Текст книги "Зарницы красного лета"
Автор книги: Михаил Бубеннов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
*– Неужто так долго воевать будем?
– Все может быть. Буржуев на земле много.
...Еще более тянуло нас к одинокой баньке у озера, где готовились боеприпасы. Но сюда нас не подпускали и близко.
У бережливых солдат-фронтовиков, явившихся домой с припрятанным оружием, насбиралось кроме неиспользованных патронов немного стреляных винтовочных гильз (стреляли уже здесь, дома, по зверю), а у охотников – гильзы для бердап. Решено было – по бедности – использовать их еще раз. Но не было пистонов, пуль и пороха. Однако в отряде нашлись умельцы, которые начали делать порох, употребляя для этого, если не ошибаюсь, мелко растертый древесный уголь и селитру, пропитывая изготовленную смесь самосидкой. Но не простой, конечно, самосидкой, а перегнанной дважды, то есть перегоном, горевшим синим пламенем. Он был не хуже спирта, по словам мастеров, которые время от времени учиняли ему пробы. Самодельный порох высушивали на солнце, а затем начиняли им гильзы или набивали охотничьи пороховницы. Разные же пули (для винтовок, бердан и охотничьих ружей) выплавлялись в баньке, на каменке, из сплава свинца, олова и баббита. При проверке самодельные патроны действовали хорошо, лишь с редкими осечками, а пули прорывали в мишенях большущие дыры, что очень веселило партизан: такая попадет – не уйдет беляк!
Только вот ствол сильно забивало гарью. Но и тут мастера нашли выход: они вставляли в обойму четыре самодельных патрона, а один – казенный, с тем чтобы ствол прочищала туго идущая заводская пуля.
Все понимали, что пользы от охотничьих дробовых ружей, заряжающихся с помощью шомпола, в бою будет мало, но отказаться от них не могли: грохот-то, по крайней мере, будет! А если ударить с близкого расстояния пулей или картечью – будет и польза. И поэтому заодно готовили припасы и для дробовиков – все, дескать, не хуже безмолвной пики! Однако тут же обнаружилось, что дробовики выстреливают зачастую с большой задержкой: после того как спустишь курок и он ударит по самодельному пистону, нужно несколько секунд держать ружье на прицеле, ожидая, когда постепенно воспламенится порох во всей фиске, а затем и в казеннике. Но зато какая-нибудь старинная фузея, в которую засыпалась целая горсть пороха, так грохотала и выбрасывала столько дыма, что на некоторое время им закрывалось от взгляда все озеро.
Считалось, что один такой выстрел мог здорово озадачить беляков в бою.
Как пи гнали нас от баньки, мы все равно постоянно вертелись вокруг да около. И дожидались: и здесь настал-таки наш час! Глядим как-то, а главный мастер сам манит нас к себе.
– Дело есть, орлы,– заговорил он, когда мы встали перед ним.– Но знаете, где бы раздобыть топкой-топкой белой жести?
Молва о пас, как видно, дошла и сюда.
– А для чо?
– Капсули и пистоны не из ча делать.
Я мгновенно вспомнил о нашем единственном семейном сундуке – приданом матери, ее гордости. Он был обит паискосяк узкими, перекрещивающимися полосками белой жести, скорее всего для красоты. При перевозке из Почкалки в Гуселетово на боковой стенке сундука одна полоска жести была порвана. Чтобы малепькая сестренка, которая везде лезла, случайно не оцарапала себе руки, я еще весной по приказу матери отрезал отгибающиеся концы полоски у самых гвоздей. Жесть резалась ножницами легко, как тонкая кожица.
Подумав, я спросил у мастера:
– А много надо?
– Тащи поболе!
Мне нисколько не жалко было сундука, хотя он был и редкостным для деревни. Я готов был ободрать с него всю жесть, раз она требовалась для партизан. Но как это сделать? Ведь мать сейчас же увидит, и тогда ‘не избежать жестокой порки. Молча, в раздумье, я удалился от баньки.
– Есть? – догадался Федя.– А где-ка?
Я рассказал о нашем сундуке.
– А где-ка оп стоит? – заговорил Федя.– А тяжелый он?
Да не шибко.
