Текст книги "Зарницы красного лета"
Автор книги: Михаил Бубеннов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Бологое поторопил:
– Ну, живо, живо!
– Сборы недолгие,– устало ответил Мишка Мамай, натягивая брюки, и вдруг опять ядовито усмехнулся, как в каюте, и голос его зазвучал сильнее: – Только вы, ваше благородие, сейчас просчитались. Как я сказал: не бейте, мол, с подергом, вы тут заговорили, да и сбились со счету. На один меньше дали.
Бологое рванулся с места:
– В трюм! Живо!
В каюте, встав у стола, Бологое поглядел в окно – на сверкающую Каму, на безмолвное взгорье. Порывисто дыша, он правой рукой, не замечая того, несколько секунд судорожно мял букет полевых цветов. Увидев у окна ефрейтора Игукова, приказал:
– Мяту – под арест. На сутки. Без хлеба.
III
В трюме «баржи смерти» находилось больше двухсот смертников. Из разных мест свела их судьба и породнила крепко. Говорили на трех языках: русском, татарском, чувашском. Разные были люди: бывшие солдаты-фронтовики, члены сельских Советов и комитетов бедноты, красногвардейцы и партизаны, рабочие из Казани и Бондюга, две учительницы и несколько крестьянок.
Все они были избиты нагайками и розгами, все исхудалые, грязные, длинноволосые, бородатые. Одеты были как попало: в оборванные армяки и зипуны, в дерюги и рогожи, в какие-то лохмотья, едва прикрывающие наготу. Валялись на шершавых, голых досках, под которыми лениво хлюпала вода. В трюме всегда было холодно и сыро. Воздух был насыщен запахом гнили, плесени, тлена: в трюме лежало два трупа, но конвойная команда не разрешала выносить их. Заключенные знали, что все они обречены на смерть, но не понимали, почему многих из них, так долго возили по Каме.
‘ Сидели смертники группами —г «деревнями». Месяц назад из Еловки, в баржу с виселицей, было посажено тринадцать чело–
Ш век – больше, чем из какой-либо другой деревпи на Каме. Это произошло не случайно. Еловка издавна слыла деревней, где постоянно бил мужицкий гнев. Было известно, что еловцы дружно помогали еще Емельяну Пугачеву, не раз бунтовали в голодные годы, в 1905 году первыми в Прикамье зажгли барское имение* Еловцы, всегда голодные и обездоленные, ненавидели своего помещика – злого, ехидного вдовца, и, когда осенью 1917 года он неожиданно (раньше бывал только летом) заявился в деревню, они встретили его у ворот усадьбы и сурово сказали:
– Нет, барин, не пустим!
– Как смеете! – крикнул барин.
– Хо-хо! Как смеем! – захохотал один мужик.– Видали такого? Да мы все, что надо, посмеем сделать! А ну, гражданин барин, поворачивай оглобли!
С легкой руки еловцев по всему Прикамью мужики начали захватывать барские имения, делить их земли и богатства. Одни из первых по округе еловцы создали Совет. Когда нагрянули белогвардейцы, они мужественно защищались с оружием в руках. Захватив деревню, белогвардейцы с помощью местных богачей устроили облаву на членов Совета и бойцов вооруженной дружины. Целый день каратели обшаривали деревню, посились по лесу, по полям. К вечеру дом сельского Совета был заполнен арестованными. Пришел офицер, просмотрел список.
– Все? – спросил он, хмуря брови.
– Все.
– Отобрать самых ретивых!
Отобрали. Оказалось, что в Еловке только «самых ретивых» тридцать шесть человек – третья часть всех мужиков. Под вой и стопы всей деревни их погнали на Каму и по дороге, в сосновом лесу, многих расстреляли. Говорили, что тогда случайно убежали и спаслись только Смолов и Камышлов, члепы Еловского Совета. Тринадцать человек были посажены в баржу с виселицей.
К тому дню, когда привезли Мишку Мамая, в барже из его одпосельчап осталось двое: бывший председатель Совета Степан Долин и член Совета молодая солдатская вдова Наташа Глухарева. Сидели еловцы всегда на одном месте – в корме баржи.
