдавая книгу Ларьке в день его появления в отряде.
Раскрыв книгу, Ларька осмотрел партизан, собираясь начать чтение, но в этот момент на дороге, со стороны Беркутовой горы, появились верховые.
– Белые!– ошалело крикнул Ерохин, срываясь с места.– За мной!
Партизаны бросились врассыпную по кустам. На дороге раздались выстрелы. Ларька схватил берданку, бросился за партизанами, но вдруг почувствовал боль в ноге; сгоряча он пробежал еще немного, потом резко обернулся, скривил побледнев-йше губы, выронил книгу и опустился за куст шиповника.
Из леса к избушке, стреляя на ходу, бежали белогвардейцы. Один из них бежал прямо к Ларьке, сильно прыгая через кусты. Ларька поднял берданку, стал хватать его на мушку, но вдруг что-то сильно ударило в грудь, обожгло и опрокинуло навзничь. Несколько секунд Ларька судорожно сжимал правой рукой ветку шиповника, обвешанную красными ягодами, похожими на бусы...
Над Ларькой остановился сухопарый поручик с наганом в руке. Разглядев юного партизана, он презрительно произнес;
– Хо, такой щенок!
Потом поручик увидел книгу, поднял ее, раскрыл в середине и быстро схватил глазами какие-то строки... Глаза поручика рверкнули зло. Поручик с омерзением отбросил книгу в сторону й пошел вслед за солдатами к заимке.
Казань, 1938 г.
У СТАРОГО ТОПОЛЯ
Т^ончился бой. Отбиваясь из берданок и старинных шомполок,
партизаны отступили в глухое чернолесье, оставляя на сучьях валежин клочья одежды...
Там, где шел бой, белые захватили в плен троих партизан. Одного, плечистого бородатого старика, вытащили из болота о пулеметом-трещоткой, каким пугают зайцев. Молодого парня с окровавленной щекой схватили в то время, когда он, окруженный, забился в орешник и собирался пустить в левый бок заряд картечи. А третьего партизана нашли в яме, под корнями вывороченной бурей сухостойной пихты. Когда солдаты начали раскидывать штыками корни, он вылез, чихая,– в солдатской гимнастерке, черных шароварах и сапогах из тонкой яловичной кожи. И только он встал на колени и откинул со лба пряди черных как смоль волос – солдаты враз ахнули:
– О! Баба!
– Была бабой, а теперь нет,– зло ответила партизанка, энергичным жестом стирая с подбородка землю.
Белогвардейцы жестоко избили пленных шомполами и нагайками. Потом пригнали на берег Камы, к избушке бакенщика, где отдыхал после боя штабс-капитан Лозинский.
Партизаны шатались от изнеможения, молча обтирали окровавленные лица. Они знали, что скоро конец. Торопливо, жадно осматривались они вокруг: прощались с просторным и полным жизненного биения миром. Солнце стояло в зените. Кама, еще не утратившая весеннюю силу, шла властно, чуть хмурясь. Недалеко от избушки бакенщика, по острой косе, белотал забрел по пояс в реку, словно намереваясь наискось пересечь ее стрежень. У берега из воды торчали поверженные половодьем дюжие ветлы; они были облеплены, словно бабочками, бледпо-зеле-ными листьями. По реке плыли бревна и коряги, и на пих отдыхали после рыбной ловли грузные чайки-хохотупьи...
У костра на берегу сидел молоденький солдат и, обжигаясь, ел печеную картошку. Начальник конвоя Самохин подошел к нему, спросил:
– Господин штабс-капитан в избушке?
– Ага, уху едят.
Самохин обтер рукавом гимнастерки одутловатое лицо, сверкнул на партизан черными, как дробинки, глазами, строго наказал конвою:
– Смотреть в оба! И пошел в избушку.
Штабс-капитан Лозинский сидел за столом, твердо облокотись, высоко подняв острые плечи, перетянутые желтыми ремнями портупеи. Он с наслаждением ел стерлядь. Не поднимая головы, заросшей светлой отавой волос, спросил:
– Ну как? Какие трофеи?
