Текст книги "Зарницы красного лета"
Автор книги: Михаил Бубеннов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
Белый каратель Окунев по приговору суда был расстрелян в Барнауле.
ТРЕВОГИ НАШЕЙ СЕМЬИ
I
Наша семья жила на пашне, в дерновой избушке, пока не обмолотили хлеба. С четырех десятин нам досталось баснословное богатство. Мать просто ошалела от счастья и на какое-то время позабыла о своих тревогах. Но по мере того как заканчивался обмолот и зерно увозилось в село, она становилась все беспокойнее и ворчливее.
– Как ни думай, а пора перебираться в село,– сказал ей однажды дядя Павел.– Да и чего бояться? Бои идут далеко, беляков сюда не допускают.
– Опять на кордон? – загорюнилась мать.
– В селе найдем место. Вон у наших стариков, у Евсеича да Никитишны, весь верх пустой. Я уже говорил с ними. Они с радостью примут.
– А когда ехать? – спросила мать.
– Да хоть завтра.
И на другой день, погрузившись в телегу, мы уехали с пашни. Я шел позади и погонял нашу Буренку, привязанную за рога к задку телеги. Старики, должно быть, знали о нашем приезде и загодя приготовили нам баню.
В селе можно было жить спокойно. К нам частенько забегал председатель сельского ревкома Максим Афанасьевич Зеленский и всячески успокаивал мать. По его словам, о приближении белых ревком будет знать заранее: со всеми ближними селами, а особенно с волостным, постоянно поддерживается надежная связь, всюду на дорогах, откуда можно ждать врага, стоят посты. В случае чего наша семья будет своевременно предупреждена и надежно укрыта.
А тут началось тягучее осеннее ненастье. Дожди лили целыми дпями, без летней напористости, без буйства, но густо, как сквозь сито. Ненастная погода быстро испортила дороги, особенно на солонцах, где словно разверзлись бездонные хляби. Лишь по тракту, несмотря на слякоть, ходила почта, скакали разные гонцы, иногда проходили небольшие отряды, двигались заляпанные грязью подводы: в Солоновку для партизанской армии везли зерно, муку, мясо, кожи, шерсть, а из Солоновки в Большие Бутырки – легкораненых на излечение в одном из главных партизанских госпиталей.
Для разных слухов распутица, копечно, не могла быть серьезной помехой. Они шли отовсюду, хотя и действовала единственная для того времени степная связь – «длинное ухо». Она часто доносила, что и за борами, и в глубине степи, несмотря на непогодь, продолжаются бои. Но до Гуселетова, судя по всему, война так и не могла прорваться ни с какой стороны.
Все это время мать не проявляла беспокойства. Часто лишь жаловалась, что нет никаких вестей от отца. Но когда кончилось ненастье и ночами стало сильно подмораживать, когда заметно оживился тракт, она вновь заволновалась, тем более что «длинное ухо» стало гораздо чаще сообщать о боях по ближней округе.
А мне было любо-дорого жить па бойком месте. День-деньской мы, мальчишки, вертелись около сборни, где часто останавливались партизаны и обозы. Наслушавшись там разных разговоров, мы затем разносили их по всему селу. Нас веселило, что с наступлением заморозков события в степи разгораются с новой силой. Но мать стала все чаще и чаще поговаривать об отъезде в Почкалку – ей казалось, что под крышей родного дома семья будет в полной безопасности. Неведомо ей было, что Почкалка ближе к Алтайской железной дороге, откуда чаще всего и появляются белогвардейцы, да и стоит-то как раз на их пути к Солоновке.
– Подморозит получше, и надо ехать,– твердила мать и, стараясь как-то оправдать себя, лукавила: – Надо Фадика туда отвезти, пускай доучится в одной школе.
Но мне уже не хотелось уезжать, хотя и на время, из Гусе-летова, от новых друзей. Школа здесь была закрыта, все ребята бездельничали и табунились на улицах. И как-то само собой получилось, что все уличные мальчишеские ватаги превратились в «партизапские отряды». За один или два дня все мы вооружились винтовками, наганами, пиками, саблями собственной выделки из дерева. И начались у нас боевые действия. Хотя они были «местного значения», но не обходились без крови и разных увечий.
