Текст книги "Зарницы красного лета"
Автор книги: Михаил Бубеннов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
Он знал десятки стариппых сибирских песен. Всегда верящий во все, что исходило от парода, отец, естественно, никогда нс сомневался в доподлинпости того, о чем говорилось в песнях. И потому он всегда пел их так, словно рассказывал о пережитом кем-то из близких людей – то с раздумьем, то с тоской, то с болью. Голос у него был чистый, высокий, серебристый, и слушать его было всегда приятпо, особенно в дороге.
Наконец выехали из бора и очутились в увалистой степи. Здесь отец еще раз воскликпул, явно с тревогой:
– Эх, ясно морс! Степь-то уже запестрела!
Солнце с высоты слепило мне глаза, сильно пригревало. Я выбрался из тулупа, стал на колени в передке саней и тоже оглядел степь. Да, на ней в самом деле уже появились пестрины, особенно на южных пологих склонах грив, на припеке. Источенный солнцем, ноздреватый, игольчатый снег рушился и оседал от легких дуновений южного ветерка. Везде в низинах снег стал водянистой кашицей. На высоких местах заледенелый, унавоженный зимпик, избитый копытами, изрытый промоинами, доживал последний срок. В ложки через зимпик, будто на каменистых перекатах, струились вешние воды.
С малых лет на меня больше, чем люди и книги, оказывала поразительное, непонятное воздействие природа. Приход весны возбуждал особенно сильно. Все, что происходило на земле весной, казалось мне волшебством. И широкие порывы южного ветра, и бурное таяние снегов, и неумолчные крики пролетной птицы, и плывущие в вышине белые облака, и блеск свежей игольчатой зелени – все это каждый раз виделось, слышалось и ощущалось мною будто впервые в жизни, все поражало и очаровывало повизиой. Тем сильнее сейчас отозвалось во мне пробуждение степи – мне еще не случалось видеть ее, весеннюю, так широко, на десятки верст вокруг.
Мне думается, что именно тогда и зародилась где-то в глубине моего существа одна из моих страстей – непременно рваться куда-нибудь каждой весной. Именно тогда мне открылось, что весна – это движение, порыв, полет. Так или иначе, но первое мое путешествие с отцом стало началом моих странствий. Я всегда чувствовал, что только в движении можно слиться и породниться с весной.
Когда мы поднялись на гребень самой большой гривы в степи, с которой открылись новые неоглядные пространства, у меня вдруг появилась забавная мысль. Я знал, конечно, что весна повсюду идет с юга на север, что у нее тысячи путей. Но какой-то из них – подумалось мне теперь – есть ее Главный путь, самый проторенный и любимый. А где он? Да уж не там ли, где мы едем? Ведь вот, гляди: именно в ту сторону, куда мы едем, рвется ветер, бегут ручьи, а в вышине, опережая нас, несутся птичьи стаи и облака. Я сразу же поверил своей выдумке и незаметно расстался со своей родиной детства. Мне стало думаться уже об отцовской родине, куда вел Главный путь весны. Но на всякий случай я все же спросил отца:
– А Гуселетово на этой дороге?
– На этой, на этой,– ответил отец с живостью, радуясь, что я проявил интерес к его родине.– За степью будет другой бор, наш, Касмалинский. Видишь, синеет? Это он... А за бором – наше Гуселетово.
– А почему Собачьи Ямки?
– Это в старину так прозвали...– Отец очень не любил некрасивое прозвище родного села.– А село – вот увидишь – хорошее: у опушки бора, много озер.
– А почему ты уезжал оттуда?
Отец не ожидал от меня такого каверзного вопроса.
– И верно, вырос ты... Ну раз так, слушай.
И здесь, в степи, отец впервые рассказал мне историю своего края и своего рода.