– Так что...– Самохин резко, словно в нем сорвалась пружина, вытянулся у порога.– Разрешите, господин штабс-капитан, доложить: трофеи имеются – берданка с забитым патроном и...
– Ну?
– Трещотка, господин штабс-капитан,– смутился Самохин.– Зайцев гонять. За пулемет у них служила...
. – Дурак!– Лозинский обернулся,—■ Выбрось да помалкивай о таких трофеях... Ну а пленные?
– Так точно: прибыли в исправности.
– Били их?
– Так что... не жалуются...
– Значит, не били.
– Что прикажете, господин штабс-капитан, делать с ними?
– Хм! – дернул острыми плечами Лозинский.– Накорми их и отпусти с богом.
Самохин еще более вытянулся и, двигая бровями, окинул избушку растерянным взглядом.
– Что глазами вертишь?– криво улыбнулся штабс-капитан.– Нашел тоже о чем спрашивать! Расстрелять, конечно.
– Слушаюсь, господин штабс-капитан!
Не отрывая руки от фуражки, Самохин продолжал осторожно:
– Так что... разрешите доложить, господин штабс-капитан, один партизан оказался бабой.
– Вон что!—Лозинский поднял тусклые, туманные глаза.– Ну?
– Так что, баба при полной форме. Ничего, совсем молоденькая баба.– Самохин помял мясистыми губами.– Хоть куда бабочка. Ничего лишнего, окромя штанов.
– Партизанка, говоришь?
– Так точно. Й смотрит, разрешите доложить, тигрой. Но ничего баба.
– Оставить ее...– равнодушно протянул Лозинский.– Известно ведь, что я не расстреливаю женщин. Придумаем какое-нибудь легкое наказание. Что-нибудь... этакое... забавное. Что бы такое придумать, а? Ах да, есть... приведи ее сюда, Самохин. А тех – вон туда, в ложок.
Партизаны стояли на берегу, окруженные конвоем. Самохин подошел к ним, подал старику и молодому лопаты, сказал ехидно:
– Не обессудьте. Самим придется вырыть могилку.
– А мне? – спросила партизанка.
– В избушку,– коротко приказал Самохин.
Партизанка растерянно отступила, прижалась к товарищам,
начала торопливо хвататься за их рубахи. Старик сухой ладонью погладил ее левое оголенное плечо (рукав гимнастерки был разорван), тяжело опустил седоватую голову, а молодой, вспыхнув, подался грудью вперед, и глаза его – темные и сухие – сверкнули вдруг горячо:
– Это зачем?
– Раз-зговор-ры разговаривать! – И Самохип, сделав шаг, рванул партизанку за руку и отбросил в сторону.
Партизаны, горбясь, пошли вдоль берега...
С большим трудом партизанка переступила порог избушки, но, переступив его, выпрямилась, гордо подняла голову. Штабс-капитан Лозинский сидел у окна, перебирал сеть, стуча грузилами, потом неторопливо обернулся, кинул на партизанку неясный взгляд. Отметил про себя: «Со спесью...»
Лицо партизанки было смуглое, тонко очерченное, с живой, бьющей изнутри свежестью. По левому глазу ее сильно ударили плетью. Глаз, зажатый синеватой опухолью, выглядывал из прорези настороженно, словно зверек из норки, и придавал лицу ядовито-лукавое выражение. Стояла партизанка чуть под-боченясь, заложив руки за спину,– у нее было сухое и, видно, подвижное тело.
– Фамилия? Имя? – спросил Лозинский.
– Белугина Анна.
– Вы, конечно, случайно попали к партизанам, Анна Белугина? – каким-то безразличным тоном сказал Лозинский; он очень любил казаться усталым и равнодушным человеком, которому страшно надоело все на свете.
– Зачем случайно? – звучно ответила Белугина.– Нет, по своей воле пошла... За правду пошла...
– Роман-тич-но...– тихонько пропел Лозинский, откидываясь к стенке и слегка закрывая тяжелыми веками туманные, что-то таящие глаза.– Так вот, Анна Белугина, вам представился случай убедиться, что слухи о штабс-капитане Лозинском, как о безжалостном человеке, несправедливы. Понимаете?
