Текст книги "Зарницы красного лета"
Автор книги: Михаил Бубеннов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
– На, Федя, погляди!
Тут к передней телеге подошли несколько партизан. Среди них был и Филька. Ухмыляясь, как всегда, он заговорил первым:
■– Товарищ командир, пополнение, чо ли?
Будущее,– ответил отец.
– А я слышал, что они давно собираются в отряд. Сказывают, готовились даже.
– На самом деле? – будто не зная ничего, спросил меня отец.
– Да,– признался я, смущенным шепотком и, словно кто толкнул меня в омут, прижался к отцу, хотя у нас, мальчишек, и считалось стыдным ласкаться с родителями, да еще при народе.– Возьми нас! Возьми!
Отец растерялся, тронутый моей неожиданной просьбой, и задержался с ответом, приглаживая мои непокорные жесткие волосы.
– Возьми, дядя Семен! – погромче меня подхватил Федя.
– Л чо не взять? – дурашливо заговорил Филька.– Они все умеют. За конями приглядят. Кашу сварят.
– Погоди ты! – остановил его отец.– Не растравляй.
– Возьми! – выдохнул я уже слезно.
– Нельзя, Миша,– со вздохом заговорил отец.– Это не на пашню. Война не шутка. Там всякое бывает.
Партизаны заговорили вокруг: *
– Во, орлы, все бы так-то! Пошло бы дело!
– Главное, мужики, они войны не боятся!
– Глупые ишшо...
– Как знать!
Хотя отец и отказывал, но делал это очень ласково, а его ласковость обладала удивительной силой убедительности. Я очень скоро понял, что мы, конечно же, еще не доросли до войны и все наши мечты – это от детства, которое совпало по времепи с войной. И тогда я, смирясь со своим мальчишеским положением, попросил отца, как обычно просят малыши своих родителей, уезжающих куда-нибудь из дома:
– Ну хоть прокати!
– Совсем вы еще малыши,– улыбнулся отец.
– Да уж побалуй, Леонтьич, побалуй,– вдруг поддержал меня один бородач.– Может, это балованье им вспоминаться будет.
– Не говори зря, Егорыч!
– Да я што! – замялся Егорыч, поняв неловкость своего намека. – Однако думается-то сейчас не о себе, а о них!
– Хватит нам только о себе думать,– сказал на это отец.– Пора за ум браться – думать не о себе, а о других и не только о сегодняшнем дне, но и о будущем. Пора стать настоящими людьми. А мы не успеем стать – они вот станут! Ну ладно! – вдруг сказал он другим тоном, обращаясь уже к нам.– Усаживайтесь на телегу, и тронемся, а то ведь нам спешить надо. Прокатим, так и быть! Только недалеко, версты две.
Мы уселись рядом с отцом, по-мужицки свесив ноги, и возница тронул коня – закачалась дуга, закачалось обвисшее при полном безветрии знамя отряда. Отец был рад, что встретил меня, рад, что мог побаловать нас на прощание, его веселили какие-то думы. Может быть, нашу неожиданную встречу он считал доброй приметой, обещавшей успех в скором бою, и мечтал о новой, будущей встрече. В дороге ему всегда хотелось петь, а сейчас, кажется, особенно, и он, обращаясь к нам, весело пошутил:
– Ну, партизаны, споем?
Он вдруг легко вскочил в телеге на ноги, ухватился за плечо возницы, и его чистый, страстный голос высоко взлетел над степью:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе,
В царство свободы доро-о-гу Грудью проложим себе!
Его голоса, вероятно, только и ждал отряд. Над всей колонной, может быть, не очень стройно и слаженно, но зато с большой силой, от всей души, загремела одна из любимейших песен того времени.
Мы тоже, как могли, подхватили песню.
Наше счастье было беспредельным. Казалось бы, что тут особенного? Ну встретились с отрядом, идущим в бой. Ну отец, решив побаловать, взял нас на две версты с собой. Но ведь в этом случае как бы исполнялась, пусть в ничтожной мере, наша заветная мальчишеская мечта. С полчаса, но мы были в отряде, вместе с партизанами ехали на телеге и даже пели с ними одну песню. Тем самым мы пусть и немного, но приобщились к партизанской жизни, да еще в тот час, когда в ней чувствовалось особое, яростное горение, всегда сопутствующее людям, идущим на подвиг.