– Давай отодвинем от стены и обдерем сзади. И опять на место. Она и не увидит.
– Обдери-ка! Она всегда дома.
Действительно, днем мать лишь ненадолго выбегала из дома и совсем не отлучалась со двора. Скорее всего, сейчас она или стирает ребячье бельишко на кухне, или сидит в горнице и чинит мою рубаху, разорванную вчера, когда я метался, спасаясь от Степкиной плетки. Как ее выпроводишь из дома? А ведь жесть требуется срочно. Да и вообще сегодня ей опасно показываться на глаза. Она еще не остыла после вчерашней истории и винит в ней не оглашенного Степку, а нас с Федей – за то, что полезли на чужой двор добывать какое-то железо.
Положение казалось безвыходным. В подобных случаях, хотя их и немного было в моей короткой жизни, я держался совершенно по-разному, что, признаться, меня самого очень удивляло. Чаще всего во мне вдруг будто зажигалось что-то, и я становился необычайно деятельным, напористым, находчивым и отчаянным. В поисках выхода из затруднительной ситуации я готов был очертя голову броситься на любую преграду, в любой огонь. Мне сам черт не страшен был в такие минуты! И почти всегда такая моя напористость, граничащая с безрассудством, вознаграждалась с лихвой. Но иногда по какой-то таинственной причине во мне будто внезапно отказывало то внутреннее устройство, какое зажигало мою способность к активным, горячим действиям. Тогда меня охватывали робость, растерянность и рассеянность. Теперь, думая о сундуке, я и очутился вот в таком унизительном состоянии несобранности, удрученности, вялости мысли и духа.
Но Федя был человеком более уравновешенного и устойчивого, оптимистического склада. Выведав о всех моих опасениях, он укоризненно воскликнул:
– Эх ты, забоялся?
– Да ведь не прогонишь же ее из дома!
– Сама уйдет!
Я знал, что Федя – мастер на всякие выдумки, но что же можно было придумать в данном случае? Уклоняясь от всяких пояснений, Федя твердил:
– А вот увидишь! Уйдет!
Окно нашей кухни было распахнуто. Оставив меня у дороги, Федя в несколько скачков оказался у окна и крикнул.
– Тетя Апросинья!
Мать вскоре выглянула, сказала сердито:
– Не кричите тут, дите спит.
– Тетя Апросинья, вас бабушка Евдокея зовет,– заговорил Федя потише.– Она помирает.
‘ – Помирает? – опешила мать.– Отчего?
– А я почем знаю. Задумала.
– Кто тебе сказал?
– Улишные ребята...
– Да что же с нею стряслось? Вот еще беда-то!
Думаю, что мать была искренне огорчена неожиданной печальной вестью: бабушка Евдокия во многом помогала нашей семье.
– Сейчас сбегаю к ней,– сказала мать и стала давать нам наказы: – Вы приглядите тут за девчонкой. Проснется – дайте ей молочка. И ребят покормите, когда прибегут. Да смотрите в огород не лезьте, не трогайте огурцы.
До чего же все складно получилось! И мать уйдет надолго, и братишек нет дома, и сестренка спит! Действуй! Не оглядывайся! И позднее, когда обнаружится обман, с нас взятки гладки: самих обманули ребята – только и ьсего. Но как мне стыдно было перед матерью! Ни за что не пошел бы на кордон, если бы заранее узнал о замыслах Феди. Но теперь отступать было поздйо.
У калитки я сердито попрекнул Федю:
– Зачем обманул?
– Надо было,– ответил он просто.
За полчаса мы ободрали всю жесть с задней стенки сундука. Спрятав добычу под рубахой, Федя понесся в село бездорожьем, а я принялся успокаивать разбуженную сестренку, поить ее теплым молочком из загнетки. Тут прибежали из бора и братишки. Им я достал из погреба кринку простокваши. Но сам по притронулся к еде, хотя уже и было обеденное время. Может быть, только теперь, когда все было сделано, я уразумел, что расплата за содеянное будет неизбежной и жестокой. Правда, слегка успокаивало лишь то, что расплата не могла быть скорой: сундук поставлен на прежнее место и покрыт, как всегда, домотканым ковриком из разного тряпья. Здесь ничто не могло привлечь внимания всевидящего ока матери.