– Не пойму что-то...
– Вы свободны.
– Как свободна? – встрепенулась Белугина.
– Совершенно свободны! – подчеркнул Лозинский, поднимаясь.– Надеюсь, в другой раз не попадетесь.
Несколько секунд Анна Белугина изумленно, в упор смотрела на штабс-капитана. Он стоял перед ней, высокий, туго затянутый в ремни, в желтых крагах, и неторопливо поправлял кобуру. Что-то неприятное ворохнулось в груди Белугиной. Она прошептала:
– Как же так?
>– Вы недовольны?
– А чем же мне довольной быть? – вдруг резко и оскорбленно заговорила Белугина.—Что вы жалеете меня? Да как с вашей милостью по земле ходить буду? За что милуете? За женское мое положение? Да я больше, чем другие, вашего брата лупила!
– Нет, нет, на первый раз прощаю...– ответил Лозинский, направляясь к двери.
Вышли из избушки. Лозинский быстро зашагал вдоль берега. Белугина рванулась за штабс-капитаном, но ее схватил за плечо молоденький паренек с винтовкой, сердито прикрикнул:
– Эт-та куда? Э-э?
Белугина тяжело опустилась на дикий серый камень. От избушки хорошо было видно, как в небольшой ложбине, под старым раскидистым тополем, окруженные конвоем партизаны рыли могилу. Старик Степан Бесхлебнов, засучив рукава синей выцветшей рубахи, копал не спеша, аккуратно укладывая землю около могилы, и изредка, чтобы не осыпалась, прихлопывал ее лопатой. Коренастый Максим Луговой стоял уже по колено в могиле и, не отрываясь, яростно разбрасывал землю по мятому плюшу молодой травы. Раскидистый тополь стоял над ними поникше и безмолвно. За ложбиной, в чернолесье, неустанно порхала, сердито крича, ронжа – нарядная, в легкой сизо-красной жакетке. Далеко за лесом по широкому небесному выпасу брела отара мелких каракулевых облаков...
«Господи! – потерянно подумала Анна.– Да что же это такое? Что они делают?»
Она не отрывала глаз от старого тополя. Иногда ей казалось, что тополь начинал взмахивать раскидистыми ветвями, а партизаны и белогвардейцы кружиться вокруг него, потрясая лопатами и винтовками, словно затянутые в буйный водоворот вихря. Иногда – это было реже – казалось, что тополь стоит совсем близко и она отчетливо видит потные лица своих друзей. Анне хотелось заговорить с ними, но, пока она собиралась вымолвить слово, борясь с подступившим удушьем, тополь отодвигался на свое место...
Так прошло несколько минут.
Анна не верила, что штабс-капитан, с такими мутными, таящими что-то глазами, отпустит ее на свободу. Ей невольно думалось, что милость штабс-капитана – хитрая ловушка, не иначе. С каждой секундой у Анны росло смутное предчувствие большой беды, и она вдруг крикнула:
– Дядя Степа! Максим!
– Молчать! – Солдат пристукнул винтовкой о землю.
До партизан не доплеснулся ее приглушенный крик. Они не обернулись. И мысли Анны забились особенно мятежно, как багряные листья, подхваченные ветром. Она закрыла лицо руками и глухо зарыдала...
...От тополя долетели голоса.
Могила была готова. Партизаны стояли на бугорке свежей земли, смотрели на Каму; недалеко от них толпились солдаты с винтовками. Перед Белугиной все поплыло, словно высокий берег внезапно начал сползать в желто-зеленую пучину Камы. Партизаны повернулись, что-то закричали ей негодующе, а потом даже подняли кулаки...
Когда Анна очнулась на камне, два солдата уже зарывали могилу землей. Мимо прошел штабс-капитан Лозинский. Ему подвели высокого игреневого коня. Штабс-капитан легко бросил свое тело в седло; сутулый, с маленькой опущенной головой и острыми плечами, он был похож на страдающего от жары беркута, чуть откинувшего усталые крылья. Анна порывисто поднялась, спросила:
– Что они кричали мне?