И до того случая, и позднее отец, уезжая куда-нибудь из дома, не однажды брал меня с собой – прокатиться до конца улицы, до околицы. Все те случаи, всегда для меня, бывало, радостные, со временем позабылись, стерлись в памяти. А вот когда он, отправляясь из Гуселетова в бой, вез меня на телеге под красным знаменем да с восторгом пел песню, я не забывал и не забуду никогда. Может быть, те минуты, когда я ехал с отцом и его отрядом, после значили в моей жизни больше, чем иные годы.
II
Поднявшись над бором, солнце хорошо освещало всю сосну, одиноко стоявшую среди бахчей,– от толстых и корявых корней, выпиравших из землц вокруг всего комля, до кудлатой вершины. Гнездо шершней в глубокой продолговатой раковине с утра оказывалось на солнцепеке. Крупные, темные шершни со все нарастающим шумом, надоедливо и злобно гудя, бессмысленно вились вокруг своего гнезда. Нам казалось, что они даже никуда не улетали от сосны. Ишь нашли теплое место...
В первый день жизни на бахчах мы много бродили по всей поляне, примечая наиболее спелые арбузы, иногда даже делая на них ногтями особые заметы. Это было хорошее, любопытное заделье. Но на второй день оно уже надоело, и мы почему-то все чаще стали появляться у сосны, где было шершневое гнездо. Сначала мы разглядывали поселение шершней издали, с опаской, но, постепенно смелея, стали подходить к нему все ближе и ближе. И тут заметили, что рой шершней, носящихся у гнезда, становится все больше, шумит все тревожнее и злобнее, значительно расширяя границы облета вокруг сосны. Шершни явно предупреждали нас: не смейте подходить близко, не смейте вступать в наши пределы!
Разговаривали мы негромко и удивленно:
– Вот твари! Гляди, как носятся!
– А много их тут!
Откровенно говоря, шершни нам ничем не мешали: они беспокойно вились лишь над клочком невспаханной земли под сосной. Нам вполне можно было соседствовать мирно. Разве только случайно, направляясь куда-нибудь вдаль, мог напасть на нас одинокий шершень. Но нам почему-то не хотелось жить мирно с этой злобной лесной тварью. Нам не нравилось ненужное беспокойство.
И вот на другой день, когда солнце поднялось уже высоко над бором, а дедушка Харитон еще не вернулся из похода за грибами, мы вновь оказались у сосны на бахчах и, не сговариваясь, ступили на клочок непаханой земли. Это был вызов с нашей стороны. О, что тут началось! За несколько секунд, как по команде, рой шершней со злобным гудением завьюжил вокруг сосны. Но мы не трогались с места. Стараясь выдержать первое испытание, мы все распаляли и распаляли себя, кляня зловредное отродье насекомых на все лады. Как всегда, я кипятился с особенной горячностью.
– Чего они прижились тут? Нашли место!
–< Им тепло тут,– пояснил Федя, не то оправдывая шершней, не то по привычке помогая мне распалиться вовсю.– И дождь не мочит.
– Нашли бы где-нибудь дупло!
– Им и тут хорошо.
– Давай их шуганем отсюда, а?
– Зажалят!
Если один из нас начинал какую-нибудь затею, то другой обычно соглашался быстро, без долгих раздумий. Но на сей раз Федя, человек более сдержанный и благоразумный, чем я, почему-то проявил осторожность,– вероятно, он с большей серьезностью прислушался к предупреждению дедушки Харитона. Но тут я все по той же своей невоздержанности выпалил:
– Боишься, да?
Такого оскорбительного подозрения бесстрашный Федя стерпеть, конечно, не мог и, нахмурясь, сказал:
Ладно, давай!
– Чем будем бить?
– Наберем сучьев, чем же еще?
У мальчишек всегда есть идущая из глубин созпапия живейшая потребность так или иначе испытывать себя, свои силы, свою волю, свое мужество. Она совершенно естественна, как веление природы, и, чем сильнее заявляет о себе, тем лучше для человека; она является наивернейшим признаком развития в нужном направлении его личности. А проявляется эта потребность в любое время, зачастую совершенно неожиданно, лишь бы подвернулся подходящий случай. Вот такой случай и подвернулся нам на бахчах.