Мать вернулась разгневанной до предела. Она стала кричать, еще не дойдя до кордона. В ее руках сверкал обчищенный таловый прут – успела поднять где-то на дороге. Но я давно был наготове. Выскочив из дома, опрометью пересек двор и перемахнул огородное прясло.
У кузницы мастер-оружейник работал, склонясь над толстым чурбаком из соснового комля, а Федя сидел перед ним на песке – он уже был вознагражден за доставку жести.
– Отчаянные вы ребята,– сказал мастер, подозвав к себе и меня.– Раз умеете рисковать – выйдет из вас толк. Нам рисковых теперь поболе надо. Такая жизнь настала. Смелым да рисковым – дорогу торить!
И все-мои невеселые раздумья как ветром сдуло. Да пусть будет любая порка! Подумаешь! На мне быстро все заживает!
– Ну, и ты поглядеть хочешь, как я пистоны делаю? – милостиво обратился мастер ко мне, хотя мог и не спрашивать.– Так и быть, гляди.
Из полоски жести он вырезал ножницами небольшой кругляшок, края его изрезал мелко, бахромой, оставив целой лишь середину величиной с воробьиный зрачок. Потом положил кругляшок над слепой дырочкой в специальной доске, сделанной в суку, где дерево покрепче, и наставил над его нетронутой серединой небольшой пробойник. Легонький удар молотком – и в дырочке-углублении образовался пистон: осторожно вытаскивай и начиняй взрывчатой смесью.
Кстати, через два года, когда у меня появилось дробовое ружье и я стал часто охотиться за водоплавающей дичью, мне вспомнилось это партизанское умельство. Я всегда сам делал пистоны, постепенно отдирая жесть с семейного сундука. Со временем он был ободран мною начисто.
...Уходили мы от баньки, считая, что наши дела идут как нельзя лучше. У нас, как говорится, уже были кое-какие заслуги перед партизанами. Вполне можно было надеяться, что пас примут в отряд. Ну не воевать, конечно, а хотя бы кашеварить, кормить и караулить коней, носиться туда-сюда с пакетами, ухаживать за ранеными. Ведь все это мы могли делать не хуже взрослых.
Может быть, кто-нибудь, читая эти строки, иронично усмехнется, сочтя, что я все это сейчас выдумываю. Ничего подобного! Отлично помню, как мы, уйдя от баньки, всерьез размечтались о том, что не завтра, так послезавтра пас обязательно зачислят в отряд. Ведь нам не было еще и по десяти лет, а в таком возрасте все, о чем мечтается, кажется возможным и доступным. Мы и ушли-то от баньки раньше времени потому, что настала пора уже и начинать кое-какие сборы.
И надо сказать, нам с Федей не хватало тогда всего по три-четыре года, чтобы стать партизанами. Мальчишек в тринадцать-четырнадцать лет в партизанских отрядах было немало: они были незаменимы для различных мелких дел и поручений. А мальчишки, которые были еще немного постарше,– те воевали на равных со взрослыми. На Алтае известны имена многих юных партизан.
Да, жаль, немного не хватило...
«*– А в чем пойдем? – спросил я тогда Федю.
Как в чем? – удивился Федя.– Сейчас босиком ишшо
тепло.
– А пиджаки брать?
– Какую ни то лопотину надо бы. Ночью холодно спать па земле.
– У нас с тобой и пик-то нет!
– Возьмем трещотку, какими зайцев пугают па бахчах. Будет заместо пулемета.
Но тут я все-таки доконал Федю:
– А курить-то еще не умеем! Забыл?
Да, в суматохе мы совсем позабыли научиться курить, хотя несколько нежных табачных листьев, слегка пожелтевших, Федя уже раздобыл на соседнем огороде и даже высушил на солнце. Кремень, кресало, трут и бумага – все это было подготовлено. Не хватало лишь времени забраться на часок в коноплю.
Однако мне очень не хотелось курить.
– А может, так примут? Папа вон не курит.
– Он командир! – ответил Федя.– Ему все можно.
Вскоре, соблюдая все меры предосторожности, мы забрались
в коноплю, поднявшуюся в конце зыряновского огорода камышовой чащобой. В густой высоченной конопле было невероятно душно, как в бане. Удушливый, одурманивающий запах конопли был нестерпим, как запах белены. У меня в висках мгновенно застучала кровь.