Степан Долин был в годах, сложен угловато, с низко поса-жепной головой. В свое время Долин обладал недюжинной силой, но па войне ему пришлось хлебнуть немецких газов, и он вернулся в деревню калекой: лицо безжизненное, точно вылеплено из светлой глины, широкую грудь рвал кашель. На первом же сельском собрании, задыхаясь, Долин объявил, что стал на фронте большевиком, и сельчане охотно избрали его председателем Совета. На работе в Совете, тревожной и бурной, он растерял последние силы и, когда пришли белогвардейцы, лежал дома на кровати, окруженный ребятишками. Его подняли и под руки увели в Совет, а потом и на баржу. Здесь окончательно
подорвалось его здоровье. Закутавшись в рогожу, он большую часть времени лежал и очень часто безудержно кашлял, отплевывая кровь.
Наташа Глухарева понимала, что дни Степана Долина сочтены, и неотступно следила за ним – одевала потеплее, приносила воды, ободряла как могла. Это было ее единственным занятием на барже; все остальное время заполняла безбрежная, сжимающая сердце пустота или тягучие, ей самой непонятные раздумья. Каждую ночь она ждала смерти, и это ожидание, точно знойный суховей, выжигало душу.
IV
Гудки буксира, возвратившегося из Богородска, в трюме услышал только Иван Бельский. Он всегда просыпался раньше всех. Подняв голову, он прислушался.. Ночью Бологов расстрелял более двадцати человек, и смертники, измученные страхом, крепко спали. Рядом с Бельским хрипло дышал Степан Долин. По одну сторону от них – дружинники из Токмашки: Андреев, Самарцев, Потапов и Лошманов. Они лежали, плотно прижавшись друг к другу, и один из них тихонько бредил во сне: всхлипывая, вспоминал, какие вокруг родной Токмашки леса, а в них – малина и орехи. По другую сторону – татары. Один из них (Бельский знал: это Шангарей) стонал и без конца чесал тело. А дальше – по всему трюму – глуховатый храп и свист простуженных и ослабевших людей. В затхлую, стоячую пучину трюма спускались из щелей в палубе искусного плетения солнечные сети. Они висели неподвижно.
Иван Бельский начал было искать в темноте ведро с водой, чтобы умыться. Вдруг на палубе послышались возбужденные голоса. Потом заиграла гармонь, и тогда разом всколыхнулся, ожил трюм.
– Бьют?
– Кого бьют?
– Господи, опять!
– Это так они...– сказал Иван Бельский.– Просто играют...
– Просто! Ты послушай!
– Да, опять бьют,– звучно сказала Наташа.
– А ты молчи,– тихо и строго попросил ее Бельский.– Не тебя бьют. Ну и молчи, не береди душу.
Гармонь замолкла. Быстро открылась крышка люка. Не успели смертники разглядеть, какое небо,– Мишка Мамай с грохотом полетел вниз по лестнице. Крышка люка тут же захлопнулась.
Из темноты послышались голоса:
*■– Кто такой?
– Эй, друг, откуда?
Мишка Мамай не отвечал.
– Кончен!
– Убили, гады!
Смертники бросились к лестнице. Иван Бельский протолкнулся вперед, ощупал Мамая, прижался ухом к груди. Тихо приказал:
– Воды.
Намочив подол рубахи, Бельский обтер Мамаю лицо, и тот очнулся, сам поднялся на колени. Услышав над собой теплое дыхание людей, прерывающимся голосом сказал:
– А утро... какое... хорошее...
– Сам-то откуда? – спросил Бельский.
– Еловский... Да-а, и тихо как!
– Вставай, пошли. Тут есть ваши.
– Кто? – встрепенулся Мамай.
– Степан Долин.
– Долин? А-а, знаю!
– Долин и Глухарева...
– Наташа? – крикнул Мамай.– Здесь?
Через минуту он лежал у ног Наташи и в беспредельной ярости скреб ногтями доски...
V
Мишка Мамай был известен в деревне, как гордый, горячий и бесшабашный парень. Последней весной, когда на Каме шумело половодье, с ним произошло что-то совсем непонятное. Был он работящий, прилежный, а тут совсем начал отбиваться от дома. Каждую ночь напивался, буйствовал, бил у сельчан окна, раскидывал плетни, затевал драки... За это буйство, за горячий характер ему и дали прозвище – Мамай. Но утром, когда Мишка, поборов похмелье, появлялся на улице, многие, забывая обиды, с завистью посматривали на пего из окон. Во всей его крепкой фигуре было столько силы, удали и веселой лихости, что на него нельзя было обижаться, как и на весну, которая в эти дни подчас излишне буйствовала на земле. Ходил Мамай обычно в косоворотке табачного цвета, подпоясанной шелковым поясом с кистями, в шароварах почти цыганского покроя, пышно спадавших па голенища остроносых сапог. Высокий и складный, ходил он звериио – легкой, слегка порывистой походкой, заложив руки за спину и гордо неся свою красивую голову. Встречая знакомого, он останавливался внезапно, смотрел прямо в глаза и, сдерживая усмешку, говорил отрывисто, резко, словно забивал гвозди.