Но была, как мне кажется, еще одна причина, заставившая нас тогда испытать себя и даже, может быть, похвастаться своей храбростью. Мы все еще находились под сильнейшим впечатлением встречи с партизанским отрядом. Мы видели, с каким большим душевным подъемом отправлялись партизаны в бой, и это не могло не отозваться в наших мальчишеских душах. Мы молчаливо, но тяжко завидовали партизанам. И нам хотелось, пусть во встрече всего лишь с шершнями, узнать, на что мы способны.
В сосняке мы быстро насобирали сучьев и изломали их об колено. С двумя охапками дровишек мы возвратились к сосне и свалили их на краю непаханой земли.
Наша затея, к сожалению, оказалась не такой простой. Мы бросали полешки в шершневое гнездо, тщательно целясь, но не всегда попадали даже в комель сосны. Рой шершней вился уже тучей, все более гудяще и злобно. Подходить близко было все же страшновато. Мы быстро израсходовали свои боевые запасы, но попасть в гнездо нам удалось всего два или три раза. Попадая, мы каждый раз быстро улепетывали подальше от сосны, а когда возвращались то с разочарованием видели, что
шершневое жилище всего лишь поцарапано, но не разрушено —• его трудно было разбить в глубине раковины.
Да ну их к лешему! – рассерчал Федя.– Ишь как разгуделись! Ишшо нападут. Пойдем отсюда!
Но во мне уже властвовал какой-то бес:
– Нет, я им сейчас задам!
У меня остался один лишь толстый, изогнутый сук, который не удалось переломить в сосняке. Я решил, что переломлю, если он понадобится, у сосны. Теперь, подержав его в руках* я сказал Феде решительно:
– Сейчас!
■*– Да ты одурел, что ли? – догадавшись о моем намерении, попытался удержать меня Федя.– Они же тебя зажалят!
– Пускай!
Держа сук в руке так, чтобы удар по гнезду пришелся его горбинкой, я направился к сосне. Сделав несколько шагов и особенно остро ощутив опасность, боясь струсить, я бросился вперед во всю прыть и, добежав до сосны, за три удара разнес все гнездо. И тут же, заорав благим матом, стремглав пустился в сторону согры вслед за убегавшим Федей. Над нами неслась стая шершней...
Испытание, какое я придумал для себя, обошлось мне дорого. Всю ночь я метался в жару, а утром не мог без стона повернуть головы и с трудом осматривался сквозь узенькие щелочки, оставшиеся вместо глаз на распухшем лице. Федя то кривился и качал головой, страдая от жалости ко мне, то, забываясь, едва сдерживал смех, видя, как я изуродован лесной тварью. Весь день я пролежал в шалаше, делая примочки, и только на следующее утро, раскрыв глаза пошире, от радости не мог налюбоваться и бором, и небом, и арбузами под солнцем.
Увидев, как я все время почесываю зудящие места, дедушка Харитон, накануне весьма озабоченный, молчаливый, весело оживился, заговорил со мной в обычном тоне:
– А-а, будь неладна, все зудит?
– Изодрать охота.
– Яд,– кратко и выразительно пояснил дедушка Харитон, словно ему только что удалось определенно установить причину моего зуда, и, поскольку у него уже отлегло на сердце, пустился в рассуждения и воспоминания: – Всякий яд, если его давать помалу, даже лечит человека от всяких болестей, вот како дело! Вон пчелки, их яд даже очень пользительный. У кого водятся пчелы, те завсегда долго живут. У шершней, знамо дело, яд пострашней, но тоже, думаю, и от него может быть польза. Раз вчерась ты не помер – будешь долго жить.– И тут он, тоже едва сдерживая смех, заметил: – Вон как сразу поправился! Ряшка-то с тыкву, однако.
– С тыкву! – засмеялся Федя.– Какая вот тут, с краю!
Ту тыкву, о которой говорил Федя, одному мне, пожалуй,
и не укатить было с бахчей. Стало быть, обезобразили меня шершни до большого уродства. Досадно было – хуже некуда, но, болезненно усмехаясь, я ответил Феде беззлобно:
– Ты сам-то косорылый!
Федю догнал всего один шершень и ужалил в левую щеку. Себе в утешение я считал, что быть косорылым еще хуже, чем толстомордым.