Мы долго мяли жесткую бумагу из какой-то книги, еще дольше свертывали и склеивали цигарки, рассыпав немало листового табака. Но самым трудным делом оказалось добыть огонь. Мы пооббивали себе кресалом все пальцы, пока наконец-то трут занялся и от него заструился дымок.
Здесь, в конопле, нас и нашел Алешка Зырянов. После сильной рвоты я валялся замертво, а Федя с испугу не знал, что со мною делать. Да и сам-то он, как признавался потом, едва держался на йогах.
Очнулся я на руках отца.
Он уложил меня на половички в тени у дома, сам сел на землю у моих пог. Некоторое время он молча выжидал, давая мне возможность осмотреться и все вспомнить, а затем спросил:
– Тебе лучше? Ну и ладно, ладно.
И опять долго молчал, думая и стискивая скулы.
– Сейчас вас отвезут на бахчи,– овладев собой, заговорил оп с обычной своей мягкостью и ласковостью.– Поживете с дедушкой Харитоном. Ему одному трудно караулить. Зайцы арбузы грызут. Пугать их надо. И арбузов там наедитесь вволю.
Покорно соглашаясь, я прикрыл глаза.
IV
Под вечер Алешка повез нас на бахчи.
Уезжал я туда со сложнейшим чувством. Прежде всего, было жаль своей мечты, которая тогда совсем не казалась мне наивной. Я не мог, конечно, предполагать, что мне на моем веку еще хватит войны по горло, да какой! В то же время у меня вызывала недоумение та очевидная поспешность, с какой нас удаляли из села. Я еще не знал всех причин, заставивших отца принять такое решение. Однако, чувствуя, что мне на какое-то время лучше всего покинуть родной дом, я не испытывал тогда обиды на отца. В его решении, несомненно, чувствовалось желание оградить меня от беды.
И только дорогой от Алешки я узнал: отцу известно все, что я натворил в тот день. Оказывается, вскоре после того как мы с Федей ушли на зыряновский огород, в баньку наведался отец. Он увидел у оружейника ленточки белой жести, сразу же догадался, откуда они взялись, и бросился на кордон. Он нашел мать в слезах, с опухшим лицом; голова ее была обмотана мокрой тряпкой. Узнав, что мы обманули ее, сгоняв напрасно к бабушке Евдокии, она, естественно, догадалась, что нам зачем-то нужно было спровадить ее из дома, и стала гадать: «Зачем?» Она раз сто оглядела весь дом и, как ни странно, обнаружила-таки, что ее сундук изуродован,– вероятно, по неопытности мы оставили какие-то следы. Успокоить мать не было никакой надежды. Отец знал, что в любую минуту он может уйти с отрядом из села, и боялся, что, если уйдет внезапно, я могу попасть под горячую руку разгневанной матери. Вот он, ничего не говоря о моих проступках, и решил поскорее отправить меня на бахчи.
Рассказ Алешки, да еще с издевкой, растревожил меня до крайности. То-то отец сидел у моих ног, стиснув скулы, иногда отводя затуманенные глаза. Он знал о всех моих проступках, но думал-то, конечно же, не о них, а о чем-то другом, более важном. О чем же? На всякий случай он тогда прощался со мною: мало ли что могло случиться с ним в скором бою! И еще, как я понял позднее, он думал вообще о моей жизни. Какой она будет, да еще если доведется остаться без него? Каким я человеком стану, когда вырасту? Повторяю, я гораздо позднее, как мне кажется, разгадал его думы. А тогда, наблюдая за ним, видя его в глубоком раздумье, я только смутно догадывался о его тревогах.
Отец не однажды удивлял меня в то лето. Но чем пристальнее вглядывался я в него, тем больше открывалось в нем для меня нового. Я хорошо знал, что он наделен добрым сердцем и открытой, поэтической душой. Теперь же я понял, что он наделен еще и какой-то особой, почти таинственной мудростью. И как я ни был огорчен тогда своими неудачами, я не мог не радоваться тому, что отныне отец стал мне еще более близким и дорогим. Я был благодарен ему за то, что он своей добротой, своей заботой зародил во мне что-то такое, без чего человеку нельзя жить, а что именно – я понял, кажется, лишь тогда, когда сам стал отцом.