– Да-да, кричали,– равнодушно подтвердил Лозинский, смотря на чернолесье, над которым гонялись за ястребом крикливые вороны.– А вы не поняли, что они кричали? Они немного обиделись на вас перед смертью... Видите ли, я им сказал, что вас освободил потому...
– Почему? – жарко выдохнула Анна.
– Потому, что вы покаялись...
С лица Анны мгновенно схлынула кровь.
– Что?!
– Я немного пошутил,– ответил Лозинский и, стегнув коня, поскакал тропой на лесистое взгорье.
Вечерело. Чернолесье, утомленное дневной шумихой птиц, засыпало. Летучая мышь уже металась над ложбиной, где стоял старый тополь. Под ним на свежей могиле судорожно рыдала и билась Анна Белугина...
Вскоре штабс-капитан Лозинский был пойман и расстрелян. Но это не принесло Белугиной успокоения. Она никак не могла смириться с мыслью, что два близких товарища, обманутые штабс-капитаном, умирая, возненавидели и прокляли ее.
Да и сейчас не смирилась. Все старое зарастает быльем, забывается, а это и сейчас еще напоминает о себе, и всегда больно...
Если случается быть на Каме, Анна Белугина непременно приходит к старому тополю, где поставлен скромный памятник. Она стоит здесь долго, опустив сухие глаза. В эти минуты ничто не проникает в ее сознание; она живет одной мыслью, и полный горячего трепета мир отодвигается, не тревожа ее одиночества. Кама катится вольно, могуче, обшивая берега кружевами нежно-желтой пены. О чем-то шумно разговаривает на взгорье чернолесье. Над рекой носятся, сытно покрикивая, чайки-хохотуньи. И вдруг Анна как подкошенная падает на маленький бугорок, заросший полынкой...
Казань,
1938 г.
ЧУЖАЯ ЗЕМЛЯ
I
рысь дремала. После тяжелой ночной охоты она отдыхала 4 на старой пихте, у подножия высокой похожей да юрту сопки. Недавно прошел первый снегопад, и тайга, небрежно осыпанная серебристой трухой, коротала день в тоске и безмолвии. Над суровой и чуткой глухоманью тайги низко висело серое небо. Рысь изредка поднимала ухо – слушала, как пихта, доживающая свой век среди молодого подлеска, украдкой вздыхала и тихонько покачивала сухостойной вершиной.
Перед вечером тайга внезапно пробудилась: над сопкой посыпались сухие винтовочные хлопки. Рысь вскинула голову, прижав короткие уши с пучками остинок и прищурив зеленовато-желтые горячие глаза. Над сопкой поднялась гулкая людская разноголосица. И вдруг сук, на котором лежала рысь, отчего-то вздрогнул, отряхнув косматый иней. Рысь ошалело метнулась с пихты и порывистыми бросками пошла к устью глухого распадка, оставляя на снегу мятежный след.
Полковник Аймадов лежал за толстым, поваленным бурей кедром. Он отбивался долго и яростно. Сбросив шапку-треух, он выглядывал из-за колодины, порывисто прижимал к сухой щеке, заросшей седоватым волосом, холодную ложу карабина, етрелял быстро и, стиснув зубы, выбрасывал дымящиеся гильзы. Над его головой со стенящим посвистом неслись пули. Но это не останавливало Аймадова. Он стрелял беспрерывно, торопливо. Он стонал от радости, видя, как партизаны, бегущие по склону сопки, падают и корчатся в снегу, обнимают в предсмертных судорогах деревья, повисают на сучьях валежин...
По сопке прокатился гул голосов партизан: ближние взгорья быстро откликнулись, и раскатистое, необычайно гулкое эхб забилось над тайгой. И тогда, повинуясь толчкам какой-то дикой силы – это, верно, было отчаяние,– полковник Аймадов выскочил из-за колодины и рванулся вперед, грозно потрясая раскаленным карабином:
– Сто-ой, гады! Стой!