Однажды отряд с Тюкалы и Подборной встретился у церкви с отрядом Тобольского края. Наш командир Алешка Зырянов, слегка выступив вперед, объявил тоболякам:
– Мы за красных! – Он явно старался упредить всякие иные предположения.– А вы?
– И мы за красных,– весело ответил главарь тобольского отряда, тоже мальчишка лет двенадцати, по виду отчаюга и пройдоха.
Алешка Зырянов был озадачен.
– Врете!
– А ты чо, ослеп? – И тобольский вожак показал на маленькую красную ленточку на своей груди.– Может, сами врете?
– Тогда давайте так...– Алешка мучительно искал выход из затруднительного положения.– Седни мы за красных, а вы за белых. Завтра мы за белых, вы за красных. А то у нас никакой войны не выйдет.
– Это пошто же вы седни за красных? – рассмеялся тобольский пройдоха.– Ишь удумал! Да у тебя даже и ленточки красной нету! Вот и будь ты седни белым!
Что было делать? Пришлось на время разойтись, чтобы обдумать и обсудить непредвиденное обстоятельство. Начался митинг, как и полагалось в настоящих партизанских отрядах. Ребята долго галдели, будто стая галок при отлете. Но выхода не находили. И совсем было выдохся митинг, как один из наших рядовых дикарей заявил:
– А они, товарищ командир, совсем и не красные! Они беляки! Только они переоделись под красных, чтобы взять нас обманом!
– Верна-а! – заорал отряд.
– Совершенно верно, товарищи солдаты! – обрадованно подтвердил Алешка Зырянов.– А я смотрю, смотрю – что такое? Хотя и с ленточками, а на красных совсем непохожи! Ну хитряки! Мы им сейчас зададим! По ко-оням!
Начался бой. Защищаясь, тоболяки продолжали кричать, что они за красных, но мы, не останавливаясь, действовали огнем и мечом. Мы атаковали дружно, с боевым русским кличем и быстро рассеяли тобольский отряд по дворам и закоулкам. Трое пленных после короткого допроса были признаны виновными в грабежах и порках мирных жителей, а потому приговорены к расстрелу. Когда их поставили у церковной ограды, чтобы привести в исполнение суровый, но справедливый приговор, они трусливо канючили, даже плакали, твердя, что умирают безвинно. Но мы остались неумолимы. Прогремел залп, потом второй и третий. Мы не жалели патронов на извергов и грабителей. Ну а потом они стыдливо поплелись в свой край.
На другой день, опередив нас, тоболяки дерзко объявили, что считают нас беляками, а потому будут сражаться с нами до полной победы. У них даже появилось небольшое красное знамя, сделанное из какого-то вылинявшего лоскута. Со знаменем они стали, конечно, куда храбрее. Нам пришлось защищаться, не щадя своей жизни. Убитых в нашем отряде, правда, не было, но многие тогда умылись юшкой.
II
Всю осень продолжалось объединение разрозненных поветан-ческих сил в единую армию. Вслед за алейцами, соединившимися с отрядами Мамонтова, с ним установили связь повстанцы, действующие в глубине степи под командованием Игнатия Громова. Надо отдать должное Ефиму Мамонтову: несмотря на происки деятелей эсеровского толка, которые вились около него, как таежный гнус, он сразу же осознал важность процесса, подсказанного самой жизнью, и смело шел на собирание под одно знамя всех партизанских сил в междуречье Оби и Иртыша.
7 октября была создана Западно-Сибирская Красная Армия в составе двух дивизий. Из отрядов Мамонтова было сформировано пять полков: 1-й Алейский, 2-й Славгородский, 3-й Бутырский, 4-й Семипалатинский и 5-й Степной. Они составили первую дивизию. Из отрядов Громова – четыре полка: 6-й Ку-лундинский, 7-й Красных орлов, 8-й Бурлинский и 9-й Каргат-ский, составившие вторую дивизию. Главкомом армии был единодушно избран Ефим Мамонтов, а командиром корпуса Игнатий Громов. Начальником штаба стал Яков Жигалин, бывший учитель из забайкальской станицы, избранный когда-то казаками командиром 2-го Читинского полка, боровшийся вместе с Лазо против Семенова, а потом скрывшийся в Рубцовке – там он и вступил в отряд Мамонтова. Постоянным местопребыванием штаба армии была избрана Солоновка.