– Оба ненаглядны,– примирил нас дедушка Харитон.– Увидали бы вас сейчас отцы да матери – не признали бы...
Через какое-то время, когда солнце уже сильно припекало с высоты, я все же решился заговорить с Федей о том, что меня больше всего волновало в то утро:
– А шершни-то, поди, улетели, а? Поглядеть бы...
Мой друг даже глаза вытаращил от удивления:
– Ты чо, хошь, чтобы еще попало?
– Да ведь я их все гнездо разбил!
– Ну и чо? Куда им лететь? Небось вьются у сосны.
– Вот и интересно...
Как всегда случалось со мною, опять не давало мне покоя нестерпимое, толкающее во все дыры любопытство. С детства я нередко страдал от него, но тогда еще не знал, что оно навсегда останется моей большой слабостью.
– Ладно, пойдем! – вскорости сдался-таки Федя, но, вероятно, только затем, чтобы получить возможность позубоскалить надо мною.– С тобой-то, гляди-ка, и не страшно будет. Тебя-то они седни, зиамо, не узнают, а я сзади постою.
Еще издали, не дойдя до сосны, я увидел вьющихся около нее шершней. К моему удивлению, убавилось их, должно быть, совсем немного. Гудя однотонно, не очень злобно, они вились темной тучкой лишь с той стороны, где была раковина. Подойдя ближе, я так и остолбенел, не зная, верить или нет своим глазам: шершневое гнездо уже наполовину было залатано и восстановлено. Я долго стоял, не трогаясь с места, пораженный еще одним, только что открытым чудом природы. И даже не отвечал на подковырки Феди:
– Ну что, не узнают?
Федя не понимал моей странной любознательности. Как человек по-крестьянски деловой, он считал, что так долго глазеть на потревоженных шершней – пустая, зряшная трата времени, и поминутно звал меня от сосны:
– Чего таращишься на них? Пошли! Некогда!
Это верно, без конца глазеть на шершней, в самом деле, не было никакой необходимости. Но я никак не мог оторвать от них взгляда. Меня так удивляла тайна жизнестойкости шершневой общины, что в ней, этой тайне, я видел что-то поучительнее и для людей.
Едва разгорелось повстанческое движение в трех главных очагах междуречья Оби и Иртыша, колчаковское командование предприняло широкие карательные операции. Главные силы были направлены против партизан Алейской степи, которые действовали в непосредственной близости от Барнаула. Одновременно батальон егерей полковника Окунева был направлен Кас-малинским трактом – разгромить здешние партизанские отряды и достичь Солоновки.
14 августа 1919 года батальон Окунева встретился с партизанами нашей, Касмалинской волости под селом Малые Бутырки. Это был, пожалуй, самый первый большой бой со времени начала широкого повстанческого движения на Алтае и, несомненно, самый трагический. Все партизанские отряды, участвовавшие в бою, были разгромлены. Нелегко писать о наших поражениях, и только этим, должно быть, можно объяснить умолчание о нем в исторической литературе. Историки словно забывают, что война есть война. Лишь в книге В. Г. Мирзоева «Партизанское движение в Западной Сибири» я нашел такие строки: «Ожесточенные бои между отрядом Окунева и повстанцами развернулись под селами Паново, Подстепное и Малые Бутырки. Последний бой был особенно тяжелым для повстанцев: один из отрядов был загнан белыми в озеро, рассеян и частично уничтожен. В плен попало около 300 человек. Многие из них были зверски замучены». Здесь необходимо уточнить: этот «один пз отрядов» был сводным волостным отрядом (его называли даже «армией»), под общим командованием жителя Больших Буты-рок Николая Иосифовича Каширова. А зверская расправа над пленными была учинена белогвардейцами в соседнем селе Бу-канском, которое в народе зовется просто Буканкой.