Партизаны стреляли цасто, но их пули словно шарахались в стороны от буйного и бесстрашного полковнща огромного человека в дубленой шубе-борчатке, с непокрытой гойойой, Окутанной испариной, и тяжелыми, как свинцовая картечь, главами.
– Сто-ой!
По карабину, поднятому над головой, резко щелкнула пуля. Аймадов отпрянул назад и тревожно оглянулся. В тихой бухте стоял большой затор белых гребней гор. Пади заливало густой мглой. Будто спасаясь от неудержимого половодья мглы, к вершине сопки брели могучие кедры в косматых шубах, бежали ватаги кудрявых сосенок. «Почему же я один?» – удивился Аймадов.
Отшвырнув разбитый карабин, он в несколько прыжков оказался у поваленного кедра, откуда стрелял, схватил треух и бросился под уклон. Он бежал, закинув косматую голову, хрипя и широко раздувая ноздри, обдирая о сучья деревьев борчатку ы лицо.
У подножия сопки в редком пихтаче отдыхали трое из отряда полковника Аймадова – два солдата и штабс-капитан. Палет партизан на охотничью избушку и гибель многих товарищей – это было для всех неожиданным и тяжелым ударом. Маленький штабс-капитан Смольский сидел на колодине нахохлившись, пряча голову в поднятом воротнике бекеши. Изредка он печально и почти беззвучно шептал:
– Что же теперь? Ведь ночь, очень холодно. Право, как все получилось... Ничего, и вдруг...
Штабс-капитан сидел, отвернувшись от солдат, и по топу его голоса можно было судить, что он не ждет ответа на свой вопрос и даже, больше того, не хочет или боится получить ответ. Но все же он тихонько повторял:
– Ну что же? Странно... А как ведь холодно!
На снегу навзничь лежал солдат Оська Травин – молоденький деревенский парень, худощавый, с пухлыми губами. Бесцельно смотря в меркнущее небо, он горько твердил:
– Кончено! Свет велик, а деться некуда...
А солдат Силла, плечистый, с рыжеватой, точно свитой из медной проволоки бородой, сидел под кудлатой пихтой, разбросав вокруг себя сумки, винтовку, топор, и молча дымил цигаркой. Когда на сопке затихла стрельба, он начал переобуваться и беззлобно, как всегда, одернул Оську:
– Брось панихиду!
– А что?
– Обуваться мешаешь.
– Все ведь кончено, Силла! – горячо повторил Оська Травин, приподнимаясь на локте.– Понимаешь, все!
– Не вижу что-то...
– Все пропало, Силла! Ей-богу!
Не божись – кровь носом пойдет.
– Нет, все пропало. Ну куда мы сейчас? Уж лучше пойти и сдаться...
– Сходи,– спокойно ответил Силла.– С тебя там, как с белки, сдерут шкурку. Не дорожишь – сходи. А мне нет никакого резону идти. В тюрьму, братец, путь широк, а из тюрьмы – тесен. Я знаю...
Из пихтача донесся шум и треск. Солдаты, будто подброшенные толчками от земли, вскочили и схватились за винтовки. Разбрасывая ветки, на прогалину выскочил осыпанный снегом полковник Аймадов. Узнав своих, он обессиленно привалился плечом к тускло-голубой пихте. Его суровое лицо, изрытое глубокими морщинами, нервно подергивалось. С левого виска текла кровь. Над белесым помятым ковылем волос поднималась испарина. Шапкой, судорожно зажатой в правой руке, Аймадов растирал себе грудь.
– Владимир Сергеевич! – крикнул, поднявшись, Смоль-ский.
Аймадов молча грохнулся у пихты, начал жадно хватать снег, давясь и кашляя.
– Владимир Сергеевич! Вы погубите себя! Вы простудитесь! Владимир Сергеевич, встаньте!
– Пускай остудит нутро,– сказал Силла.
– Но это опасно!
– Не бойсь! Он выдюжит.