Повстанцы степного Алтая, собранные в единую армию, с гораздо большим успехом повели боевые действия против белогвардейских карательных частей. Отражая удары карателей, полки бросались то в один, то в другой край степи. Фронта как такового не было. Все кипело, как в огромном котле. Многие села без конца переходили из рук в руки. Весь колчаковский тыл был в огне.
В конце октября через наше село, в сторону Солоновки, прошел 7-й полк Красных орлов под командованием двадцатитрехлетнего, но уже широко прославленного командира Федора Ко-лядо. Сам Федор Колядо с небольшой конной группой на часок задержался в Гуселетове, чтобы перековать коней. Конечно, все гуселетовские мальчишки, живущие вблизи тракта, прервав очередной бой, восторженно встречали и провожали партизан, а заметив, что несколько конников задержались у сборни, немедленно бросились туда.
На крыльцо сборни вышел молодой дядя в длинной шинели и папахе, богатырского вида – высокий, широкоплечий, белокурый и голубоглазый,– совсем как добрый молодец из былины. Мы так и ахнули! И гадать было нечего – перед нами был сам легендарный Колядо! Но больше, чем его внешний вид, нас поразила широкая алая лента на его груди. Кстати, об этой лепте. С той поры прошли десятилетия, и я на всякий случай решил проверить: а действительно ли я видел тогда, в Гуселетове, Федора Колядо, да еще с алой лентой на груди? Оказалось, память меня не подвела. Да, я видел тогда именно Колядо. Нэ откуда у пего была эта лента? А вот откуда. В октябре полк Красных орлов двое суток вел жестокий бой за село Павловское на Касмале, где раньше был сереброплавильный завод,– это недалеко от Барнаула. И вот в благодарность за освобождение от белых жители Павловского наградили храброго партизанского командира алой шелковой лентой. Федор Колядо принял награду с большой благодарностью и очень гордился ею.
– Ну шо, хлопчики? – весело заговорил с нами Федор Колядо, видя нас при оружии и, конечно, понимая, с кем имеет дело.– Звыняюсь, товарищи солдаты Красной Армии,– поправился* он вполне серьезно, что было оценено по достоинству всеми мальчишками.– Як идуть у вас туточки боевые дела? Мабуть, лихо бьете белякив?
– Лихо! – ответили мы дружно.
– Це добре! Гонитъ их, растреклятых, покуда не захрипять и не начпуть харкать кровью! А затим – добивайте! И мы вот пидемо добивать их, злодиев! Ще зовсим немного – и тут поганых не будэ! Очистим усю степ!
Наш командир Алешка Зырянов зачем-то все же спросил:
– А правда, что вы – Колядо?
Дядя-богатырь застеснялся и порозовел, как девушка.
– Так точпо, я Хвёдор Колядо, командир седьмого полка Красных орлов,– ответил он после большой паузы.– А шо?
– А у Мамонтова есть такая лента?
– Будэ.
Только тут Федор Колядо сошел с крыльца и оказался в нашей мальчишеской толпе. Мы беззастенчиво рассматривали его красную ленту, его саблю. Дружески похлопав нескольких мальчишек по плечу, он вдруг спросил:
– А у кого, товарищи солдаты, есть дома кавуны? Чи уси доилы?
Но многие ребята закричали:
– У нас есть! У пас!
– Тоди угощайте,– попросил Колядо.– Покуда подкують коня, я кавун одолею. Люблю кавуны.
Многие, кто жил поблизости, бросились на свои дворы. Побежал и я, рассчитывая, что могу прршести арбуз первым – жили-то мы напротив сборни. Так и вышло. Беря мой арбуз, Федор Колядо поблагодарил:
– Спасибичко, хлопчик!
Тут подлетели другие ребята:
– У меня возьми! У меня!
Но Колядо, к моей великой радости, отказался:
– Ни, хлопчики, мне и одного хватэ.
Однако друзья мои не остались в обиде. Колядо позвал от кузницы своих солдат, и они, рассевшись на лавке у крыльца, с удовольствием принялись за арбузы. Мы во все глаза наблюдали за партизанами и ловили каждое их слово.
Мой арбуз оказался с плотной, сахаристой мякотыо. Колядо надкусывал сочные арбузные пласты осторожно, боясь обронить на ленту капли сока.
– Бачите, хлопчики, вот семьячки...– заговорил он, стараясь скрыть свое смущение.– Они тоже як солдаты. Уси в строю. Держать полное равнение. И уси, побачьте, яки красны! – Ему действительно достался арбуз с красными семенами.– А от кого они пийшли? От земли. По ее команде воны и стали в строй.– Все более вдохновляясь, он продолжал развивать свое сравнение, оглядывая нас весело и озорно.– Так, хлопчики, и з нами. Откуда мы пийшли? От народу. Народ нас и поставил в строй. И мы воюем, шоб ему жилось щастливо... Скильки ж туточки семянок будэ? Две роты? Чи, мабуть, батальон? Чи полк?
Все партизаны ели арбузы торопливо, отплевывая семечки в разные стороны. Колядо же ел не спеша, аккуратно, а семечки складывал около себя в кучку, как заботливый хозяин, задумавший оставить их для весенней посадки.
Алешка Зырянов опять набрался смелости:
– А правда, товарищ Колядо, что вы в тюрьме сидели?
– Сидел, у городе Камне,– охотно подтвердил Колядо.– Був я тоди приговоренный к расстрелу, тилыш трошки не по-спили, гады, поставить меня под пули. Сбежав я, товарищи хлопцы... звыняюсь, товарищи солдаты.
Федор Колядо действительно чудом спасся от расстрела, бежав ночью из Каменской тюрьмы и бросившись в холодные воды Оби. Хлопчиком и парубком он батрачил, потом был на войне, в восемнадцатом году вступил в большевистскую партию. После мятежа в Сибири за создание подпольной организации его приговорили к расстрелу, а когда спасся, стал одним из организаторов восстания в Усть-Мосихе. В партизанской армии вначале командовал полковой конной разведкой и быстро прославился своей исключительной храбростью. В сентябре он уже командир 7-го полка Красных орлов, одного из лучших в армии. Ни один из командиров полков не пользовался такой славой, какая гремела о Федоре Коляде. Мы, мальчишки, давно и хорошо знали от по слухам. Теперь мы радовались, что посчастливилось увидеть его своими глазами.
– А наши не убежали,– после небольшой паузы произпес, будто сам себе, Алешка Зырянов.– Наших постреляли.
– Иде? – встрепенулся Федор Колядо.
– В Буканке.
– А-а, знаю...– Колядо на минуту свесил голову в черной папахе.– Вечная им памьять! Кто погиб за народно дило, того нс забудуть. Не должны забувать...– Он помолчал, потом взглянул на нас и спросил: – А у кого отцы и теперь воюють?
Оказалось, у многих.
Боитесь, побыоть?
– Знамо дело,– ответили из нашей толпы.
– Воины без крови не бувает,– заметил Колядо грустно.– По теперь у нас оружия богато. И воевать мы навчились. Теперь билякив билын, чем нас, гибнэ!
– А скоро Колчака разобьете?
– К зиме,– ответил Колядо уверенно.– Вот тоди ваши батьки прийдуть с победой, як герои. Може, и им усим дадуть вот таки красны ленты. Если матерьялу хватэ.
Мысль Колядо о том, что наши отцы скоро вернутся домой, очень обрадовала всех, у кого они воевали в партизанской армии. Мы зашумели, заговорили наперебой, но в это время от кузницы скорым шагом подошел молодой партизан и обратился к Федору Колядо:
– Товарищ командир полка, поглядите на копыто своего коня.
– А шо? – забеспокоился Колядо.
– Да треснуло немного.
–г– П1о-о? Це дило плохо.
– Возьмете другого.
– Примета погана,– нахмурился Колядо.
Собираясь уходить, он поправил на себе портупею и ленту, но вдруг вспомнил об оставленных на скамейке арбузных семечках. Собрав их в горст-ь, он протянул вестовому.
– Сховай. Весной посадим. Гарны будуть кавуны!
Когда Федор Колядо ускакал из села, я вернулся домой, чтобы обрадовать мать – передать ей слова храброго командира о скором окончании войны. Мать выслушала меня терпеливо, что случалось редко, но тут же будто окатила холодной водой:
– До зимы всякое может быть!
– Сам же Колядо сказал!
– Много знает твой Колядо!
Она была чем-то очень расстроена. Мимоходом обронила:
– Завтра едем...
Вероятно, ей нелегко было добиться, чтобы родные отвезли нас в Почкалку,– все они отговаривали мать от этой поездки.
III
И вот я вновь в Почкалке...
Здесь все было родным, прикипевшим к сердцу с дней младенчества. И все, что едва помнилось, занимало в глубине моего существа свое место. Стоило мне переступить порог дома, и прошлое опахнуло душу тем особенным дуновением, какое можно, да и то лишь отчасти, сравнить с неожиданно налетевшим дуновением скрытого в травах родника, какой случается иной раз повстречать на горной тропе. Затем хлынул поток воспоминаний о жизни в доме деда. Все неслось, мелькало, искрилось, всплескивало с одинаковой силой, все радовало мыслепный взгляд. В то же время я уже чувствовал, что все увиденное мною было дорого мне только как чудесное прошлое, которое при всем желании не могло быть моим настоящим. Навсегда оставаясь во мне, это прошлое вскоре так или иначе должно было вновь улечься на покой в моей душе. Невольно вспомнилось, как отмирают со временем нижние, уже ненужные сучья у сосенок...
Очень растрогала меня и встреча с бабушкой – в тот час она оказалась в доме одна. В отличие от дедушкиной любви ко мне, открытой, шумной и немного озорной, бабушкина любовь в полном соответствии с ее характером была тихой, смиренной, боящейся чужого глаза.
Бабушка Софья Филипповна, маленькая, всегда в поношенной темной одежде, всем своим поведением напоминала старательную, вечно копающуюся на дворе курочку, терпеливо, без всякой суматохи добывающую себе пропитание – не в пример другим, без конца мечущимся по всем закоулкам в поисках легкой добычи. Она редко выходила даже за ворота своего двора. Все она делала на первый взгляд неторопливо, но с той неуловимой легкостью, какая немногим дается от природы, а потом долгими годами оттачивается в труде. Невозможно представить себе, сколько эта великая труженица переделала за свою жизнь мелких и мельчайших дел, и все без малейшего ропота, не ожидая за свою работу ни единого доброго слова.
Мало сказать, что она обрадовалась неожиданному появлению младшей дочери с детьми – для нее наш приезд, пусть только в гости, означал возвращение на какое-то время всего, чем жил ее дом прежде. Впрочем, с матерью она перекинулась всего несколькими словами, должно быть отложив свои подробные расспросы на ночные часы, а вот со своими внуками была непривычно оживлена и словоохотлива. Каждого из нас так и сяк вертела перед собой, даже ощупывала, стараясь исподтишка определить, как исхудали на стороне ее дорогие чада. Несколько минут она даже посидела с нами на кухне, что позволяла себе, пожалуй, только по большим праздникам. Собравшись с какими-то своими мыслями, сказала мне:
– Вытянулся ты за лето. Большой стал, с меня. А худущий – страсть. Бегаешь много?
– Носится как угорелый,– доложила мать.
– Пускай! – защитила меня бабушка.– Он быстрый на ногу, в деда...– И улыбнулась мне одобрительно.– Вот и сбе-гай-ка поймай молодого петушка, как бывалоча. Я щей сварю, а то вы небось оголодали.– Но после минутной заминки, боясь, что мать будет обижена, уточнила: – С,дороги-то.
Она души во мне не чаяла, но с малых лет настойчиво приучала к посильной работе. Делала она это так осторожно и ласково, что всегда было приятно выполнять ее поручения и просьбы. Я за все брался с большой охотой, но особенно любил ловить молодых петушков – и набегаешься вволю, и отведаешь бабушкипых щей с курятиной.
Но теперь, поздней осенью, молодые петухи почти не отличались от серебристо-серого, с подмороженным гребнем старого петуха, который уже года три возглавлял куриное семейство. Гоняясь за молодняком, я не один раз обежал весь двор, все его закоулки, облазил сараи и хлевушки. Оглядев все места, памятные с детства, я еще более, чем в доме, ощутил дуновение недалекого прошлого. И мне даже показалось, что оно, вспомипаясь, может незаметно вернуться и стать моим настоящим.
С большим трудом, весь взопрев от суматошной беготни, я прижал к земле единственного среди молодняка черного петуха. Увидев его у моей груди, царапающего воздух лапами, бабушка странно примолкла, и я догадался:
– Не того поймал, да?
4 – Да ладно уж! – Она махнула сухонькой ручкой.– Оставить его хотела. Черные, да с золотом, красивые петухи бывают. Как онералы в эполетах.
– Бабушка, да я другого поймаю!
– Ладно, ладно! Раз поддался – в чугун его. Только кто же его зарежет? Я сроду не резала. Боюсь. Деда надо, а он куда-то уплелся и глаз не кажет. Вот уж кто и вправду как угорелый носится по всей деревне. И старость его не берет...
Но тут скрипнула калитка.
– О, кажись, чалдоны понаехали? – крикливо, обрадованно заговорил дедушка, быстро входя во двор.– Они, они! Ну, чал-доньё, живы?
За лето его странная разномастность стала еще более контрастной: черные волосы густо посеребрило сединой, а борода, выгорев на солнце, стала светло-рыжей. Во всем остальном он остался прежним – подвижным, шумным, любящим острое словцо и всякие озорные прибаутки.
– Дай его сюда, это по моей части! – Он взял у меня петуха за ноги.– А что одного поймал? Лови еще!
– Ужо, дед, ужо,– сказала бабушка. – Он и так взмок.
– Ну, рубить? Это я люблю! Только давай!
– Тебе чего, ты не боишься крови.
– А чего ее бояться! Не своя. Сейчас люди друг дружке головы рубят – и хоть бы што! Кто срубит поболе – даже хвастается: вот я какой молодец!
Он сходил в угол двора, где была поленница, тюкнул там разок топором и вернулся, зачем-то разглядывая голову петуха с затянутыми пленкой глазами. С удивлением сообщил:
– Живуч! Без головы хотел убежать!
– Куда ему, он и с головой-то не убёг,– заметила бабушка, все еще, должно быть, жалея, что у нее не будет черного, ярко раззолоченного вожака куриного семейства.
Из дома вышла мать. Дед встретил ее более сдержанно, чем меня,– в какой-то мере он считал ее виновницей того, что ему грозило одиночество в глубокой старости. Оделив ее одним лишь взглядом, спросил:
– В гости? Или от войны сбежали?
– Войны там близко нету,– обиженно ответила мать.
– Ну а у нас тут – за поскотиной.
Его слова огорошили мать. Она упавшим голосом переспросила:
– Где? За поскотиной?
– Да кругом,– с невольной жесткостью уточнил дед.—Того и гляди, ворвется в ворота. Я жаждый божий день хожу к ревкому на разведку. Там с утра (до вечера гудят. Мужиков загоняли в подводах. То туда, то сюда возят никарей. А домой со всех сторон коробами везут новости. Голову разламывает от новостей! Иу, на самом деле, скажи-ка, что это за война? Ни фронту, ни позиций. Не поймешь, кто наступает, кто отступает, кто с победой, у кого штаны в дерьме. Сколь годов воевал – не видал такой войны!
Но мать не интересовали рассуждения деда о непривычных для него особенностях партизанской войны. Для нее важнее было узнать лишь то, что в Почкалку война может нагрянуть гораздо скорее, чем в Гуселетово. Этого она по своей наивности пикак не ожидала. Сам того не сознавая, дед так омрачил ей возвращен ние в родной дом, что она сразу же примолкла и приупыла. За ужином, когда дед приступил к расспросам о нашей жизни на чужой стороне, она отвечала неохотно, с явной досадой, что было верным признаком нарастающего в ней раздражения.
А утром дед, не говоря никому ни слова, запряг коня в рыдван и сказал мне:
– Поедем-ка, Мишенька, в гости.
– А к кому?
– Да ко всей родне.
– А зачем?
– Тебя показать охота.
Я думал, что дедушка, как всегда, шутит, но он повез меня сначала к крестному и крестной, которые жили на нашей улице, а потом в центр села, к тетке Анне. То у одних, то у других ворот, иногда даже поднимаясь в телеге на ноги, он кричал:
– Встречайте, внука привез!
Мне было стыдно, что дедушка показывает меня на селе, как медвежонка. Тем более что все родные и знакомые, скорее всего вынужденно, чтобы потрафить его причуде, отмечали во мне разные зримые и незримые достоинства.
– Вот доживу, оженю его, и тогда мы заживем! – говорил дедушка на прощание почти всем, у кого мы побывали в тот день.
У него было несколько внуков – ото всех дочерей. Но меня, как выросшего в его доме, он выделял среди всех, совершенно не желая скрывать своей привязанности. Только со мной – я это точно знал – он действительно связывал свои планы на будущее.
Когда мы вернулись домой, мать была в полном расстройстве. Затея деда ее совсем доконала. Не подозревая этого, дед начал было хвастаться тем, какое впечатление произвело на все село появление его любимейшего внука, но мать его оборвала:
– И хватило у тебя ума ездить с ним по всему селу? Теперь все село знает, что мы здесь! Как придут белые, так кто-нибудь и донесет! Попали мы из огня да в полымя!..
Она уже раскаивалась, что уехала из Гуселетова.
IV
Однажды дедушка вернулся из своей разведки гораздо раньше обычного, чем-то встревоженный и взъерошенный, как воробей перед непогодой. Это удивило всю семью. Дедушка молчком сходил в кладовку и явился оттуда с запыленным портретом генерала Скобелева. Обтерев его тряпицей, начал пристраивать на прежнем месте в горнице.
– Ты что молчишь, дед? – встревожилась и бабушка,.
– Не мешай. Чего тут говорить?
– Неужто белые пришли?
– Припожаловали, черти б их взяли!
Только когда генерал Скобелев после длительного изгнания вновь победно осматривал горницу, дедушка с облегчением присел у стола и рассказал:
– Своими глазами видел. Не успел дойти до сборни, гляжу – там их полно, а со степи еще идут подводы. Со станции, с Поспелихи.
Едва услышав о белых, мать онемела и побледнела. Она беспомощно стояла среди горницы, боясь сделать шаг или сказать слово. Каждую секунду я ждал ее крика. Но она и крикнуть ие смогла, а лишь тихонько заплакала:
– Побьют же нас...
– Защитит! – уверенно ответил дед, кивая на портрет генерала.
– Где уж тут...
– А вот слез чтоб не было! – построжел дед.– Я всем соседям накажу – нехай сказывают, что зять на войне сгиб без всякой вести. Там многие сгибли. Поверят. А вот слезам они нс поверят.
– Да ты сядь, сядь,– захлопотала бабушка около моей матери.– Народ у нас тут хороший, никто зря не брякнет.
– Может, они еще и не дойдут до нашей улицы,– сказал дед.– Чего им сюда, под бор, забираться? Им в селе хватит места.
– Там кто-нибудь и докажет. Все видели.
– А я вот сейчас схожу в село да и пущу слух, что вы обратно подались в свои Собачьи Ямки,– ответил дед,– А заодно и разведаю, много ли их пришло. Если немного – на наши улицы не будут ставить на постой.
Но и мать, и бабушка решительно запротестовали против того, чтобы дед уходил из дома. Он пошумел, поносился по горнице, но вынужден был смириться и, возвратясь на свое место, вдруг заявил:
– Придется барана зарезать.
– Петухи еще есть,– напомнила бабушка.
– На всякий случай. Они прожорливы.
– Сам же сказал, что к нам, может, и не придут!
– А если все ж таки заявятся? Им сразу жратву подавай! Ублажай! И ничего не поделаешь – будешь ублажать. Да что тут зря толковать! Где нож?
Едва дед успел освежевать баранью тушку, как Найда, вертевшаяся около него в ожидании свежатины, с заливистым лаем бросилась к дворовым воротам. Невзрачная рыжая собачонка, она была невероятно заботливой, сторожкой, ласковой с хозяевами и очень злой с чужими людьми, особенно на хозяйском дворе.
– Пришли,– догадался дедушка.– Чуяло мое сердце.
Надо было идти к воротам или по крайней мере отозвать
Найду, но дедушка, будто оглохну в, лишь торопливее заработал
ножом: бессознательно оттягивал встречу с беляками. Спохватился он, но поздно.
В калитку вошел усатый белогвардейский офицер и, пинком сапога отбросив Найду, дал дорогу двум другим,– вероятно, это был квартирьер, разводивший офицеров на постой. Но Найда, озлобившись до хрипоты, не слыша дедушкина зова, вновь бросилась на усача. Тогда он выхватил наган и выстрелил.
Собачонка завертелась на земле с пронзительным плачущим лаем, потом вскочила на ноги и, жалобно скуля, из последних сил бросилась к иредамбарыо, под которым жила. Но заползти туда уже не смогла.
– Что ж это получается, господа офицеры? – заговорил дед сумрачно, остановившись в смятении посреди двора.– Зачем же собачку мою порешили? Нехорошо. Она тоже на службе.
– Убери нож! – крикнул ему усач.
– Я не разбойник,– резоиио замстил дед.
– А ну, поговори!
– Я бы ее привязал...
– Брось нож и показывай дом!
– Боитесь,– заключил дед.
– Я тебе, дед, заткну горло, слышишь?
– Да оставьте вы ето,– заступился за деда один из офицеров, приведенных на постой.– Вы что, хозяин, кажется, барана зарезали? – заговорил он с дедом, стараясь установить с ним добрые отношения с первой встречи.
– Да вот, стало быть...– Дедушка замялся от стыда за свое вранье.– Хотел, как людям, угодить. Да-а...
Только теперь усатый офицер, худощавый, с висячим носом, вприщурку, быстро оглядел двор и увидел у сарайчика освежеванную тушку барана. С неожиданной ухмылкой оглядел и деда,
– Врешь, но ловко.
– Нам никто не верит,– потупясь, сказал дед.
– Ну ладно, ладно, хозяин! – Горбоносый усач, вероятно, все же почувствовал неловкость за свой поступок.– За собачонку я заплачу, а раз собрался угождать – угождай. Поглядим. Самосидка, конечно, есть?
– Я не гоню,– соврал дед.
– А почему? Сейчас все гонят.
– Здоровье не позволяет выпивать, вот и не гоню.
– Тогда найди! Какое угощение без самосидки? К вечеру чтобы была. Слышишь, служивый? Я вот приду поглядеть, как ты потчуешь верных сынов России! В самом деле, господа, зайти?
– Окажите честь! – ответили офицеры.
Все пошли в дом, а я побежал взглянуть на Найду, надеясь на чудо. Но напрасно, конечно. С минуту, обливаясь слезами, я гладил холодеющую собачку, заглядывал в ее стекленеющие глаза. Но вдруг вспомнил о матери...
На кухне была только бабушка. Мать укрылась с ребятами в боковушке. Дверь в горницу была распахнута. Там у стола сидели офицеры и смотрели на портрет генерала Скобелева, а дедушка оживленно рассказывал им про старые войны.
– Все брешет,– шепнула мне бабушка, отведя в куть. Но тут же и оправдала деда: – А пусть побрешет, не беда! Этим и сбрехать не грех. Ты вот тоже, если спросят про отца, хитри: без всяких вестей, дескать, пропавший, только и всего! А то ты простота.
Офицерам понравился дом. Отдав деду разные наказы, опи ушли, сказав, что возвратятся вече! ом. Самый главный наказ касался самосидки.
В дальнем углу огорода, среди зарослей бурьяна, дедушка выкопал ямку. В ней мы и похоронили Найду. Дедушка задержался немного и, опираясь на черенок лопаты, погоревал:
• – Да-а, были бы такими все люди. Где там! Ну не реви, нс реви, заведем другую...– Он никак не мог уйти от собачьей могилы.– Те двое, какие встали на постой, вроде ничего, обходительные, а усач все косится, все с подковырками лезет. Задира! Боюсь, налакается вечером самосидки и учинит разбой. Сказать, что не достал? Еще хуже будет. Да-а, падоть идти...
Дедушка вернулся с полуведерным лагуиком самосидки лишь в сумерки. Бабушка уже приготовила стол в горнице, заставила его разными соленьями. Из русской печи, которую пришлось истопить к ночи, сильно пахло тушеной барапииой. Вот-вот должны были появиться колчаковцы.