Главной причиной трагического поражения 14 августа является, несомненно, то обстоятельство, что повстанцы нашей волости, едва лишь поднявшие красные знамена над своими отрядами, еще не имели никакого опыта партизанской войны с регулярными войсками колчаковской армии. Да к тому Же были очень плохо вооружены, главным образом самодельными пиками. В сводном отряде было много солдат-фронтовиков, привычных к позиционной войне. Эта многолетняя привычка, надо сказать, и подвела. Вместо того чтобы, избегая прямых, открытых встреч с противником, принять тактику внезапных, молниеносных ударов, устройства лесных засад и ловушек в озерном краю, быстрых отходов с запутыванием своих следов, ту тактику, какой давно с большим успехом пользовался Ефим Мамонтов, волостной штаб принял решение встретить батальон Окунева по правилам позиционной войны. Оседлав Касмалинский тракт, партизанские цепи растянулись в обе стороны от него: правый фланг «фронта» упирался в Большое Островное озеро, левый —
вытягивался далеко в степь. Полковнику Окуневу не составило никакого труда обойти партизанские цепи со стороны степи, смять их и погнать – уже огромной толпой – в широкое озеро, у которого едва виден другой берег.
К сожалению, в этом бою не мог принять участие Ефим Мамонтов, уже пользовавшийся большой популярностью в повстанческом крае. В первые недели августа Мамонтов был чрезвычайно занят собиранием и организацией сил в обширной зоне вокруг Солоновки. Еще в своем первом приказе, изданном около 3 августа, он уведомлял население, что восстанием против Колчака охвачено около 500 сел и деревень. А в приказе № 2 от 16 августа (через день после боя под Малыми Бутырками) он сообщал: «Размах начавшегося крестьянского восстания настолько велик, что Главному штабу Славгородского района не представляется возможным установить прямую связь с вновь формируемыми отрядами восставших...» (Как видим, и приказы-то писать Мамонтову удавалось редко! Не хватало времени!) Однако связь Мамонтова с Большими Бутырками, несмотря ни на что, всегда была постоянной и надежной; это волостное село, как и Солоыовка, стоит на старинном пути из Барнаула, откуда надо было ждать врага. Здесь всегда ходила почта, работали телеграфная и телефонная линии, постоянно – от села до села – неслись гонцы с донесениями сельских ревкомов и разпых штабов. И в период подготовки к восстанию, и особенно в дальнейшем, в период всей гражданской войны, наша Касмалинская волость, хотя и была не Славгородского, а Барнаульского уезда, находилась в зоне постоянного влияния штаба Мамоптова, что отмечается и на специальных картах в исторических исследованиях. Из партизан нашей волости впоследствии был создан 3-й Бутырский полк в армии Ефима Мамонтова. И не случайно, “что после гибели славного главкома в 1922 году от рук кулацкой банды в память о нем именно Большие Бутырки были переименованы в село Мамонтово.
О движении батальона Окунева из Барнаула по Касмалин-скому тракту, о приближении его к Большим Бутыркам Ефим Мамонтов, без сомнения, узнал своевременно. Но, догадываясь об основной задаче Окунева, он волей-неволей должен был прежде всего позаботиться о подготовке к обороне своей главной базы. Он не считал возможным встречаться с Окуневым в малоизвестных местах и готовился встретиться с ним где-нибудь поблизости от Солоновки, в родном озерно-лесном краю. (Это решение Мамонтова, как показали дальнейшие события, было очень разумным, принесшим победу.) К тому же, двигаясь с юга, из Семипалатинска, белогвардейские каратели уже нападали на его отдельные отряды, и надо было спешить расправиться с ними до встречи с Окуневым. Не исключено также, что Мамонтов, кроме всего, о чем уже сказано, еще и понадеялся на бое-
способность Бутырского отряда Каширова – если судить по его численности, он действительно мог оказать серьезное сопротивление батальону Окунева во встречном бою. Но воюют, как известно, не числом, а умением да еще оружием...
Всегда обуреваемые стремлением к самостоятельности, мы решили в тот раз сорвать к обеду два арбуза без подсказки дедушки Харитона. Мы их облюбовали не с первого взгляда, а после долгих поисков, и усердно общелкали в две руки со всех сторон – и по утонченной плети, и по цвету коры, и по звучанию всего арбузного нутра,– словом, по всем народным приметам арбузы показались нам вполне зрелыми. Мы тащили эти большие арбузищи, от натуги выпирая вперед животы, и наперебой хвастливо судили-рядили о том, как надивим всезнающего дедушку своей сообразительностью. Но тот, мельком взглянув на наших полосатых красавцев, уложенных на землю, заговорил со странным миролюбием, от которого веяло некоторой загадочностью.