...Дедушка Харитон жил на бахчах уже две недели. Стоя у своего шалаша под кудлатой сосной, своей ровесницей, попыхивая черной трубочкой, он не шелохнулся, пока наша телега не остановилась рядом. Но затем, будто опомнясь, встретил нас с шумной и несколько иронической приветливостью:
– Ты гляди-ко, сколь народу прибыло! Ну, берегитесь те-перь-ка, зайцы! А то ить совсем одолели!
– Они не с зайцами собирались воевать,– со смешком заговорил зловредный Алешка, считавший себя совершенно взрослым, хотя и был старше нас всего на два года.– Они, дедушка Харитон, знаешь, с кем собирались воевать? С беляками! Ха-ха! Вояки, солены уши! А их вот сюда...
– С беляками? – На лице дедушки мелькнуло выражение огорченного недоумения.– Стало быть, в партизаны собирались? – Но тут он вдруг поразил нас своей внезапной серьезностью: – А тогда-ка... пошто же их не пустили? Пустить надо было! Оне вон какея робята, чуть не с меня, да и забияки. Пущай бы шли в отряд. Допустим, и не побили бы беляков, зато, глядишь, здорово напугали бы!
– Беляки-то, поди, не зайцы.
– А-а, да только как следоваит пугни! И они побегут!
Не на первой, так на второй минуте, а мы все же поняли, что дедушка похваливает нас, как это всегда водится у взрослых, лишь ради шутки, из привычки ласково изводить мальчишню. С угрюмой безнадежностью, не ожидая ничего хорошего, мы стаскивали с телеги свою одежонку и свои харчишки. Но как в те минуты хотелось нам побыстрее вырасти и стать взрослыми!
– Ну ладно-ть, в отряд не взяли, а зачем же ко мне их?– все еще не унимался дедушка Харитон, очевидно обрадовавшийся случаю почесать язык.– Жили бы дома. Небось еще и напроказили чего-нибудь?
– Еще как! – охотно отвечал Алешка, решив, видно, окончательно осрамить пас перед дедушкой.– У тетки Апросиньи железо с сундука ободрали и отдали партизанам. На пистоны,
– Молодцы-ы!– с усмешкой похвалил нас дедушка.
– Да еще накурились до одури!
– А чо? Пора!
– Дак на губах еще не обсохло!
– А у самого-то обсохло?– не выдержав, огрызнулся Федя.– Разболтался тут!
– А уже вечереет,– спохватился Алешка, взглянув на солнце, застрявшее в густой сосновой хвое.– Мне дедушка Харитон, велели привезти арбузов, если поспели. Всем разговеться охота. Да и на пашню завтра.
– А-а, будь неладна! Дак и правда, чего же тогда заболтался? Хотя арбузам еще полежать бы надо, но поищем.
Бахчи начинались в пяти шагах от дедушкиного шалаша. Они занимали большую, с извилистыми краями, продолговатую поляну; с северной стороны, от кромки бора, ее прикрывала полоса густого сосняка, с южной – большая согра, заросшая непролазным чернолесьем. На нови да при благодатной погоде того лета урожай на бахчах выдался необычайный. Я обомлел, когда окинул всю поляну взглядом. Она была сплошь укатана черными, полосатыми и светлыми арбузами, продолговатыми.
каменистого цвета дынями, какие звались у нас дубовками, я огромными, с тележные колеса, тыквами...
По подсказке дедушки Харитона мы быстро нарвали и натаскали с бахчей к шалашу кучу арбузов и, загрузив рыдван, с нескрываемой радостью расстались с Алешкой. Со взрослыми, хотя они и любят насмехаться, еще можно жить и ладить, а вот с теми, кто чуть постарше, совершенно немыслимо: зазнайство у них выше всякой меры. Так они кичатся своей взрослостью, что не глядели бы глаза!