Мужики толковали о нем:
– Ухарь! Огонь парень!
– Этот не пропадет!
Зимой Мишка Мамай как-то вдруг полюбил солдатку-вдо-вушку Наташу Глухареву.
Получив известие о смерти мужа иа фронте и его гимпастер-ку, пробитую пулей, Наташа больше года жила одиноко в своей избушке у пруда, жила точно в забытьи.
На первых выборах представитель из уезда настоял избрать в Совет несколько женщин. В число других избранной оказалась и Наташа Глухарева. К удивлению многих, она точно стряхнула забытье и с увлечением занялась мирскими делами. Подоит корову, истопит печь, приберется в избе – и живо в Совет. Бежит улицей в синем саке, туго обтянувшем талию, а щеки горят, и длинные ресницы подернуты изморозью; по сугробам, черпая валенками снег, пробирается к избам, стучит в зеркальца проталин на стеклах:
– Бабочки, заходите, дело есть! Нас касается! Заходите, я ждать буду!
Такой живой да задористой и приметил ее Мишка Мамай. Стал заглядываться на нее, а разглядев получше, потерял покой.
Мишка хотел видеть Наташу каждый день, как привык видеть солнце, но Наташа избегала встреч, а если, бывало, и встретятся, бросит несколько слов, засмеется, запрокинув черноволосую голову, и быстро скроется. Это оскорбляло Мамая, но, смиряя свою гордость, он делал все, чтобы встречаться с ней каждый день.
Однажды Наташа промолчала, когда Мишка пошел проводить ее, а у своих ворот неожиданно просто сказала:
– Погрей мне руки.
Мамай втянул холодные руки Наташи в рукава своего овчинного полушубка. Чувствуя, что голова у него идет кругом, Мишка говорил о чем-то горячо и бессвязно, а Наташа, откидывая голову, хохотала. Потом попросила:
– Сдунь иней с ресниц.
Но в ту же секунду вырвала руки и, не успел Мишка вымолвить слово, скрылась в воротах.
Встречаться после этого стали чаще, но Мишка Мамай пе мог понять, как относится к нему Наташа: казалось, ее чувства меняются, как погода осенью. Встречала она обычно Мишку приветливо и, попадая в сильные руки его, становилась непривычно ласковой, а иногда, уступая, видно, тайной тоске по мужской силе, любовно перебирала его кудри и чуть внятно шептала:
– А ну, сожми меня! Силен ли? – Но сразу вырывалась: —• Медведь! Ты легонько!
Проходило несколько минут, и Наташа, будто вспомнив что-то, становилась задумчиво-строгой и гнала Мамая:
– Уходи! И больше не являйся!
Мишка отшучивался:
– Так я и послушался, жди!
– А я говорю, чтоб ноги твоей не было!
– Наташа, да ты что? У, дикая!
– Сгинь!
А приходил новый вечер – и они опять встречались Мишка чувствовал, что с каждым днем Наташа, внешне оставаясь неизменной, все больше и больше тянется к нему, все больше начинает нуждаться в нем, и это радовало и окрыляло его... О, как жил в эти дни Мишка! От Наташи точно веяло свежим, бодря-щим ветром, а из-под ресниц ее струился такой теплый, согревающий сердце свет, что Мишка, побыв с нею часок наедине, уходил, не чуя под ногами земли.
Наступила ранняя весна. Случилось как-то так, что Наташа особенно сильно обидела Мамая. Не выдержав, он загоревал, долго не приходил к ней и буянил по деревне. А потом Наташа сама назначила свидание.
Они встретились в воскресенье за деревней, на опушке леса. В лесу было глухо, дремотно; на опушке, широко раскинув листья, влажно дышал орляк, а иод ним теплились фиолетовые цветы сонной травы.
Мишка и Наташа сидели на сухом пригорке. Разговор не ладился: говорили больше о мелочах, о том, что мало интересовало. Опираясь руками о землю и немного откинув голову назад, Наташа сказала:
– Сонная трава зацвела. Как рано! Ты знаешь: она от порчи. Надо будет нарвать...
– Ты что, порченая?
– Ага...– Наташа задумчиво засмеялась, оттолкнулась от земли, нагнула голову. Порченая, да! Муторно что-то, Мишепька, у меня в душе.
– Шпонь!
– Нет, себе в душу не плюнешь!
По опушке косо ударил лунный ливень. Ярко осветилось лицо Наташи, тускло замерцали ее черные волосы, почему-то заплетенные сегодня, после долгого перерыва, в девичьи косы. Пряча лицо от лупного света, Наташа строго спросила:
– А ты что буяпишь?
– Так...– уклончиво ответил Мамай.
– Не надо, Мишенька. Ишь разбушевался! А зачем? Не надо. Я не люблю. Не будешь, а?
– Полюбишь– не буду.
Не ответив, Наташа сунула руку под белую, в горошек, кофточку, спросила тихонько:
– Хочешь, я тебе подарю что-то?
– Покажи!
Наташа вытащила из-под кофты шелковый, обшитый кружевами кисет: сегодня она делала все, как девушка.
– На! Только люби...
– Наташа! Ух ты!..
Мамаю показалось, что внутри у пего что-то зазвенело. Он схватил Наташу и начал.целовать в губы. Опа задыхалась и отбрасывала его кудри.
– Родная моя...– шептал Мамай.
– Уйди!
– Наташенька!
– Уйди! – Наташа Еырвалась из рук Мишки и поднялась.– Господи, что я наделала! Ты мне всю жизнь перевернул!
Отряхнув юбку, она быстро пошла к деревне.
– Наташа! – закричал Мамай.– Обожди! – Он догнал Наташу, обнял за плечи:– Наташенька, дорогая, я сватов завтра пришлю!
– Не присылай! Откажу!
Мамай остановился и осмотрелся непонимающе, как хмельной. А ночью он снова буянил в деревне.
В эту ночь отец Мишки – Василий Тихоныч – долго не мог уснуть. Прислушиваясь к гомону молодежи у пруда, строго говорил жене:
– Мишка-то... вон что делает! Слыхала? Что сопишь, слышишь, что сказываю?
– Слышу, слышу...
– Ты толком говори, как образумить?
– Толком и говорю: женить пора, что уж...
А утром Мишка сам неожиданно заговорил о женитьбе. Улучив момент, когда отец остался в горнице один, он сел у стола и твердо сказал:
– Ищи сватов, тять!
" Отец обрадовался:
– Дело, сынок, дело! – Он тоже подсел к столу.– Мы уж с матерью толковали. Сватов мы живо найдем. Сосватать – не лошадь променять. А кого сватать?
– Наташу Глухареву.
Василий Тихоныч встал:
– Иди опохмелись лучше! Или девок мало?
– Как хошь. Могу в отдел уйти.
– Мишка! —Василий Тихоныч побледнел.– Хозяйство рушить? Не позволю!
– Ты не ругайся, тять...– спокойно и властно сказал Мишка.– Раз я задумал – сделаю.
Через три дня Мишка добился согласия отца. Василий Тихоныч побоялся, что упрямый Мишка, единственный сын, действительно уйдет из дому. К Наташе отправилась известная сваха Манефа. Вернулась она скоро и, только переступив порог, ехидно пропела:
– Пожалуйте, женишок... отказ.
– Что? – вскочил Мамай.
– А то... От ворот – поворот...– издевалась Мапефа.– Позор на всю деревню! Спасибо, этого со мной не бывало! Толку нет уговорить бабу, а туда же – жениться.
– Нет, ты погоди...– перебил Мамай, двигая бровями.
– Погожу. Годить – не родить. Ну?
– Что же она?
– А то, что не идет, вот и все!
Не слушая, Мамай вырвался в сени. «Так...»– сказал он, сжимая челюсти. Забежал в чулан, отыскал спрятанную в мочало бутылку с самогоном. Не отрываясь, опорожнил из горлышка. Ядовитое зелье быстро ударило в голову. Мамай устало опустился было на ларь, но сразу поднялся, потряс кулаками.
– Так, значит!– И вылетел на улицу.
Где-то за околицей тихонько всхлипывала гармонь. Стадо гусей, заночевавшее на улице, с гоготом поднялось с земли. Гуси путались под ногами Мамая, взлетали, хлопали, крыльями, а он бежал и раскидывал их руками. Выхватив из ограды соседа березовую жердь, Мамай кинулся на окраину деревни. Подлетев к избушке, стоявшей на отшибе, он Начал хлестать жердью по окнам:
– А-а, ведьма! На, на, получай!
В избушке заголосила женщина.
– Обманула?! – гремел Мамай.– На, получай!
– Грабют! Караул!– доносилось из избушки.
– Не кричи, ведьма, не кричи!– Мамай откинул жердь, подошел к разбитому окну, погрозил:– Смотри, а то возьму и столкну твою хибару в овраг, тогда будешь знать! Ты мне что наворожила? Пойдет! За что я тебе муки таскал! Обманула, ведьма старая!
Расправясь со старухой ворожеей, Мамай вернулся в деревню и направился к пруду, где жила Наташа Глухарева. У ее избы он остановился и сказал вслух:
– Так... Что же делать?—И вдруг быстро решил:—Опозорю!
Дома под навесом отыскал лагун с дегтем, вернулся к избе Наташи. Хотел вымазать ворота. Но когда вытащил помазок л начал вертеть его в руке, удерживая стекающий деготь, стало жалко Наташу. И он, шатаясь от хмеля и* горя, пошел домой, чуть сдерживая рыдания...
Василий Тихоныч был обрадован отказом Наташи. Его ничуть не тревожило, что это, по словам Манефы, было позором для его двора. Он надеялся, что Мишка скоро образумится и они возьмут в дом девушку. Но Мишка не образумился. Василий Тихоныч распускал о Наташе нехорошие слухи, стараясь опозорить ее, по и это не помогло. В сердце Мишки все так же, не угасая, горела любовь. Все свободное время Мишка стал просиживать под навесом на чурбане. Он заметно похудел, а глаза его постоянно были налиты горячим зноем.
Однажды Василий Тихоныч присел рядом и ласково заговорил:
– И чего горюешь, ну? Такую ли еще свадьбу справим! Девки, слава богу, не перевелись!
– А такой не найдешь.
– Чего мелешь? Не клином на ней свет сошелся! Вон, скажем, у Архипа...
– Уйди, тять,– попросил Мишка.– Не досаждай.
– Но-но! Супротивный какой!
Когда белогвардейцы заняли деревню и объявили мобилизацию в свою армию, Мишка Мамай еще сильнее загоревал: ему предстояло идти в солдаты. Он относился равнодушно к любой власти. У него была одна забота: как бы добиться любви Наташи. Он не терял надежды и ждал, что вот-вот Наташа попросит прощения и станет его женой. Отъезд из Еловки в далекие края, да еще на войну, где могут и убить,– нет, это не входило в жизненные планы Мишки Мамая. «Уедешь, а тут ее и приберет кто-нибудь,– со страхом думал оп.– На нее охотники найдутся!» И Мамай твердо решил не ходить в солдаты. О своем решении он сказал отцу.
– С ума спятил?!—испугался Василий Тихоныч.– Как не пойдешь, если забреют?
– Велика беда – забреют!
Накануне отправки в волость Мишка выпил чашку густого табачного настоя,– слыхал, что раньше так освобождались от солдатчины. Но здоровое сердце Мишки недолго стучало с перебоями. Надо было сделать такое, чтобы наверняка забраковали на призыве. Тогда Мишка затащил под навес соседского мальчишку и заговорил ласково:
– Петюша, слушай-ка, хочешь получить рубанок?
– Еще как!
– Вот тогда бы ты начал мастерить!
– Тогда что!
Мамай достал тонкий плотничий топор, обтер его о штанину, подал Петюшке и положил правую руку на чурбан:
– Руби палец!
Петюшка изумленно отступил:
– За рубанок?
– Ага! Только, смотри, один! Да сразу, смотри!
В глазах Петюшки засверкали слезы:
– Дядя Миша, мне жалко! Зачем рубить? Я и так рубанок возьму.
– Руби, знай! Да, смотри, молчок!
– Дядя Миша!
– Дурак!– сердито крикнул Мамай.– Руби!
Но Петюшка швырнул топор и бросился из-под навеса. Мамай долго сидел на чурбане, теребя кудри, а вечером, когда нужно было отправляться в волость, скрылся из дому.
...После полуночи Наташа проснулась. Все тело била мелкая дрожь. Она вышла в сенцы и отчетливо услышала, как под полом что-то зашуршало. Выглянула в слуховое окошечко на двор. Вокруг светлые сумерки, безмолвие. С листьев* тополя стекает лунный свет. Подавать голос побоялась. С чувством необъяснимой тоски вернулась в избу и только было решила раздеться, на крыльце послышались шаги. «Не Мишка ли?» – и .понеслась мысль. Настойчиво постучали. Наташа приоткрыла дверь в сенцы, спросила:
– Кто?
– Отворяй, нужнейшее дело.
Отворила. Торопясь, зажгла лампу. В избу вошли староста I Сомлев, за ним Василий Тихоныч и два солдата с серыми, помятыми лицами. Староста огляделся, подернул заячьей губой.
– Ну, сказывай: Мишка у тебя? А?
– Мишка? Мамай? Нет, не бывал!
Перехватив взгляды солдат, Наташа засуетилась, стала надевать кофту.
– Нет-пет, не видала.
– Ты скажи, если что...– скорбно промолвил Василий Тихоныч.– Надо в волость отправляться, а он пропал. Мысленное ли дело! Видно, загулял где, что ли...
Не поверив Наташе, староста и солдаты заглянули па полати, под кровать, в подполье, а затем пошли осматривать с фонарем амбарушку, хлев, сеновал. Наташа ходила за ними, босая, с растрепанными волосами, и не знала, куда спрятать дрожащие руки.
Осмотрели весь двор. Покачав кудлатой головой, староста поднял фонарь, чтобы затушить.
– Хм, сбежал, рыжий дьявол!
– Обожди, не туши,– попросил Василий Тихоныч.
– Что еще?
– Да ведь иод крыльцо не заглянули!
Слабея, Наташа прижалась горячим плечом к стене. Один солдат залез под крыльцо и вскоре сообщил оттуда:
– Тут пусто...
– Тьфу, сгубил, стервец!
Проводив всех, едва сдерживая дрожь, Наташа вернулась в избу и, нс раздеваясь, залезла под одеяло. Сон разметало, в голове путались, мешая друг дружке, какие-то черные непонятные мысли. Пахло теплой геранью. Застряв в ветвях тополей у пруда, месяц заглядывал в окно и ласково ощупывал бедное убранство избы.
С полатей вдруг послышался голос:
– Наташа, не бойся, это я!
– Господи, Мишенька!
– Я, не бойся...
Мамай спрыгнул с полатей. Наташа схватила его за руки, песколько секунд смотрела в лицо и уже в каком-то необычайном исступлении прижалась к нему грудью.
– Золото мое!..– сказала со стоном.– Ищут ведь тебя, дорогой мой. Сам отец, видать, привел сюда...
– Знаю.
– Мишенька, как же ты...
– К тебе-то?– беззаботно шептал Мишка, гладя тяжелой рукой Наташину голову.– Просто! Заметил я их, да под крыльцо! А когда ушли к сараю, думаю: надо в избу. Туда, думаю, не пойдут больше, а под крыльцо заглянуть могут.
– Мишенька, как же ты...
– Вот проститься зашел. А потом – в лес, на Каму. А на войну не пойду.
Присели на кровать.
– Одно хотел узнать,– сказал Мамай тихо и грустно.– Долго ли будешь ты... так, а? Эх, Наташа! Знаешь ведь, люблю тебя...
Крепко прижал покорную Наташу.
– Веришь?
– Верю,– сказала чуть слышно.
– Ну а что же еще?
– Мишенька, дорогой,– заговорила, волнуясь, Наташа,—не сердись только. Я знаю, ты добрый, не будешь сердиться. И я тебя люблю, верь мне. Сегодня я нищему гимнастерку отдала – мужнину, простреленную... Теперь я скорее забуду его. Мишенька, не сердись, я еще вспоминала его. Ведь это же* не сразу... Ведь грешно, когда еще не забудешь...
Внезапно распахнулась дверь: Наташа забыла закрыть ее па задвижку. В избу опять ввалились староста с солдатами. Наташа отшатнулась, сказала, задыхаясь:
– Мишенька!
– Ага, попался!—крикнул староста.
Стиснув кулаки, Мишка встал, чувствуя, как в нем закипает та бесшабашная ярость, которую знала вся деревня, но вовремя сдержался, сказал ехидно-спокойно:
– Кто попался?
– Ты! Ты сбежал!
– Я сбежал? От тебя первый раз слышу.
Староста озадаченно замялся:
– Хм... Не сбежал, говоришь? А?
– Нашел бы ты меня, если бы я сбежал!
– А что на призыв не идешь? А?
– Видишь, прощаюсь...
– Ну гусь!
На крыльце, когда Мамай уже за воротами махпул на прощание рукой, Наташа вдруг вцепилась в приотставшего солдата, гневно закричала:
– За что? За что, поганые твари?
Ругаясь, солдат схватил Наташу за волосы и бросил с крыльца. Ее тут же арестовали и отправили на «баржу смерти».
Иван Бельский – рабочий из Бондюга, большевик. В барже он сидел давно и был приметным человеком. Смертники любили его за ровный и, казалось, беспечный нрав. «Баржа смерти» не могла отучить Ивана Бельского даже от простых житейских привычек. Каждое утро он умывался, что делали в трюме немногие, причесывал деревянным гребешком волосы, а полой пиджака вытирал сапоги. Все это он делал степенно, аккуратно, будто собирался в гости. И, бывало, вздыхал:
– Эх, бритвешку бы...
Низкий голос его расстилался по трюму, как дым по траве. Некоторые смертники угрюмо спрашивали его из темноты:
– А зеркала не надо?
– Может, и духи требуются, а?
У Ивана Бельского не было определенного места в трюме. Он переходил от одной группы смертников к другой, и везде его принимали охотно. Говорил он всегда спокойпо и серьезно, рассказывал обычно побасенки об умном и хитром солдате, родом откуда-то с Камы. Бельский рассказывал о его приключениях так живо и ярко, что многие смертники начали думать о солдате, как о живом, восторгались его житейской сметкой, способностью выходить победителем из самых невероятных историй. Перед глазами смертников в полутьме трюма часто мелькал этот солдат, и они нетерпеливо спрашивали:
– Ну а дальше-то что?
И Бельский начинал новую побасенку о солдате.
Никто не знал, что Иван Бельский, подбадривая других, стараясь всеми мерами поддержать у смертников надежду на спасение, чувствовал себя плохо. Когда засыпали смертники, он садился где-нибудь в сторонке, сжимал колени, клал на них черную бороду и думал, думал торопливо, жадно, думал о том, как выручить друзей-товарищей из неволи, как спасти им жизнь. Он придумывал самые различные планы освобождения из баржи и все обычно отвергал. Но он не знал разочарования и устали в своих тайных исканиях: ему почему-то казалось, что можно все же найти какой-нибудь выход. Засыпал Бельский крепко, но ненадолго. Уснет, точно свистнет, и опять встает, кладет на колени бороду, обдумывает свои планы.
...Мишка Мамай, большой и сильный, подбитый горем, долго стонал, яростно скреб ногтями доски, тихонько спрашивал:
– За что они тебя? Что они сделали с тобой?
Наташа сидела молча...
В трюме часто происходили встречи знакомых, и обычно они вносили оживление в жизнь смертников: так врывается в тишину ветер – и от головешек, почти задохнувшихся в тишине, опять летят искры. А эта встреча на всех подействовала удручающе. Все смертники поняли: Мишка Мамай и Наташа лкь
бят друг друга. Может быть, совсем недавно зацвела их любовь, ей бы цвесть да цвесть на воле, радуя всех, кому дорога красота жизни, а тут вот... Нет, гибло у всех на глазах что-то большое и хорошее-хорошее...
На этот раз не выдержал и Бельский. Изменив своим правилам, он забился под лестницу и весь день молчал, ничего не слыша, думая стремительно, горячо о жизни, о воле... «Таких людей! Таких людей!..—твердил он.– Как семена – на подбор! Нет, такие жить должны! Надо думать, думать!»
Баржа стояла. Многие солдаты уезжали на берег, на палубе было спокойно, а депь был тихий, беззвучный, он не подавал о себе никаких вестей, точно обходил баржу далеко стороной. Только под вечер послышались дыхание воды, скрип уключин, голоса солдат, гудок парохода. С поймы пахнуло ароматом подопревшего сена.
Вскоре стали выводить на палубу – на расстрел. Погруженный в свои думы, Иван Бельский даже не слышал, как открыли люк на корме. Он встрепенулся только тогда, когда кто-то из смертников уже поднимался по лестнице, а по всему трюму летали обрывки каких-то плохо доходящих до слуха слов. Как всегда в такие минуты, Бельский быстро направился к кормовому люку: он знал, что там всегда нужен. Но только он подошел к лестнице, солдат нагнулся над люком, крикнул:
– Бельского! Да поскорее там!..
В трюме почему-то вдруг затихло. Ивап Бельский прислонился виском к лестнице.
– Живо!
Бельский не откликался, и все смертники, удивленные его поведением, тягостно замолчали. Солдат обозлился, направил дуло винтовки в люк.
– Бельский! А, твою душу!..
Тогда Иван Бельский шагнул на лестницу, но на третьей ступеньке остановился, спокойно сказал:
– Бельского? Хм... Поглядите на этих чудаков! Да его же позавчера расстреляли!
– Позавчера?!
– Хм... Забыли!
Солдат помолчал, потом обернулся назад, подозвал кого-то!
– Слушай, его нет. Позавчера еще...
т– Как нет? Он же в списках!
– В списках!—посмеялся Бельский.—Канцелярия, видать, у вас!
– Вас вон сколько! Небось запутаешься!
Озадаченные солдаты посовещались и, не долго думая, вычеркнули Ивана Бельского из списка живых.
Этот разговор смертники слушали затаив дыхание: все были поражены спокойствием Ивана Бельского. Когда он спустился с лестницы, его обступили, потащили подальше от люка.
№
– Иван, что же теперь?
– Подождем,—• шептал Бельский,– поглядим, братцы...
А через несколько минут произошло неожиданное. Один молодой паренек из Елабуги, когда его вызвали на расстрел, по глупости сказал то же, что и Бельский. Расстрел неожиданно прекратили.
До глубокой ночи не спали в трюме. Никто не знал, что произойдет, и все попрекали молодого паренька из Елабуги:
– Что ты наделал? Что?
– Эх ты, желторотый!
Все понимали: то, что сделал Бельский, было хитростью, а то, что сделал елабужский паренек,– трусостью.
На рассвете, когда смертники еще спали, Иван Бельский обнаружил, что молодой паренек из Елабуги повесился на лестнице. Бельский разбудил Мишку Мамая, сказал на ухо:
– Этот парспек-то... Пойдем, надо убрать.
Труп сняли, отнесли в пос баржи. Вернулись на свои места. Зябко вздрагивая, Мамай опустился на пол с таким чувством, будто сейчас отнес не чужое тело, а свое.
– Что он, а? Зачем?
– Жалко! Молодой парень.
– Сказать надо... Вынести.
– Не выносят.
Утром узнали: поручик Болотов решил устроить перекличку в трюме. Проверяли всех по списку, перегоняя из одной части трюма в другую. Ивана Бельского обнаружили как лишнего. В ту минуту, когда он остался один в стороне, у всех смертников сжались от боли сердца. Все поняли: он погиб. К Бельскому подошел поручик Болотов, прищурился:
– А ты кто?
– Чугунов я...– ответил Бельский.– Иваном звать. Иваном Евсеевичем.
– Почему в списках нет?
– Не могу знать, ваше благородие, не я их составляю.
– За что посажен?
– За глупость свою.
– Верю,– съехидничал Болотов.– Умный сюда не попадет.– Повернулся к солдатам:– Запиши, Ягуков. Черт знает какой у тебя беспорядок в списках!
И опять смертники подивились выдержке и находчивости Ивана Бельского. Растеряйся он – и конец! После этого случая смертники окончательно убедились, что Иван Бельский гораздо крепче, чем другие, умеет держаться за жизнь, и за это горячо полюбили его...
Вскоре после переклички Степан Долин подозвал Бельского, откашлялся и попросил:
– Сядь, посиди рядом. – Костлявыми руками нащупал Бельского, сказал тихо:– Дай руку. Вот так... Я подержу.
– Тебе что-нибудь надо?– спросил Вельский.
– Нет... Я все лежу, не видел тебя. Ты большой, а? Ростом?
– Так себе, средний.
– Лет много?
– Под сорок катит.
– Ну, я постарше... Кха! Масти-то какой?
– Черный. Как ворон.
Помолчали. Иван Бельский укрыл Долина рогожей.
– Вот и познакомились.
Откинув голову, Долин сказал вдруг далеким и надорванным болью голосом:
– Жить тебе надо, Иван, жить!– И резко закашлял.
– Всем бы надо жить,– возразил Бельский.
– А тебе – особо...
– Почему же?
– Так. Ты в упор смотришь на жизнь. Тебе жить надо...
Степан Долин поднялся на локоть:
– Вот меня... кха!.. обломала жизнь. Знаешь, как в лесу бывает... Вылезет из земли сосенка, ей, понятно, свету надо, солнца. Она торопится расти. А солнце от нее... кха! кха!.. закрывают другие деревья, давят ее. Она и так и сяк изгибается, все хочет на солнце посмотреть. И вот, глядишь, выбилась на свет божий. Обрадовалась, зазеленела. А посмотри на нее – она вся кривая, не годится в поделку. Ее только так, на дрова. Вот так и со мной случилось. Теперь, если чудом спасусь, куда я годен?