– Ну, дак ладно, ладно, раз сорвали – ешьте. Только чтобы без всякого остатка. А у меня седни нет на них охоты, на чай потянуло.
Первый арбуз оказался лишь с легонькой розовинкой – ему нужно было калиться на жарком солнце еще не менее двух недель, чтобы достичь средней зрелости. Нам стоило немалого труда и времени одолеть его вдвоем. Приниматься за второй не хотелось. Но дедушка Харитон, наблюдая за нашей заминкой, подивился, и нам показалось – совершенно искренне:
– Вы чо это седни, мужики? Неужто наелись? Одним-то арбузом? Может, стеспяетесь? Да вы чо, господь с вами, валяйте, валяйте, режьте второй! Тот, однако, еще слаще будет!
I? нашему несчастью, мы тогда были особенно податливы на уговоры и вскоре развалили второй арбуз на две равные половины, как делали всегда, во избежание обиды с чьей-либо стороны. И обмерли до полной немоты, ужаснувшись своей трагической оплошности. Арбуз оказался совершенно зеленым, будто ни одного дня и не лежал на солнце.
– Ну вы чо, мужики, никак, онемели? – заговорил дедушка Харитон опять же очень миролюбиво.– Небось думаете, обмишулились? Не-ет, это такая порода. Редкая порода! А вот отпробуйте и узнаете: слаще сахара.
Отпробовав, мы брезгливо отложили свои куски.
– Да вы чо, может, заболели? – жалостливо осведомился дедушка.
– Сам попробуй,– ответил Федя.
– Нет, мужики, это не дело! – Дедушка Харитон, должно быть, решил основательно проучить нас за самовольство.– Сами рвали – сами и ешьте. Тут свиней нету, а выбрасывать добро не годится. Пока этот не доедите – рвать ишшо не дам. Так и знайте.
Он велел нам убрать обе половины арбуза в шалаш и прикрыть их, чтобы не завяли, мешковиной. Мы поплелись, как побитые собачонки, подальше от шалаша, на край бахчей, где часто любили валяться от безделья на горячем песке. Но обычной ребячьей болтовни, всегда у нас здесь оживленной, теперь не получилось: каждого из нас всерьез обеспокоила дедушкина угрозами мы вдруг заспорили, что вообще-то случалось между нами редко.
– Это ты сорвал,– первым начал Федя.– Второй-то.
– Врешь, ты! – вскипел я мгновенно.– Ты, ты!*,
Конечно, от чрезмерной досады чего не бывает даже между
друзьями. И потом, вдвоем, без остальных ребят из нашей ватаги, мы уже несколько дней жили по-родственному мирно, в полном согласии, что, как ни говори, совершенно противоестественно мальчишеской природе. А тут выпал такой подходящий случай сделать жизнь более содержательной, и мы вскоре так раскипятились, что волей-неволей пришлось хватать друг дружку за грудки и за чубы. И только когда, катаясь клубком, начали мять арбузные плети, вдруг разом опомнились, повскакали и, не сговариваясь, бросились с бахчей.
Солнце уже снизилось до вершин сосен, когда мы, решив все же выполнить требование дедушки, вернулись к поляне.
Дедушка Харитон ходил по бахчам и, нагибаясь, выбирал арбузы для гостей: около шалаша кружком сидели трое незнакомых людей в самотканых холщовых рубахах, с непокрытыми взлохмаченными головами.
Подманив нас к себе, дедушка подал нам арбузы и сказал неизвестно отчего ослабшим голосом:
– Несите-ка...
– А кто там? – спросил Федя шепотом.
– Увидите,– ответил дедушка с мрачной загадочностью.
Мы направились к шалашу следом за дедушкой с охотничьей настороженностью. По озабоченному, непривычно суровому виду дедушки, его померклому взгляду и упавшему голосу мы почувствовали, что случилось какое-то большое, касающееся всех нас несчастье.
Трое пришельцев, не оглядываясь, с жадностью трудились над нашим зеленым арбузом. Мы с Федей опасливо призадер-жались у шалаша, а дедушка Харитон, подойдя к гостям, невесело спросил:
– И не дождались?
– Во рту пересохло,– ответил один из гостей хриплым, но очень знакомым голосом.– Тяжело идти было.
– Да арбуз-то – одна зелень!
– Ничего! Мы сейчас всему рады!
Но это же был голос отца! Хриплый, с надсадой, но его! И во мне вдруг будто оборвалось что-то...
– Всему! Всему на свете! – повторил отец, обернувшись к дедушке Харитону, и затем продолжал, почти выкрикивая короткие, рубленые фразы, выкрикивая с такой болью,, будто отрывая их одну за другой от самого сердца: – Любой кочке на земле! Любой былинке! Любой пташке! Я уж не говорю о солнышке, о небе... И все, все нам сейчас всласть! Любая еда! Любая водица! Даже из лужи. Вот какие мы теперь! Все нам на свете теперь любо и дорого!
– Видать, хватили вы,– промолвил дедушка.
– Через край! Взахлеб! До тошноты!
И верно, трудно было узнать отца даже с близкого расстояния. И не оттого, что он, в залатанной, заношенной крестьянской одежде, босой, не имел ничего общего с тем человеком, каким бывал дома всегда, и особенно с тем подтянутым военным, при оружии, с красным бантом и биноклем на груди, каким я три дня назад встретил его на тракте, когда он отправлялся с отрядом в бой. И даже не оттого, что зарос, чего не водилось за ним никогда, темной щетинкой, со свежим, едва засохшим рубцом на открытой шее и большой ссадиной на правой скуле. Трудно узнать отца было прежде всего по общему выражению его лица. За три дня оно так потемнело, задубело, исказилось от какой-то внутренней боли, что, казалось, ему уже никогда не быть чистым, ясным, открытым, каким было прежде. И что совсем страшно: на его чужом лице были совсем чужие глаза – не ясные, не лучистые, а глубоко запавшие, с замутыо, с омут-ной пугающей таинственностью. Он даже не мог разглядеть мепя, когда разговаривал с дедушкой, хотя я и находился в поле его взгляда. Он ничего не видел вокруг, когда говорил дедушке, каким стал теперь, побывав в бою. И тут я всем существом своим осознал, что и с отцом, и с его отрядом случилась страшная беда. Не выдержав, я с криком бросился к отцу...
Успокаивая меня, прижимая к своей груди, он заговорил более знакомым голосом:
– Ну, как вы тут?
– Сторожат,– с похвалой отозвался за меня дедушка Харитон, но тут же и добавил не без ехидства: – Сами уже арбузы выбирают. Вот этот как раз они и выбрали.
– Ничего, научатся! – обнадеживающе ответил отец и, зажав мое лицо в ладонях, разглядел, как оно распухло.– Эх, ясно море! Миша, да что с тобой?
– Тоже воевал,– ответил дедушка Харитон.
– Больно было, а? Больно?
– Нет,– ответил я совершенно серьезно, почему-то считая теперь, что ту боль, какую мне причинили шершни, на самом деле нельзя и считать болью.
Спутниками отца оказались Иван Елисеев (не то первый, не то второй) и наш совратитель Филька, считавшийся ординарцем командира отряда. Они тоже были в чужой, сильно поношенной одежде, где-то раздобытой из милости. Сильно похудевший Иван Елисеев бесцельно держал в руках, положенных на колени, лишь слегка надкусанный ломоть арбуза, опустив над ним голову, скрывая от людей свои глаза; видно было, что он и хотел бы утолить жажду арбузной влагой, но у него нет сил донести ломоть до своего рта. А Филька, тот остался прежним, ел арбуз с жадностью, но, как это ни странно, вроде бы немного остепенился и научился придерживать язык за зубами.
– Сварить похлебки? – предложил гостям дедушка Харитон.– Оголодали небось?
– Не надо, у нас хлеб был,– ответил отец.– Вот арбузов еще давай.
– Откуда же вы сейчас-то идете?
– Из Шаравиной. К родне заходили. Там нас и приодели как могли. А то ведь мы явились туда в одних подштанниках. Прямо стыд и срам. Пришлось ночи в бору дождаться, чтобы явиться людям на глаза.
Филька взялся хозяйничать – разрезал свежий, спелый арбуз на круиные куски, а дедушка вынес из шалаша каравай хлеба и, полагая, что уже соблюдены все правила гостеприимства, со вздохом начал расспросы:
– Значитця, мужики, побили вас?
– И вспоминать горько! – теперь очень тихо ответил отец.
– Насмерть, дядя Харитон, били,– пояснил Филька, считая, что о случившемся надо говорить более откровенно.
– Как же так вышло, мужики?
– Ефима Мефодьевича с нами не было...– Отец преклонялся перед Мамонтовым давно, но особенно после встречи с ним в Солоновке.– С беляками надо умеючи воевать, у них вон сколько оружия! А что мы с одними пиками? Случилось бы сойтись врукопашную – тогда другое дело. А белякам зачем ходить врукопашную? Они косят из пулеметов. Обошли с флангов и погнали в озеро.
– После бани – купаться,– съязвил все же Филька.
– Из наших-то немногие успели добежать до озера,– продолжал отец, не одобрив взглядом неуместное Филькино зубоскальство.– Мы как раз на левом фланге стояли, дальше всех от него. Нам больше всех и досталось. Спаслись те, какие успели удариться в степь да в камыши на курье. А что толку, если кто и добежал до озера? Его не переплывешь. Кто успел найти какую-нибудь доску или бревнышко, тот спасся. А кто так бросился, со страху, тот и потонул, понятно.
– Я успел бы добежать и не утонул бы,– возразил Филька, очевидно тяготившийся своей непривычной степенностью.– Да как я мог вас бросить, дядя Семен, раз я вам ординарец?
Я очень даже понимаю воинскую дисциплину! А вас не у зовешь! Наши уже все пики побросали, а вы... Все кричите, кричите, воп как охрипли! А как же с беляками биться голыми-то руками?
– Да, паника была,– с горечью и неохотой признал отец.– А это в бою страшное, оказывается, дело. Солдат уже не солдат, а так, можно сказать, несчастный, больной человек. Такого хоть связывай, у него уж глаза побелели! И винить такого нельзя. Одно слово – паника. Воинская болезнь. Из-за нее много наших погибло.
Иван Елисеев, все время будто дремавший от бессилия, вдруг затрясся всем телом и выронил из рук ломоть арбуза.
– Братана убило,– сообщил отец шепотом.
– Де неужто? – воскликнул дедушка Харитон.– Вот беда-то! Вот беда! А которого же из них убило?
– Старшего!
– Стало быть, это младший, а я его за старшего принял. Ну да теперь ему за старшего и быть.
Иван второй Елисеев, который обычно звался Ваныпей, все еще тихонько плакал, и все постепенно примолкли. Дедушка Харитон молча пододвинул отцу свежий пласт арбуза, но отец на этот раз даже не дотронулся до него рукой.
– Эх, ясно море! –прошептал он немного погодя.– Золотого парня сгубили! Я его видел, как началась атака.
– Вот тогда его и поранило в грудь,– вдруг заговорил Вань-ша Елисеев, впервые подняв заплаканное лицо.– Я его на себе ташшил. Ото всех отстал, а ташшу. Остановился передохнуть, гляжу, а он уж и неживой. Тут и меня сбили с ног. А если бы братку не убило, мы тоже бы уплыли за озеро.
Дедушка Харитон и перед Ваныпей положил пласт арбуза, но отец сказал:
– Не будет. Два дня ничего в рот не берет.
– Родной крови нахлебались,– словно распалясь, выгово-* рил Филька.– После нее до еды ли?
– Опять ты! Утихни! – попросил его отец, и стало ясно, что именно он удерживал Фильку от излишней болтливости.-** Далыпе-то вот как было дело, если начистоту...– Он собрался-таки с силой, чтобы поведать о беде.– Пригнали нас стадом в Буканку. Набили полную школу – стены трещат. Все едва на ногах стоят, со всех ручьями пот льет, а тут дышать нечем! Под утро давай все шуметь, ломиться в двери. Ну ладно, дождались, выгнали нас на площадь, выстроили в две шеренги. Тут офицерье и давай выхватывать нас, командиров, из строя. А всех нас, как пи говори, видно, и по военному обмундированию, и по сапогам, и по ремням. Ну, тут же все содрали с нас, оставили в одних подштанниках. А заодно – кого в ухо, кого в зубы, а кого пинком ниже живота. Одним словом, видим – с нас и начнут. И начали бы, да подбегает молоденький офицерик и кричит: «Этих приказано сначала на допрос! Давай гони!» Отогнали