До захода солнца мы еще успели немного побродить по поляне. На небольшом нераспаханном островке, густо засыпанном шишками, стояла толстая, в два обхвата, сосна, у которой сучья были высоко обрублены, а крона раскидывалась лишь вокруг вершины. Когда-то давно чья-то беспощадная рука с непонятной целью сняла с нее не только все нижние сучья, цо и сделала на солнечной стороне комля большую затесь. Со временем сосна растолстела, там, где была затесь, образовалась глубокая ямина, вроде раковины, и в ней стали селиться шершни.
– Вы тут, около сосны, не очень-то шныряйте,– посоветовал дедушка Харитон.– Ожалить могут. Сейчас-то они вон забрались на ночь в свое гнездо.
Желтое шершневое гнездо, напоминающее пчелиные соты, бугром выпирало из раковипы. Я впервые видел такое поселение огромной летучей твари – шершней мы боялись больше, чем кого-либо из лесного гнуса. Но я еще никогда не испытывал их укусов и так, на всякий случай, спросил:
– А здорово они кусаются?
– Ударит – с ног собьет.
Походя дедушка учил нас распознавать самые спелые арбу-» зы. Надо было уметь слушать, как они изнутри отзываются на щелчки – глуховато или звонко? Спелыми оказывались, как правило, те арбузы, какие росли поближе к корню, а значит, раньше появились на свет. Но не все. Имели еще значение их сорт и окраска. Азартнее всего мы бросались к большим арбузам, щелкали по ним с большой надеждой, но они обычно звенели, будто отлитые из стекла.
– Все на большие заритесь, а зря,– учил нас дедушка Харитон.– Сейчас, какие помельче, да если еще черные, те как раз и поспелее.
От шалаша под сосной, по чистой меже, была проложена тропа в низину, к согре. Здесь у дедушки был устроен колодец со срубом из ошкуренною осинника, с тесовой крышкой. Он был неглубок – до воды, пожалуй, можно было дотянуться даже рукой. В воде висело на веревке полузатопленное ведро, повязанное тряпицей. К нашему удивлению, на дне ведра поверх не-скольких пригоршней песка, служившего грузом, лежала ощипанная и, вероятно, слегка подсоленная утиная тушка.
Тут уж мы в один голос:
– Деда, где взял?
– Поймал,– ответил дедушка Харитон.-^– Я каждый день с утятиной. Завтра и вы поймаете.
Начинались какие-то чудеса.
– Не верите? – переспросил дедушка Харитон и, опорожнив ведро, зачерпнул воды.– Сейчас утиные стаи летают кормиться в степь, на хлеба. Летят, когда уже стемнеет, низко над бором. Скоро сами увидите. И вот как только с высоты завидят, что опушка близко, тут они сразу же вот так, как с горки, скользят вниз, к земле, скорее садиться на поля. Там уже косят ячмепь, овес и просо. Ну а вдоль опушки, сами знаете, идут телефонные столбы, висят провода. В темноте-то их не видно. Несется стая, да как врежется в провода – тут, бедные, и бьются, ломают себе крылья. Лисы бегают, подбирают. Ну и я хожу.
За время, пока мы бродили с дедушкой Харитоном, наша досада на то, что нас отправили из села, утихла. Оказывается, на бахчах было даже очень интересно пожить, тем более что наступила арбузная пора. К тому же, что совсем уж неожиданно, тут можно было полакомиться и любимой утятиной. Когда же был разведен, как в ночном или на рыбалке, у шалаша костерок да подвешен на таган котелок, нам и совсем стало хорошо.
Ужинали при свете вечерней зари. Мы и оглянуться не успели, как весь бор залило малиновое половодье. Оно охватило нашу поляну со всех сторон. Одинокая сосна с жилищем шершней, стоявшая среди поляны, горела начищенной до блеска красной медью, а крона ее занималась чистым пламенем. И даже арбузы на бахчах поблескивали, густо облитые заревой глазурью. Давно я не видал такой сказочной зари – может быть, она была последпей летней зарей. Отполыхала она быстро, крылато. Вокруг нашей поляны вскоре все скрылось в густой су-меречи. И казалось, что из этой сумеречи вот-вот выглянет лесной леший или зашипит кикимора – в те далекие годы мы, деревенские мальчишки, еще очень верили в разную чертовщину.