Вскоре Аймадов, остудив грудь, привалился широкой спиной к пихте и, стряхивая с воротника борчатки снег и хвойные иглы, хрипло сказал:
– Не повезло, братцы. Шапку потерял.
– Да вот она, вот! – подскочив, указал Смольский.
– Здесь? Тогда все... ничего... все ничего, братцы...
Надев шапку, Аймадов с трудом поднялся, вытер о мех борчатки руки, вытащил из-за пояса меховые рукавицы и оглянулся на сопку. Там, где было зимовье, качались хвосты бурого дыма. Небосвод обдуло предзакатным ветерком, он стал чище и просторнее. Солнце, не рассчитав, ударилось о высокий скалистый хребет и растеклось, залив багряными потоками весь запад.
– Все здесь? – спросил Аймадов.
Никто не отвечал.
– Ну, пошли, братцы, с богом!
– А куда? – осторожно осведомился Оська Травин.
– Странно! Не стоять же здесь.
– Но куда же идти?
– Только туда!..– Аймадов неопределенно указал на север.– Дальше в тайгу. Нас, вероятно, попытаются догнать. Надо уходить. В тайге, братцы, найдется место. Что ж, так богу угодно. Только найти людей, они помогут.
Господи! – прошептал Оська потерянно.
– Чего ты ноешь? – жестко заговорил Силла, засовывая топор за пояс.– Чего киснешь? Затянули песню, так надо вести до конца. Пошли!
Аймадов пошел первым – прямо по распадку. «Но куда, в самом деле, идти?» – подумал он, сделав несколько шагов. Вокруг глухая тайга, снега, за каждым деревом – неизведанное. Недалеко от огромной старой пихты Аймадов увидел свежий звериный след. Нагнулся, прошептал: «Кажется, рысь». Сердце Аймадова нехорошо заныло. Он остановился, присмотрелся: мятежный след рыси уходил по распадку и терялся в мелколесье. Сгорбившись, словно взвалив на плечи непосильную ношу, полковник грузно побрел по звериному следу, и бескровные губы его вздрагивали...
II
Полковника Аймадова хорошо знали по всей области. Отец его Сергей Евсеевич имел золотой прииск. Умер он в глубокой старости в январе 1918 года. Умер необычной смертью. В тот день, когда должна была приехать комиссия губернского Совета национализировать прииск, Сергей Евсеевич выгреб из кассы золото в мешок и ушел в тайгу. В пяти верстах от прииска он разорвал связкой гранат себя и дорогой мешок – молоденький пихтач вокруг так и обдало брызгами крови и золотой крупкой.
Владимир Аймадов родился на прииске. Несмотря на богатство, Сергей Евсеевич держал сына в черном теле, приучал к труду, отвлекал от пустых забав и увлечений. Суровое воспитание только укрепило Владимира. Он выдался крепким, выносливым, с необычайной житейской сметкой. С тех пор как он ушел на войну, о нем долго не было слухов в области. Только летом 1918 года, когда сибирскую железнодорожную магистраль захватили восставший чехословацкий корпус и белогвардейцы, капитан Владимир Аймадов неожиданно объявился в областном городе.
Владимир Аймадов жестоко мстил за смерть отца и разгром прииска. На следующее лето, когда в области начали разгораться огни восстаний, он, уже в чине полковника, вышел во главе большой карательной экспедиции в глубь тайги. Два месяца усмирял восставший народ: сильно потрепал несколько партизанских отрядов, сжег десятки селений, по всем дорогам и тропам для острастки расставил виселицы. Над тайгой тогда постоянно двигались тучи дыма, и ветер далеко разносил запах гари. Из опустошенных селений люди уходили в тайгу, травами залечивали раны от шомполов и нагаек, собирались в отряды, ковали пики, чинили берданки, мастерили пушки...
А осенью произошло нежданное-негаданное для Аймадова событие: его отряд оказался в кольце вновь вспыхнувших восстаний. За два дня Аймадов расставил на карте десятки красных флажков. Вскоре белые каратели в панике заметались по тайге – так мечутся обложенные волки, всюду натыкаясь на красные флажки.