Позднее отец повторял свой рассказ – по моей просьбе – не однажды, всякий раз по мере моего взросления дополняя его новыми подробностями. Последний раз он сделал это незадолго до войны. Меня поразило, что отец, редко читавший книги, ве^ сьма живо и обстоятельно повествовал о заселении Сибири, о жизни здесь беглых, ссыльных и приписных крестьян. И особенно то, что отцовские рассказы полностью совпадали с книжной историей. Стало быть, сибирские старожилы не надеялись на летописцев и заботились о сохранении для потомства своей трагической и героической эпопеи, передавая ее из уст в уста, от поколения к поколению.
ИЗ НАШЕЙ РОДОСЛОВНОЙ
I
В отчем крас есть речушка Касмала. От нее и получил название тамошпий сосновый бор, протянувшийся узкой лентой между Обью и Иртышом. Бор славится бессчетными озерами – птичьим и рыбыььм царством, знаменитой белкой, ягодами и грибами. Но никто, кажется, точно не знает, где истоки той по-лутаинственной Касмалы. Начинаясь где-то среди озер, в окружении сумеречных лесных чащоб, она течет – совершенно незаметно для людей – по заросшим осинником и черемухой низинам, теряется в непролазпых зарослях камыша, ненадолго мелькает на полянах, а потом опять исчезает от людского глаза.
Так и с нашей родословной.
Опа во многом схожа с речушкой Касмалой. Где ее истоки – точно неизвестно. Может быть, опа и не менее славпа, чем иная, известная до двадцатого колена, и не менее богата, чем у знатных, значительными историями из жизни моих предков, но только кому надо было знать и класть па бумагу те истории? Тысячи тысяч таких историй остались павсегда безвестными. А жаль, очень жаль...
Нет, совсем не честолюбие движет мною. Всего лишь обида за судьбу своих предков, да более того – желание показать, что даже самые безвестные из тех, к числу которых они принадлежат, сделали очень многое, прокладывая первые тропы по алтайской земле и обживая неведомый край.
...На заре XVIII века южносибирские лесостепи оставались неосвоенными, хотя и числились в пределах Российской империи. Сюда, где кочевали телеуты *, в то время пробирались лишь немногие вольиолюбцы и отчаянные головушки, покидая давно обжитые и успевшие оскудеть северные, таежные места. Их влекла молва о привольных и хлебородных землях, о богатейшей охоте и рыбной ловле.
1 Тюркская национальность.
Но вот дружины «служилых людей» наконец-то начали продвигаться – почти одновременно – в верховья Оби и Иртыша, строя, где надо, крепости для защиты не только русских поселенцев, но и местных жителей от набегов воинственных полудиких племен из Джунгарии. Постепенно в алтайских предгорьях возникла единая линия укреплений между устьем Уль-бы, впадающей в Иртыш, и устьем Бии, впадающей в Обь. Южные сибирские границы Российского государства, таким образом, были закрыты. Это произошло, коиечпо, неспроста. Царское правительство вынуждено было всерьез заняться освоением щедрых алтайских земель. Сибирь, к тому времени уже довольно многолюдная, нуждалась в собственном хлебе.
И вот тогда-то в лесостеипое междуречье верхней Оби и Иртыша, в предгорья Алтая, хлынул неудержимый поток русских людей, мечтавших стать вольными хлебопашцами, любивших превыше всего тяжкий, но сладостный крестьянский труд и разные промыслы. В первую очередь сюда начали передвигаться коренные сибиряки со средней Оби и с Тобола, за пими пошел люд из Приуралья, а там – и с казенных земель севера России. Много повалило и «гулящих людей»– беглых от помещичьей кабалы. Повсюду в те времена бродили «меж двор» люди, не помнящие родства, всякие «утеклецы»– кто бежал с каторги, кто от солдатчины, кто от расплаты за воровство и разбой. А позднее появились и «поселыцики»—крепостные, сосланные за «предерзостные поступки и ослушание». Так или иначе, а заселение южноспбирских просторов шло довольно быстро. Русский народ, несмотря на огромные трудности, бездорожье, голод, холод и невзгоды, настойчиво осваивал и обживал новые земли.
Именно в то раннее время возникло сразу несколько деревушек и в отчем крае. В самом верховье Касмалы, небольшого левого притока Оби, на лесной поляне построилась, в частности, деревушка, прозванпая Шаравиной. В числе первожителей в ней были коренные сибиряки, поднявшиеся сюда со среднего течения Оби: Бусовы, Щаповы, Пьяпковы, Дранниковы, Бубенновы...
В те же годы в Горном Алтае произошло событие, имевшее огромное значение для судеб всего края: вездесущие русские охотники, бродя по горам, натолкнулись близ Колыванского озера на давнишние разработки медной руды, добываемой людьми из племени чудь, и сообщили о своей находке известному уральскому горнозаводчику Акинфию Демидову. Тот незамедлительно отправил на Алтай своих рудознатцев и, получив подтверждение о существовании подземного клада, довольно быстро, как все умел делать, исхлопотал высочайшее разрешение на добычу алтайской руды. В сентябре 1729 года на Алтае задымил его первый медеплавильный завод – Колыванский, а затем начали быстро строиться и другие заводы, нареченные Демидовым Колывапо-Воскресенскими, в честь того воскресного дня, когда охотники нашли богатейшие руды. Вскоре в ловких, загребущих руках Акинфия Демидова оказалась огромная территория (двести на четыреста верст!)—и как раз от нашей речушки Касмалы на севере до Ульбы на юге. Акинфий Демидов создал здесь свое собственное государство в Российском государстве.
Ненасытному заводчику хотелось размахнуться еще шире, может, на всю Сибирь, да вот беда – не хватало работного люда. Вначале Демидову разрешили брать на заводы и рудники людишек с паспортами. Но где таких было взять? По лесам и горам скитались главным образом «беспачпортные»– пришлые, бездомные. И Демидов, позолотив кому следует руку, исхитрился получить разрешение брать их в работные люди по вольному; найму, а когда набрал несколько тысяч душ – добился царского указа, которым все они обязывались «быть при его заводах вечно». Так в одночасье самые неистовые вольнодумцы, искавшие укрытия, свободы и счастья на Алтае, оказались па пожизненной каторге у Демидова.
И что же? Ему все было мало. И он добился нового указа: к его заводам «приписали» навечно пятьсот дворов государевых крестьян, а когда началось строительство Барнаульского завода (1742 г.)– еще двести: в большинстве это были свободные землепроходцы. Часть приписных, попавших в кабалу, казачьи команды согнали на заводы и рудники Демидова для постоянной работы, остальные должны были являться туда в назначенное время для отработки «подушного оклада».
Так началась длительная и необычайно горькая история приписных крестьян па Алтае.
Деревушка Шаравина тоже оказалась приписанной. По семейной легенде, мои далекие безымянные предки успели поработать еще на заводах Демидова. Правда, недолго. А потом попали из огпя да в полымя.
Предприимчив, умен, хитер и удачлив был Демидов, но в тогдашнем мире на любого хищника находился еще более сильный хищник. Узпав о том, что в демидовских владениях на Алтае много не только меди, но найдено и серебро, которое уже выплавляется тайно, да есть и золото, императрица Елизавета Петровна учинила ревизию, а затем повелела передать все заводы и рудники Демидова под управление царского кабинета. Так, одним росчерком пера, весь Алтай со всеми его землям и, лесами, рудными кладами и заводами оказался государевой собственностью.
Что и говорить, у царского кабинета, конечно же, было гораздо больше возможностей развивать рудное дело на Алтае, чем у Демидова. Быстро начали перестраиваться демидовские и строиться новые заводы. Со временем на Алтае задымило шесть сереброплавильных: они давали в год до тысячи пудов серебра да еще медь и золото. Караваны с драгоценными слитками под усиленной воинской охраной двигались с Алтая в далекую столицу, прямо на Монетный двор, где из них чеканились монеты с изображением двуглавого орла.
Естественно, царскому кабинету, как только он взял в свои руки демидовские заводы и начал строить новые, немедленно потребовалось еще больше мастеровых людей. Взять их негде было, и потому к заводам были приписаны все без исключения пришлые, а затем еще пять тысяч крестьян. Время от времени приписка возобновлялась, пока в конце концов не были приписаны все крестьяне на огромной территории Южной Сибири. А уж позднее число приписных постоянно росло само собой – за счет естественного прироста населения и составило в конечном счете триста тысяч душ. Вот так царь-батюшка и стал самым крупным рабовладельцем на Руси.
В первое время наиболее молодые из приписных немедленно забирались на всю жизнь в работные люди на заводы и рудники; некоторые из них обучались там и становились мастеровыми самых различных горнорудных профессий, хотя это обучение, как правило, давалось лишь многолетней изнурительной работой в тяжелейших и вредных условиях – при едко огнедышащих плавильных печах да в глухом подземелье горы Змиевой. Потом стали забирать молодых парней в счет будущих рекрутов, отправляли их вместо солдатчины на заводы и рудники. Рекрутские наборы производились в любое время, по усмотрению горного начальства, и в тех размерах, кои ему потребны, лишь бы это не приводило деревню к полному разорению. Уход молодых из деревень означал для них навечное прощание с землей, родней и более или менее вольной жизнью. Служба этих горемык была вначале бессрочной, а позднее равнялась... тридцати пяти годам. Все отбывающие воинскую повинность состояли в командах под пачальством горных офицеров, подчинялись воинскому уставу и судились военным судом. Над ними издевались куда злее, чем над вольнонаемными. Их били все кому не лень – нарядчики, мастера, уставщики, все, кто надзирал казенным глазом за работой. Получали они за свой поистине каторжный труд грошовое солдатское содержание и хлебный паек. Им запрещались самовольные отлучки с завода или рудника, встречи с родными, женитьба. Им разрешалось одно: замертво падать в душных забоях или у печей.
Но большая часть приписных оставалась в своих деревнях. Их использовали главным образом па вспомогательных работах: они валили лес, выжигали уголь, подвозили руды, делали дороги и плотины на речках. Для отработки «подушного оклада» им приходилось отлучаться из деревень чаще всего на два месяца, не считая времени на дорогу, хотя ипым и приходилось ехать за сотни верст. Такие длительные отлучки, да еще в летнюю пору, сильно отражались на благосостоянии крестьянских хозяйств., особенно Новосельских, не успевших обжиться на пустом месте, обзавестись лошадьми и упряжью. И еще беда: все приписные крестьяне, несмотря на тяжелые заводские отработки, пе освобождались от тех повинностей, какие несли государственные крестьяне в других местах,– подушных и оброчных податей, земских и мирских сборов. Короче говоря, с них драли сразу две шкуры. Сорок девять самых различных повинностей несли крестьяне кабинетских деревень! Сорок девять! Да их и перечис-лнть-то невозможно!
В царскую кабалу никто, конечно, не шел покорно. И против приписки к заводам, и против рекрутских наборов, и против каторжного труда, и против несносных повинностей – против всего этого алтайские крестьяне протестовали, как могли, как умели, сколько хватало сил.
Тогда .редко где находился грамотей, по и при этом условии челобитные с выражением протеста против насилия и произвола шли по всем государственным службам – иной раз до самого Петербурга. Не находя нигде защиты, крестьяне, как и работные люди, зачастую снимались со своих мест и бежали в потаенные места, а то и за линию укреплений, где кочевали алтайцы, в таинственное царство свободы – Беловодье. А раскольники, если не удавалось избежать приписки, в отчаянии, исполненные стойкой преданности вере, подвергали себя даже самосожжению. Случалось, сразу целыми деревнями. Но все это не очень-то тревожило горнозаводское начальство: несмотря па опасность оказаться в царской кабале, на Алтай никогда пе ослабевал поток беглых из России – измученному крепостному люду не давала покоя широкая зазывная молва о здешнем приволье. А вот массовые отказы крестьян от работы на заводах и рудниках иногда серьезно беспокоили царских слуг, ведающих горным делом. Особенно с тех пор, как и сюда дошли слухи о восстании Пугачева. В то время царское правительство вынуждено было даже несколько ограничить повинности приписных. Однако крестьяне продолжали с новой силой протестовать против заводских отработок. По этой причине Барнаульский завод ощущал большие перебои в доставке угля и руды, а Павловский – самый близкий к деревне моих предков – на некоторое время был даже остановлен. Крестьяне, бывало, не являлись на работу не сотнями, а тысячами. Всюду происходили бурные сходы. Это были уже настоящие бунты.
Негодующие крестьяне всегда встречали живейшее сочувствие и поддержку на заводах и рудниках: ведь приписные крестьяне и работные люди находились в большом кровном и духовном родстве. Их жизнь накрепко переплелась в самой глубине здешней истории. Их близость, постоянное взаимовлияние всегда являлись главным источником их стойкости и мужества.
Именно в те далекие годы русские иервожители алтайской земли, варясь в одном котле невзгод и лиха, создавали свой особый, неповторимый уклад жизни, свои нравы и обычаи. В общей борьбе за счастье появлялся тот чудесный человеческий сплав, который и составил основной старожильческий слой на Алтае. Здесь получил дальнейшее развитие и тот особый, уже известный, сибирский характер, основными чертами которого являлись необычайное упорство, бесстрашие, открытость, честность, прямота...
Дух вольности, несмотря на тяжкий гнет, всегда витал над родным Алтаем. Потомки тех россиян, которые пришли сюда без страха, своей охотой, навсегда унаследовали от своих предков жгучую ненависть ко всякой кабале, гордую непокорность всякому насилию над личностью. Со временем для них здесь, на Алтае, все притеснители и гонители слились в один образ – коронованного изверга. И потому с тех самых пор, когда вольный Алтай оказался в когтях двуглавого орла, для здешних людей царь стал самым главным и злейшим врагом...
II
В стародавние времена, как известно, семьи делились редко, инстипктивно спасаясь от пагубной раздробленности, грозящей обнищанием, но все же наш род хорошо ветвился в Шарави-ной – там было несколько бубенновских подворий. Об алтайских первожителях из нашего рода не сохранилось никаких сведений, а из более поздних родичей старожилы называют семьи Графея, Варлаама, Григория, Панфила, Луки... Некоторые из них вместе с другими однодеревенцами со временем отселились от Шаравиной. Оказалось, что основатель деревни, не рассчитывая, очевидно, на большое подселение и плодовитость будущих жителей, выбрал неудачное место – лесное, без необходимого простора. Недалече от Шаравиной, на речке Семеновне, отселенцы основали дочернюю деревню, которая впоследствии превратилась в большое село Островное – по имени ближнего озера.
Свою семейную хронику я начну с прапрадеда Луки, о котором мне рассказывал еще отец, а потом и некоторые старики старожилы. Это был человек спокойного, ровного нрава, очень работящий – на удивление людям, он не особенно тяготился даже подневольной, изнурительной работой. Отличный углежог и смолокур, он дожил до освобождения приписных крестьян, состоявшегося вскоре после отмены крепостного права. Привыкнув за долгую жизнь с достоинством нести свой тяжкий крест, он и после освобождения продолжал заниматься, конечно, уже не надрываясь, привычным делом. Уголь всегда требовался для деревенских кузниц, а смола и деготь – в любом крестьянском хозяйстве. К земле его не тянуло.
А вот его сын Захар, мой прадед, был человеком совсем другого нрава и склонностей. Буйно радуясь освобождению, он вскоре отделился от отца и начал быстро поднимать свое хозяйство. Он завел хороших лошадей и начал широко возделывать пашни. Зимой вез в город на продажу зерно, кожи, шерсть, мясо.
Захар был высок, строен и в бойцовские годы обладал чудовищной силой. Иногда он не то чтобы похвалялся ею, а так – беззлобно озоровал, не зная, на что ее употребить. Старожилы и сейчас с веселыми улыбочками рассказывают о Захаре разные байки. Вот одна. Говорят, увидел он где-то на склоне горы округлый камень, вроде валупа, и на спор с друзьями подхватил его обеими ручищами, сорвал с места. Камень, пока летел с горы, набрал такую скорость, что запросто снес и искрошил в щепы около сотни саженей добротной поскотины, да и еще, возможно, наделал бы немало бед, не попадись на его пути глубокая ямина. Сбежавшиеся на грохот мужики, словно онемев от восхищения перед богатырской силой, долго молча качали головами и, даже не ругая, не стыдя озорника, мирно попросили его заделать огромную прореху в поскотине.
Старший сын Захара, Леонтий, мой будущий дед, еще мальчишкой познакомился с малярной работой: окраской рам и дверей, разрисовкой ставень и голбца – дощатого примоста около русской печи с лазом в подполье. Но даже и обыкновенное ма-лярство навсегда околдовало деревенского мальчугана. У него пропало всякое желание возиться с лошадьми и работать в поле. А подрос – сам начал малярить, ушел из отцовского дома и поселился в Гуселетове.
Леонтий Захарович почти не занимался хлебопашеством и не хотел, чтобы его сыновья связывались с землей. Старшего, которого тогда звали Сёмшей, будущего моего отца, дед отдал на одиннадцатом годке обучаться столярному делу у знакомого благодетеля в Барнауле. Младшего сына, Гришу, определил в подручные к местному портному, бродившему с машинкой из дома в дом. Ну а с дочерьми вопрос решался просто: справить приданое и выдать замуж, только и всего...
Все шло своим чередом, и не так уж плохо, но вдруг тяжело и безнадежно заболела совсем еще молодая жена Леонтия Захаровича. Из Барнаула, проработав там десять лет и став отличным столяром, вернулся в деревню видный парень – Сём-ша – попрощаться с матерью.
За время лечения и похорон Ольги Илларионовны бедняцкая семья деревенского маляра очутилась в больших долгах. Молодой мастер Сёмша не мог оставить семью в тяжелом положении и вернуться в Барнаул. Надо было срочно добывать деньги на месте, и он взялся за плотницкий топор.
Едва расплатившись с долгами, Леонтий Захарович, которому тогда было лет под пятьдесят, вновь задумал жениться, а на свадьбу опять требовались деньги...
ш
В одном из сел на северной опушке соседнего, Барнаульского бора молодой мастер Сёмша поставил одному богачу, понимавшему толк в старине, редчайшей красоты дом: затейливой выделки карнизы, фигурные крылечки, захмысловато выточенные перильца, окна в обрамлении сложнейшей кружевной резнины.
О мастере с золотыми руками заговорили по всей округе. Не только из ближних, но зачастую и из далеких селений приезжали поглазеть на искусно срубленный и отделанный дом. Все ахали, видя сотворенное топором да пплой деревянное чудо.
Однажды в деревне появился высокий суховатый человек в замызганном кожушке, па удивление разномастный: черноволосый, по с рыжей бородкой да еще с несколько искривленным у самой горбинки носом. Бойкий на ногу, он быстро, сметливо осмотрел дом со всех сторон, поцокал, как белка, языком и пристал к молодому мастеру с расспросами:
– А столярное дело знаешь?
– Знаю.
– Резные рамы можешь делать?
– Могу.
И вдруг приезжий с маху предложил:
– Тогда по рукам, а?
Мастер заулыбался смущенно:
– Вы наперед скажите...
– Я из Почкалки – слыхал? Вот тут, за бором,– перебил
его расторопный-и бойкий на язык приезжий.– По прозванию Семен Митрич Бастрычев, а зовут меня в деревне запросто – Бастрычем. Запомнил? Ну, так вот яко дело...– В его речи хотя и очень редко, но встречались украинские слова.– Два года назад построили у нас церкву. Осадку уже дала. Теперь дело за обшивкой. Но с обшивкой-то я сам управляюсь!
– Вы плотник?– спросил молодой мастер.
– Я артиллерист, я с самим генералом Скобелевым воевал, вот кто я! – с гордостью ответил Семен Дмитриевич.– Ты думаешь, отчего у меня нос с кривинкой? Конь зверюга хватил зубом! Я семь лет отслужил на царской службе. Я на все мастак. Вот общество и упросило меня обшить церкву. И я обошью! А ты мне нужен для главного дела – для иконостаса. По рукам? Матерьял есть, высушен, после пасхи, благословясь, можно и за дело.
Предложение было заманчивым. Правда, хотелось вернуться в Барнаул, к друзьям, но оттуда доходили тревожные слухи: все еще продолжались преследования за выступления в пятом году, шли аресты, суды... Выходило, что лучше переждать тре-вожное время в деревне. И Семен Бубеннов после раздумья решил поработать в почкальской церкви.
Через какое-то время, па радостях балагуря всю дорогу, Семен Дмитриевич привез молодого мастера прямо к себе в дом. Гостя желанно встретили приветливая хозяйка Софья Филипповна и худенькая, светленькая, быстроногая дочь Фрося...
...Безземельная семья Бастрычевых одно время жила в Изюм-ском уезде Харьковской губернии, потом двинулась на Кубань. У богатых кубанских куркулей всегда вдоволь было разной крестьянской работы. Все семейство Бастрычевых несколько лет батрачило в станице Упорной, недалеко от Армавира, сляпав себе из чего попало мазанку за околицей. Но и там они не разжились клочком земли.
Тем временем Семена Бастрычева взяли на действительную военную службу. Вернулся он только через семь лет, побывав па войне с Турцией. Увидев его, Софья Филипповна так и всплеснула руками: уходил ее муженек в армию нормального среднего роста, а вернулся —■ рукой не достать. Бабушка часто вспоминала этот случай: в самом деле, чудо же, человек достиг своего полного роста лишь на солдатской службе! А дед, бывало, всегда хохотал на весь дом, довольный тем, как надивил тогда свою нареченную.
Естественно, с возвращением солдата-артиллериста его семья стала быстро расти – одна за другой появились три дочери. И вот тогда-то Семен Дмитриевич Бастрычев, человек смекалистый и решительный, надумал махнуть на вольные сибирские земли. Благо туда уже была проложена «железка», да и небольшая подмога давалась переселенцам казной, и земля нарезалась в законном порядке. Поселился Семен Дмитриевич в селе, которое по бумагам числилось как Второе Поломошново (хотя первого нигде вокруг не было), а в народе всегда звалось только Почкалкой. По-моему, зря все же не закрепили за ним это общепризнанное народное прозвище, а совсем недавно переименовали его в Новое Поломошново, хотя и старого нигде на Алтае нет! Так что село, где я родился, буду всюду называть привычным прозвищем – Почкалкой.
Но обживаться и в Сибири, имея свой надел земли, было пе так-то легко. Пришлось Семену Дмитриевичу на скорую руку рассовывать дочерей замуж. Первой покинула семью старшая дочь Марфа, девушка редкостной доброты и сердечности. Она попала в жены к растяпе и лентяю Ананию Пичугину. Бездельник и пустобай, он, однако, быстро наплодил большую семью.
– Наплодил, пустобрех! – возмущался дед.– Сашка-Маш-ка, Назарка-Казарка... Кто там еще? Он, Ананий, одно только и умеет делать!
Средняя дочь Анна, спокойная, с ленцой, была отдана за вдовца, переселенца из Нижегородской губернии, Евграфа Желудкова. Человек трудолюбивый, кроткого нрава, он уже успел обстроиться на новом месте и завести крепкое хозяйство. Дед всегда хвалил второго зятя, но и тут, верный себе, не обходился без подковырок. Грубовато подражая окающему волжскому говору, он выговаривал:
– Евграф-то? О, этот совсем другого сорта! Он нижегородский! А нижегороды – не уроды: не вор, так пьяница...
В доме осталась младшая, пятнадцатилетняя дочь. Ну, эту можно было и не выпихивать: годы-то идут, не успеешь оглянуться – и старость. Некому будет и воды подать.
Пока шли работы в церкви, молодому мастеру полюбилась худенькая, диковатая Фрося. Это немедленно приметил бывший артиллерист. О лучшем зяте он и не мог мечтать: у парня золотые руки, да и собой хорош, скромен, уважителен, не выпивоха. Стало быть, куй железо, пока горячо.
– От действительной ты освобожден,– говорил он парню, когда случалось оставаться наедине.– Что же теперя тебе делать? Жениться надо да укореняться, я так рассуждаю. Жениться не мудрено, но куда ты жену приведешь? К отцу с мачехой? А попробуй-ка заведи свой! Все жилы вытянешь!
– Это правда, – смущенно соглашался молодой мастер.
Короче говоря, дело кончилось свадьбой.
...Года через четыре, подзаработав денег столярной работой, отец заявил, что хочет жить собственным домом и в своем род-пом селе. В доме деда разгорелся большой скандал. Не устояв против всех, отец пошел на уступки – согласился остаться в Почкалке, чтобы не отрывать мать мою от родителей и сестер, но при непременном условии: наша семья будет жить отдельно. В углу просторного дедовского двора он начал рубить сруб.
Я помню отца за работой. Помню, как он обтесывал сосновые бревпа, как учил меня орудовать рубанком...
Но тут началась война с Германией. И когда отец ушел на военную службу, дед продал готовый сруб...
ОТЧИЙ КРАЙ
I
Где-то в увалистой степи, на Главном пути весны, я пересек важный рубеж в своей недолгой жизни. Для меня что-то кончилось у той незримой черты.
Свое раннее детство я помню очень смутно. С удивлением читаю книги, в которых люди вспоминают свою жизнь с мельчайшими подробностями чуть ли не с той поры, когда у них еще не обсохло на губах материнское молоко. Я не могу похвастаться такой памятью. Все, что было со мной до приезда в Гуселетово,
плывет в созпании без определенной череды, мелькая, как в горном потоке. Иной раз кажется, что все мое детство – одно лето и одна зима. Но меня никогда не покидает ощущение большой временной протяженности и наполненности того одного лета и той одной зимы. Кроме всего того, что всплывает из далекой дали ярко, зримо, обжигая глаза, многое струится в глубине моего существа, как таежная речка, играя на перекатах, и вспоминается не столько памятью, сколько сердцем и кровью.
И свист пыльных бурь, налетающих из-за Иртыша, плеск июньских ливней, раскаты гроз над степью, серебристое журчание жаворонков, каким несть числа в наших местах, ласковый, убаюкивающий шум соснового бора, буйство метелей, волчий вой при луне...
И запах душистой земляники, собранной в туесок из бересты, хруст на зубах недозрелой смородины, черемухи и костяники, сахарная сладость рожков – корней камыша, слегка припахивающих озерной тиной...
И вкус тепловатой, уже согревшейся от зноя воды в лагуне, хотя его и прятали от солнца, сладкая дрёма под телегой в степи, где повсюду стрекочут косилки, где стоят при полном безветрии тончайшие запахи свежескошенной травы и привялен-пой клубники...
И ржание молодой кобылицы, подзывающей своего первенца-сосунка, и его радостный отзыв, а потом их топот в мелколесье, звуки ботала и шаркунца...
И дрожь от холодной росы на зорьке, когда приходится, на ходу продирая глаза, почти плыть по высокой лесной траве, чтобы отыскать своего коня, поймать его, распутать, забраться на него с пенька или поставив ногу на поводья, а потом скакать вместе с дружками домой...
И мычание стада, возвращающегося со степи в облаке пыли, торопящихся навстречу хозяйкам измученных жарою и гнусом коров, звон первых молочных струй в пустом подойнике, спешащих к «молоканке» девушек с тяжелыми ведрами на коромыслах, заигрывание с ними парней, заливистые песни в сумерках...