Но тогда, у дедушкиного шалаша, ожидалось это только с любопытством, без всякого страха. Над нами весело вился дымок костра, его огонь освещал широкий круг под сосной, и нам казалось, что по краям поляны лежит незримая черта, через которую не могла ступить ничья чужая нога. Дедушкино жилье, его земля, его хозяйство – все было неприкосновенным, над всем была только его власть. Потому дедушка даже и не оглядывался по сторонам: он знал, что никто не смеет ступить в его владения. Он поглядывал только на нас, без устали трудившихся над арбузами.
– Вы чо, мужики, ладно ли с вами? – заговаривал он с беспокойством.– Это который вы уже уплетаете? Уж не третий ли?
– Третий.
– Мотрите, мужики, арбузы-то большие, недолго и до беды. Уплывете ишшо ночью из шалаша.
– Не уплывем!
– Дак вы чо, обжоры, чо ли? Как вы зайцев-то гонять будете?
И правда, тяжело нам было подниматься от костерка. Мы без всякого интереса, часто спотыкаясь в темноте от напавшей сонливости, ходили за дедушкой Харитоном по межам и поочередно, давая друг другу время на передышку, пускали в дело свои трещотки. Впрочем, вряд ли был толк от нашей трескотни. Если зайцы и убегали с бахчей, то, конечно, недалеко, а когда мы уходили – спокойненько возвращались обратно: им хватало ночи. Но не скажу, чтобы от них была большая потрава на бахчах. Скорее всего это заделье было придумано взрослыми для нас, мальчишек, как забава.
Засыпая, я вновь увидел вечернюю зарю. Она полыхала над бором еще более буйно, чем после захода солнца. И откуда-то из этой волшебной зари на нашем белом длинногривом коне все скакал и скакал ко мне яснолицый, кареглазый отец, скакал с веселой улыбкой и какой-то радостной вестью.
ВОЙНА ЕСТЬ ВОЙНА
I
Крестьянин не может проспать восход солнца. Будто самой природой установлено нерушимое правило, по которому великий труженик земли, отчего он и зовется земледельцем, должен встать спозаранок, чтобы на ногах, а еще лучше в работе встретить жизнетворящее небесное светило, тем самым оказав ему особую честь.
Подняв нас на зорьке, хотя в том не было никакой необходимости, дедушка Харитон заставил сходить еще до завтрака на тракт, у которого проходила'телеграфная линия, и поискать несчастных уток, попавших в беду ночью.
– Пока их лисы не растаскали,– пояснил дедушка Харитон.– Идите по обе стороны от линии и глядите, где перья на земле. Какая если шибко убилась, тут и лежит, а подранки – те в стороны уходят. Завидят вас – забьются, побегут...
Босые, подсучив штаны выше колен, чтобы не замочить в росной траве, мы отправились к опушке бора. В сотне шагов от нее шли телеграфные столбы, между ними в два ряда висели провода. А сразу же за трактом виднелись скошенные полосы ячменя и овса: кое-где уже стояли суслоны, но большая часть скошенного хлеба еще не была связана в снопы и лежала в россыпи.
Мы решили идти не против утреннего, сильно ослеплявшего солнца, а в сторону села. Несколько минут мы шли, стреляя глазами по сторонам, но нигде нам не попалось даже утиного пера. Не вытерпев, мы начали покрикивать друг другу, а потом и сошлись под линией.
– Может, обманул?– засомневался Федя.
– А утку-то ели!
– Может, ему дал кто?
– Пойдем поглядим еще на полях.
На десятине, где не было суслонов, мы издали заметили какой-то бугор, едва прикрытый реденько раструшенным скошенным ячменем. Что такое? Откуда на пахоте бугор вроде могилки? Подошли и видим: рядом с ним – узкая яма, тоже прикрытая ячменной россыпью, но с краю в ней зияет большая дыра. Мы бросились к яме, заглянули в нее и обомлели: на дне ее трепыхались, не в силах расправить из-за тесноты крыльев, две кряковые утки.
– Вот язви их! – обрадованно заулыбался Федя.– Удумали!
– Да ты гляди, вон там еще яма!
Во второй яме сидела одна утка, в третьей было пусто, но в четвертой – опять две...
– Знать, много тут утей бывает! – воскликнул Федя.
– Что делать будем?
– Давай заберем по одной – и пошли!
– Чужие ведь...
– А поди-ка, опи его! Боговы! Накопал тут, жадюга!
Федя уже спустил в яму ноги, но я вдруг увидел, что от
села трактом скачут какие-то верховые, за ними высоко вздымается пыль. И я схватил Федю за плечо.
– Вершни скачут! Хозяева!
– Бежим!
Мы стремглав бросились с поля через тракт, но у первого же телеграфного столба в изнеможении свалились на землю.
Верховые на разномастных конях шли крупной рысью. Их было четверо. Ош! проскакали, даже не взглянув в нашу сторону, и тут у Федн как-то странно округлились глаза. Глядя на меня, оп почему-то прошептал:
^ Пикари!
Когда пыль, поднятая верховыми, осела, мы разглядели, что от села движется большой обоз, и сразу догадались – гуселе-товский отряд Красной Армии выступил в поход. Он идет бить Колчака.
Мы молча поднялись и вышли к дороге.
В колонне было более двадцати телег. На передней стояло на древке, покачиваясь, красное знамя. Над всеми остальными телегами вспыхивали на солнце высоко торчащие, остро заточенные пики. Позади колонны, чуть приотстав от нее, двигалась небольшая конная группа. Партизаны ехали шагом, давая возможность дозору ускакать подальше вперед, и пели незнакомую мне песню. Вскоре я услышал голос запевалы – это был голос отца. Он ехал во главе колонны. Не знаю, что стало со мной • в необычном трепетном порыве я во всю свою прыть бросился навстречу отцу,– всю жизнь я вспоминаю тот свой беспамятный порыв при встрече с отцом на Касмалиыском тракте...
Передняя телега, на которой отец, свесив ноги, сидел рядом с возницей, тут же остановилась, а за нею стала останавливаться, и вся отрядная колонна. Соскочив с телеги, отец ловко подхватил меня, ошалевшего от счастья, и прижал к груди, и тоже со странным порывом, как в тот раз, когда вернулся после войны из Иркутска. Казалось, за одну ночь он соскучился обо мне не меньше, чем за долгие годы. Потом он усадил меня па телегу и спросил:
– Вы куда же направились в такую рань? Домой?
– Уток пошли искать.
– А я думал, вы опять от дедушки Харитона дезертировали,– посмеялся отец, но очень коротко, будто невзначай.– До-мой-то пока не ходи...– Он явно недоговорил, надеясь, что я догадаюсь, о чем речь.– А я вас вон откуда разглядел, от боярок!
В прежнее время верстах в двух от села или чуть подальше росло несколько кустов крепкого, в полной молодой силе боя* рышника,– они и сейчас еще живы, но сильно застарели и под-* сохли. Это было приметным местом на тракте, особенно для раз* ного отсчета, скажем, когда устраивались бега.
– Как же ты издали разглядел? – спросил я отца.
– А вот...– Он снял с груди бинокль.– Вот погляди-ка!
Несколько секунд я был в нерешительности, со страпным
удивлением разглядывая отца, у которого ничего не осталось от прежнего привычного вида. Он был в полном военном обмундировании, чистом, хорошо отглаженном, в хромовых сапогах, в портупее, с кобурой у пояса. Его всегдашняя привычка к аккуратности в данном случае становилась особенно заметной и целесообразной. Нет, он не красовался перед людьми, это было противно его природе. Всем, чем мог, он только хотел подчеркнуть, что сейчас, накануне боевых действий, любой человек в отряде должен проявлять особую, строгую собранность, умение видеть в порядках, определенных военной дисциплиной* высшую разумность, без которой нельзя браться за оружие.
– Ну чего же ты? – поторопил меня отец.
– А куда глядеть?
– Да вон, на бор.
Бор, к моему величайшему изумлению, оказался необычайно близким – все, что было на опушке, виделось очень хорошо. Но когда в окуляры бинокля попала ворона, сидевшая на телеграфном столбе, я чуть не завизжал от восторга. В те далекие времена простой бинокль был для деревенского мальчишки чудом из чудес. Мне нелегко было расставаться с ним, но я понимал, что нельзя же долго задерживать отца, а к тому же вспомнил и о друге: