355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бубеннов » Зарницы красного лета » Текст книги (страница 1)
Зарницы красного лета
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:22

Текст книги "Зарницы красного лета"


Автор книги: Михаил Бубеннов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)

Бессмертие

зео

– Да.

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9


МИХАИЛ БТЪЕННОВ

ГАРНИЦЫ

“КРАСНОГО

ЛЕТА

Зсап Кгеуйег – 22.05.2014 5ТЕК1_1ТАМАК

Михаил

ЗАРНИЦЫ

КРАСНОГО

ЛЕТА

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

Ордена Трудового Красного Знамени: Военное издательство Министерства обороны СССР

Москва —1979

ББК84Р7 Б 90

Бубеннов М. С.

Ц90 Зарницы красного лета: Повести и рассказы.– М.: Во-ениздат, 1979.– 423 с. с илл.

В пер.: 1 р. 80 к.

Произведения, вошедшие в сборник лауреата Государственной премии СССР М. С. Бубеннова, посвящены борьбе за Советскую власть в годы гражданской войны.

В новой повести «Зарницы красного лета», во многом автобиографичной, писатель рассказывает о повстанческом движении против бе-логвардейщины на Алтае, где под руководством отважных и мужественных командиров Петра Сухова, Ефима Мамонтова, Игнатия Громова и др. героически сражались многотысячные партизанские силы. Развернув летом и осенью 1919 года широкие военные действия в тылу Колчака, партизаны оказали большую помощь молодой Красной Армии.

Повесть «Бессмертие», рассказы «Огонь в тайге» «На Катуни», «У старого тополя» и «Чужая земля» дополняют картину далекого грозового времени, когда советские люди с оружием в руках отстаивали завоевания Великой Октябрьской социалистической революции.-

ББК84Р7

Р2

70302—054 л ^

Б 068(02)—79 без объявл*

© Воениздат, 1978

Зарницы

красного

лета

ПОВЕСТЬ

ГЛАВНЫЙ ПУТЬ ВЕСНЫ

I

«

|~|тзвенит над степью пригожее и певучее утро, отойдет и уга-^снет знойный день, скроется за ковыльным раздольем солнце, и тут же, не давая разлиться малиновой заре, весь запад над притихшей землей внезапно закипит грозовой теменью. И тогда кажется: все, что мило и дорого тебе, все уже отлетело прочь, в далекую даль, скрылось навсегда. И становится нестерпимо тоскливо и грустно. Но вдруг там, в глубине таинственной мглы, что-то вспыхнет едва уловимо для глаза, а спустя минуту – еще раз, снова на одно мгновение, но уже сильнее, ярче – и давай полыхать, давай переливаться вдоль всего горизонта. Это зарницы, вспышки отдаленной грозы.

Так и с отлетевшими годами детства. Воспоминания о них – вроде степных зарниц во мраке былого. Но что же можно разглядеть при их внезапно вспыхивающем и быстро гаснущем свете, когда ты весь замираешь в изумлении и восхищении? И невольно закрадывается мысль: да так ли все вспоминается, как было в действительности? Ведь известно, что от всего давнего в памяти остаются едва приметные зарубки, вроде заплывающих живицей затесей на деревьях, какими первопроходцы отмечают свой путь.

Но ведь я и не собираюсь создавать строго историческое повествование о далеких событиях и судьбах людей, встречавшихся на моем пути. Да это и невозможно сделать за слишком давней давностью. Я мечтаю лишь о том, чтобы рассказать об одном лете своего детства так, как оно сейчас, на моей вечерней заре, вспыхивает в памяти, рассказать с предельной искренностью и той особой достоверностью, какая зовется поэтической,– именно в ней, по моему глубокому убеждению, и заключается наивысшая правда далекого времени.

В середине апреля 1919 года я впервые пережил огромное чувство разлуки – с домом, где прошло мое детство, с краем, какой познавал, едва научившись ходить по земле. Много в жизни было разлук, но та, первая, навсегда осталась особенно памятной, хотя со временем и погасла ее боль. Такой мучительно памятной позже стала для меня лишь разлука с Сибирью.

Долго, очень долго длилось мое расставание с маленькой родиной детства. Я лежал в передке саней, на пшеничной соломе, заботливо укутанный в тулуп для дальней дороги, и, силясь, все порывался приподняться и раздвинуть пошире лохматый ворот-

ник, еще хранивший знакомое избяное тепло. Только за крутым поворотом улицы, уходящей к темной гряде соснового бора, я наконец-то в отчаянии откинулся назад...

Отец совсем не понимал, как тяжело мне покидать родные места. Он сердито покрикивал на Найду, заставляя ее отстать от саней, а когда несчастная собачонка, жалобно скуля, все-таки приотстала, начал весело посвистывать на Зайчика – так ласково звали мы, ребятишки, своего коня, атласно-белого, без единого пятнышка, с длинной волнистой гривой. Я догадался, что отец в хорошем настроении и ему, возможно, даже хочется запеть: он любил петь, особенно в дороге. Что жо его так веселило? То, что он увозил меня от дома, который ему самому всегда был чужд, и теперь его семья будет в полном сборе? Или то, что я, старший сын, только что закончил церковноприходскую школу и стал, по тогдашним понятиям, вполне грамотным человеком, каких еще мало в деревне? Или, наконец, то, что я расстался с дедушкой и бабушкой, хотя и не очень охотно, но молча, мужественно, втайне пожелав, таким образом, все-таки быть с отцом? Да что там! Не иначе как все это, вместе взятое, и веселило отца.

Он стоял во весь рост в задке саней, как часто любят ездить сибиряки, натягивая вожжи высоко поверх моей головы. Солдатскую шапчонку он с некоторой лихостью сдвинул па затылок, обнажив весь лоб и даже клок темно-русого чуба; ворот поношенной, случайно раздобытой офицерской бекеши был расстегнут, хотя шея и не повязана шарфом – он пе любил закутываться даже в трескучие морозы. Да ведь и молод и крепок был он тогда, мой отец,– ему шел всего лишь тридцать третий год. Добродушное, чистое, кареглазое лицо его, и всегда-то свежее, лоснящееся, от быстрой езды особенно посвежело. Не только той порой, но даже и перед своей старостью отец мой был истинно красив – мужественной, но одновременно и мягкой красотой, которая совсем не зря зовется русской.

Солнце где-то уже вошло в сосновый бор и, не торопясь в поднебесье, брело охотничьей тропой по чащобам. Высоченные гладкоствольные сосны жарко горели начищенной красной медью до той черты, где срастались, закрывая небосвод, их кроны. На провесне ветры отряхнули с них весь снег, посшибали сушняк, ветки, слишком отягченные шишками, лохмотья золотистой коры. За последнюю неделю снег в бору сильно осел, но еще повсюду в затененных низинах лежали сугробищи: много его навалило той на редкость снежной и вьюжной зимой. Однако на взгорках все сосны уже стояли в лунках – проталинах. Южный ветер с предгорной степи ласково, но-настойчиво, как заботливая мать, будил бор от зимнего сна. Просыпаясь, потягиваясь, расправляя плечи, бор шумел влажно, молодо, озорно. В сплошной хвойной туче, закрывавшей небо, с озабоченными, неумолчными криками носились вороны – подыскивали места для гнезд.

Должно быть, отец вдруг спохватился, что не сумел скрыть своего счастья, и, присев на одно колено, начал расспросы:

– Миша, ты дремлешь? Не озяб?

Избегая встречаться с отцовским взглядом, я лишь слегка пошевелил головой, утонувшей в воротнике тулупа. Все-таки мне казалось обидным его счастье...

– А ноги?

Над дорогой что-то просвистело. Я завозился в тулупе, поняв, что над нами пронеслась стая уток.

– Кряква пошла,– подтвердил отец.– Ну, теперь весна!

Оказывается, мы уже выехали на знакомую елань, где в низине все лето держалось, несмотря на любую сушь, небольшое мелкое озерцо с песчаным дном, полузаросшее осокой и кугой. Сейчас вся низина была уже затоплена голубой, с розоватым отливом, снежницей. На ней виднелась еще одна стайка крякв. Она отдыхала после долгого ночного пути при луне.

Ясноглазый от счастья отец обрадовался, заметив мое оживление, и завертелся в санях:

– Вой еще! Видишь?

– Здесь я летось ухлопал одну,– сообщил я небрежно, словно это случалось со мною не однажды.

– Из ружья? – живо и тревожно поинтересовался отец, никогда не увлекавшийся охотой ни на зверя, ни на дичь.

– А то из чего же? Из дедушкиной шомполки.

– Не испугался, когда стрелило?

– Не...

– А тайком брал его фузею-то?

– Он сам мне зарядил.

– Рано он баловать тебя начал! – определил отец огорченно.– С оружием и взрослым ис до баловства.

– Чего там рано! – возразил я строптиво.– Мне скоро десять!

– Зимой будет. В ноябре.

– Осенью!

– А занозист же ты...

Над головой опять зашумел бор и заорали вороны. И мне невольно вспомнились наши ребячьи лесные походы. Мы росли свободнее, самостоятельнее, чем любые зверята. С ранней весны, когда низины еще залиты снежной водой, а в тенистых местах еще лежат потемневшие сугробы, мы ежедневно отправлялись в бор, и не столько в поисках развлечений, сколько в поисках дарового харча. Сначала мы объедались кандыком – диким луком, который на быстро согревающейся песчаной земле лезет повсюду, едва сойдет снег; позднее – сочным слизуном и кисльш щавелем, затем свежим приростом на молодом сосняке. Ну а летом мы вволюшку наслаждались земляникой, клубникой, смородиной, малиной, черемухой. Попутно мы зорили земляных пчел, вылавливали чем попало в обмелевших озерках жирных карасей, выдирали сладчайшие рожки – корни камыша...

Почему-то мне подумалось тогда, что ничего этого больше не будет, ничего – ни отчаянных дружков, ни смелых набегов, пм даров родного бора. И мне стало горько-прегорько.

Зайчик затрусил мелкой, осторожной трусцой; подтаявший зимник в бору был пробит копытами, а кое-где и размыт ручьями. Стало быть, мы уже выехали к небольшим пресным озерам, где обычно я рыбачил с дедушкой.

– Здесь золотой карась,– сказал я отцу, кивая на озеро, мимо которого ехали.– Дедушка его очень любит.

Отцу, должно быть, не хотелось поддерживать разговор о деде, и он немного помолчал, будто ослышался невзначай, по совсем промолчать ему было стыдно.

– А чем ловили? Сетями?

– Ставили и морды ], и котцы 1 2...

– Сети-то и нынче вязали?

– Всю зиму.

– И на Долгое за окунем ездили?

– А как же!

Удивительная ясность отцовских глаз немного призатумапн-лась, и он проговорил невесело:

– И ты рисковый, и дед твой дурной.

Обиженный за деда, я очень серьезно повторил его расхожие и, конечно, озорные слова:

– Зато прошел все огни и воды.

– Он сам сказывал?

– Так он же с генералом Скобелевым воевал!

У дедушки была большая репродукция с портрета Скобелева: важный, воинственный вид, расчесапная надвое белая борода, ордена, ленты... Дед был артиллеристом в войсках этого генерала и участвовал в его походах. Когда в наших местах установилась Советская власть, дед спрятал портрет Скобелева подальше от чужих глаз, а прошлым летом, после белогвардейского переворота, опять вывесил на видном месте в горнице. Все это, как я теперь-то понимаю, хитрый дед проделывал не без определенного умысла. Но тогда мы тот умысел деда не могли разгадать.

– Любит он генералов! – слегка осерчал отец.

– Дедушка говорит, он боевой.

– Все они волчьей породы!

И тут мы надолго замолчали.

На открытых местах снег осел еще сильнее, чем в бору: повсюду торчали низкорослые кустики, пеньки, срубленные по осени ветки и даже кочки с пучками сухой травы. На дороге

стали чаще встречаться пробоины и промшны. Теперь Зайчик особенно осторожничал, переходя с трусцы та шаг.

– Сколько воды-то прибыло! – удивился отец. – Не знаю, как в степи.– Он взглянул на солнце, поднявшееся над бором.– Ой, погонит нынче снега! Не пришлось бы плавать!

Выехали на озеро Долгое. Сразу же за прибрежными камышами от дороги отделились вправо – на восток – свежие конные и санные следы: поблизости промышляли неугомонные рыбаки.

– Завернем, а? – вдруг предложил отец.– Обрыбимся. Из окуней-то сладкая щерба!

Я проворно выбрался из тулупа, встал на колени в передке, прикрыл рукавичкой глаза от солнца. За камышовым мысом близ перешейка виднелись дуги и лошадиные головы.

– Азартный народ! – воскликнул отец, сворачивая коня с дороги.– Вон как подтаяло, а опи все едут! И верно, хуже неволи...

Все рыбаки оказались с нашей улицы. Они вырубили с десяток похожих на барсучьи иорьт лунок над большой, всем известной яминой в озере—над любимой стоянкой окуневых стай. Рыбаки горбились у лунок в поношенных, но добротных полушубках и собачьих дохах, подложив под пимы с обшитыми ко-жой подошвами маты из камыша. За утро около каждого рыбака уже выросла порядочная горушка мерных, двухфунтовых окуней, растопыривших в предсмертных судорогах колючие плавники.

Сивобородый, горбоносый Агей Захарович Гуляев, глава огромного семейства, увидев нас, поднялся у крайней лунки и загоготал:

– Во, рыбаки-то! Во как спят!

Но тут же, поняв, что обознался, смотал удочку и пошел навстречу нашим саням. Следом за ним поднялся Родион Ильич Черепанов, коренастый, тяжеловесный, будто вытесанный из комля вековой сосны, с кудлатой бородищей. Немного помедлив, поднялся и покалеченный на войне хромоногий усач Игнатий Щербатый в пообтертой собачьей дошке. Но все парни, не получив на то особой команды отцов, остались сидеть у своих лунок.

Сухой и высокий, как вешка в степи, в собачьем треухе, старик Гуляев на ходу вытащил руку из лохматой рукавицы. Отец соскочил с саней.

– Берет?

– Хватает,– ответил Агей Захарович неохотно, как принято у рыбаков, из суеверной боязни спугнуть рыбацкое счастье.– Ну, понятное дело, совсем не то, что ране было. Быва-лоча, вдвоем цельный пестерь за день надергаешь, едва лошадь тянет. Обозами возили окуня в Барнаул, во как! – Тут он через голову отца заглянул в сани.– О, и главный рыбак с тобой!

И

Уезжаешь, стало быть? Дружки-то твои горевать будут. Иди подергай на прощание, пока мы курим.

Чтобы я не промочил пимы, он подхватил меня под мышки, поднял чуть ли не выше дуги и перенес к ближней запасной лунке. Усадив на чурбачок, крытый ветошью, подстелил мпе под ноги соломы и подмигнул, подернув кустистой бровью:

– Сейчас созову!

Вытащив из-за пазухи изогнутую вроде полумесяца, для удобства обогрева у груди, фанерную коробку, открыл задвижку на одном конце ее и потряс ею над совершенно чистой водой в лунке,– в те далекие времена наши рыбаки никогда не запорашивали лунки снежком, как это делается сейчас, скажем, в Подмосковье. Старик щедро вытрусил на прикорм с горсть необычайно подвижных водяных козявок, называемых в наших местах горбунцами,– они легко добываются с помощью мочала в небольших озерах, где их водится превеликое множество. Мгновенно разбегаясь, горбунцы бросились на дно. Не прошло и минуты, в глубине замелькали быстрые черные тени.

– Робь,– сказал дед Агей, вручая мне удочку с мормышкой, повязанной красной гарусинкой.– А вот тебе и лопаточка. Вытащишь – лупи его по боку. Ну да ты знаешь...

Поблизости рыбаки уже дымили самосадом.

– А ты, Семен Левонтьич, чего же? – обращаясь к отцу, заговорил Агей Захарович.– Даже и в солдатах не стал табаш-ником?

– Обхожусь,– ответил отец с некоторой стеснительностью.

– Какой он солдат! – скрипучим, недовольным голосом заметил фронтовик Игнат Щербатый.– Посидел бы в окопах с наше...

– И хмельным не балуешься? – продолжал старик Гуляев.

– И без хмельного обхожусь.

– Он, должно, из кержаков,– тяжко передыхая, подал голос тучный Родион Черепанов; из его широкой груди дым выбивало, как из печной трубы.

– Нет, из старожилов,– ответил отец твердо.

– В старые времена здесь вольно жили!

– Да, чуть повольнее каторжан...

Тут я вытащил первого окуня. Большой горбатый красавец, растопырив плавники, начал подпрыгивать, изгибаться на снегу, но я, не теряя времени, ударил его деревянной лопаточкой. Из окуневой пасти вылетела мормышка. Теперь я знал: началось! Придется дергать и дергать, пока вся жадная стая, гоняясь за горбунцами, не окажется в куче около моей лунки. Вскоре мне сделалось жарко в шубенке. В азарте, то и дело выхватывая окуней, я не всегда слышал, о чем разговаривали рыбаки с моим отцом. Так что в памяти остались какие-то обрывки...

Расспрашивал отца главным образом Агей Захарович, как старейшина на рыбачьем стане:

Своим домом обосновался или как?

– Пока живем на кордоне.

– Плохо без свово-то угла.

– Обживемся – срублю домишко.'

– Тебе не покупать. Вали любое дерево.'

– Все равно, лес для всех – государственный.

– Ну ладно, ты взялся беречь лес при Советской власти, стало быть, для народа,– заговорил Агей Захарович раздумчиво.– Конечно, надо было беречь. Ведь мы, мужики, какие? У царя воровали лес, но с опаской: отберут топоры, пилы – как быть? А стал лес нашим, общим – вали его, надо и не надо! Ну а теперя воцарился Колчак. И лес-то, выходит, опять будет царским? Так зачем же его сейчас тебе сторожить, скажи на милость? Пускай народ валит!

– Не будет лес царским, Агей Захарович, никогда не будет! – ответил отец убежденно.– Стал народным – народным ему и быть! Потому и сторожу.

– А топоры отбираешь?

– Ни одного!

– Каким же чудом сторожишь?

– Словом, Агей Захарович, словом,– ответил отец помягче, видимо очень довольный тем, что озадачил старика.– Всемодно говорю: теперь, мужики, лес наш, берегите его вместе со мной и от порубок, и от огня, берегите для детей, для внуков – его мало в пашей степи.

– Неужто слушаются? – усомнился Гуляев.

– Народ, Агей Захарович, все понимает.

Одного громадного окуня, может быть вожака стаи, мне пришлось бить лопаточкой три раза подряд, пока из его путра не вылетела мормышка,– он замер, изогнувшись в агонии дугой, зло косясь на меня стекленеющим оранжевым глазом.

– Так что же, стало быть, выходит, Левонтьич? – пытаясь сделать какое-то заключение, продолжал старик Гуляев.– Выходит, у тебя есть надёжа?

– Есть!

Я невольно оглянулся на отца. Он стоял перед высоким, жер-дястым стариком, слегка выпятив грудь, и по выражению его лица я понял, что он готов, если потребуется, хоть весь день повторять выкрикнутое слово – и все с той же убежденностью, какая меня так поразила.

– Да ты, кажись, и в бога-то не верил? – подивился дотошный старик.– А теперь вон какой верующий! Так и режешь!

– В бога я, Агей Захарович, с малых лет не верю,– опять переходя на ровный, спокойный лад речи, поведал отец.– С той поры, как стал жить среди мастерового люда. У мастеровых один бог – совесть. А вот теперь – твоя правда – стал верующим. Твердо верю, что царское время отошло. Старому не бывать. Так и знай.

– Да ведь Советскую-то власть, сказывают, со всех сторон обкорнали! Остался, сказывают, один комель в Москве!

– Комель цел, а сучья нарастут!

– А если рубанут под самый корень?

– От корня пойдет!

– Попом тебе быть,– со смешком заключил старик Гуляев.– У большевиков, понятно. Записался?

– Собираюсь.

– Тогда опоздал, должно...

– Записаться в большевики никогда не поздно.

– Да теперь и записаться-то негде,– дымя уже новой цигаркой, сказал Родион Черепанов.– Все большевики разбежались кто куда.

– Пустое толкуешь, Родион Ильич! – сдержанно, но с укором попенял отец.– До поры до времени попрятались – другое дело.

– Одни попрятались, другие давно в сырой земле лежат,– с печальным вздохом человека, ожидающего в скором времепи и своего конца, произнес Агей Захарович.– Вон сколько их с Петром Суховым шло! Сотни! А где они? Все, сказывают, в горах полегли. Всех побили. И самого Сухова...

– Пустая брехня, Сухов жив! – выкрикнул Игнатий Щербатый.– Его уже после видели. Ходит по горам, собирает силы. Скоро объявится.

– Не Сухов, так другой, вроде него, объявится! – горячо воскликнул отец.– И даже, может быть, скоро!

Вначале, прислушиваясь к мужскому разговору, я не забывал о своем деле – дергал да дергал окуней. Но теперь этот разговор заинтересовал меня настолько, что я уже не однажды опаздывал с подсечкой. Хорошо помню, что так или иначе, по я знал тогда от взрослых о некоторых событиях, происходящих в нашем крае. Помнил я, конечно, и то, как летом прошлого года из-за бора, направляясь к железной дороге, а затем в горы, через наши места проходили красногвардейцы Петра Сухова. Мы бегали смотреть на них к церкви, откуда почкальские мужики увозили их на своих телегах в степь. Красногвардейцы были пропыленные, хмурые, усталые от тяжелого похода и боев. Позднее в нашей деревне долго говорили об их гибели в горах. Теперь я впервые услышал от Щербатого, что Петр Сухов жив. Это меня поразило. Очень поразило меня и поведение отца, его сдержанная горячность, с какой он высказывал свои мысли, его страстная убежденность, что вместо погибшего Сухова может объявиться кто-то другой, который поведет за собой тысячи людей, и Советская власть опять расцветет в наших местах кумачовыми знаменами.

– Вот белая власть, та от корня не пойдет! – говорил отец, потрясая рукой перед грудыо высокого сивобородого старика Агея Захаровича.– А потому, что у нее корень гнилой!

Г*

Совсем гнилой! Сейчас вроде и выбросил побеги, а вот настанет лето, припечет солнце – и конец! Зачахнут! Чем она живет, бе-лая-то власть? Одной силой! Да у царя-то этой силы побольше было, и то все рухнуло! Властвовать надо умом, а пе силой. Вот теперь эта свора богачей опять установила земства, создает боевые дружины из своих толстомордых сынков... Есть у вас дружина?

– Рыщет,– ответил Гуляев, будто речь шла о волчьей стае.

– А что делает?

– Известно, большевиков выслеживает.

– Ну, само собой, и дезертиров,– добавил Родион Черепанов.– Как изловят – волокут в солдаты.

Отец кивнул па парией у лунок:

– А как же ваши?

– Да тоже дезертиры.

– Как же спасаются?

– Прячем.

– Разве так прячут? – осудил мужиков отец.– Совсем надо уходить из села! Совсем! На пашни! На заимки!—Он обернулся к парням, крикнул: – Эй, ребята, слышите, что говорю? Прячьтесь, пока не поздно!

Ближний из парней ответил уныло:

– Холодно ишшо...

– Ну, посидите дома, будет вам горячо! Вот нагрянут беляки – обогреют так, что кожа лохмотьями сойдет!

– Я им, дуракам, давно толкую: уходите от греха подальше,– сердито проговорил Игнатий Щербатый.– Не успеют глазом моргнуть, как накинут уздечки и поведут, а там гаркнут: «Ать, два!» – и весь разговор! А за кого кровь проливать? За генералов, какие нас четыре года в болотах гноили? – И добавил решительно, твердо: – Я своего на днях куда-нибудь спроважу. С глаз долой.

– Ружьишки бы...– покряхтел Родион Черепанов.– Им оборониться даже нечем, а с голыми руками боязно.

– Ружьишки достать надо,– без всякой задержки посоветовал отец, словно у него заранее были приготовлены ответы на все мужицкие вопросы.

– Да где? Все оружие – у беляков.

– А вот у них и достать!

– Это ж... отбирать надо.

– Ну и отбирай! Чего гадать?

– Рисково...

– Зато верное дело,– с улыбкой заключил отец.– Сначала пригодятся для самообороны, а там – на всякий случай. Было бы оружие.

Меня все более удивлял отец. Впервые я отметил, что он во многом отличается от мужиков Почкалки. Судя по всему, он знает куда больше, чем его собеседники, да и, кажется, не все еще

выкладывает на кон, хотя и говорит очень увлеченно, без всякой опаски.

Должно быть почувствовав на себе мой взгляд, отец обернулся:

– О, да ты, сынок, удачлив! – Он шагнул ко мне, раскидывая руки.– Вот и обрыбились. Теперь едем.

Он отнес меня в сани и закутал в тулуп: у меня немного озябли ноги. Мой улов он собрал в мешок, но не успел завязать его бечевкой – с пестерькой окуней подошел Агей Захарович. Упреждая возражения отца, потребовал:

– Бери, Леонтьич, не спорь!

Мне показалось, что такое одарение – не только от обычного крестьяпского хлебосольства. Рыбаки вроде бы вознаграждали за что-то моего отца – может быть, за его убежденность и горячее слово совета. Теперь даже парни самовольно собрались вокруг наших саней. Все провожали нас в дорогу шутками, прибаутками, окуривая дымом самосада. И тут я впервые совсем другими глазами увидел среди них отца. Оказывается, он и внешне отличался от почкальцев: никто из них не знал бритвы, а он никогда не терпел ни усов, ни бороды. И речь его не была схожа с крестьянской, хотя в ней нередко слышались сибирские словечки, исстари бытующие в деревне. Всем своим видом, замашками, речью он походил пусть и на простого, но все же городского человека. «Почему же оп непохож на других мужиков? – задумался я.– Ведь он тоже из деревни. Хотя... говорит, что вырос среди мастеровых... Где же?» И с этой минуты я незаметно позабыл о своих горестях, вызванных разлукой с родиной детства, и стал думать только об отце.

II

Мне не было и пяти лет, когда, вскоре после начала войпы с Германией, отца мобилизовали и отправили, как столяра первой руки, в оружейную мастерскую военного ведомства в Иркутске. Не помню, как его провожали в солдаты, да и вообще плохо помню его до войны: отчасти по малолетству, а больше оттого, вероятно, что отец редко бывал дома – все столярничал по ближней округе.

Вернулся отец из Иркутска домой на провесне восемнадцатого года. Встреча с ним запомнилась навсегда.

Отец оказался очень добрым, ласковым, сердечным человеком. С детьми он мог возиться день-деньской. Сколько мы ни приставали к нему с пустячными расспросами, он пикогда не выказывал и малейшего недовольства. О чем его, бывало, ни спроси, он отвечал с живостью, обстоятельно, словно радуясь случаю доставить нам удовольствие; что ни попроси сделать – делал немедленно, и тоже с радостью.

Вскоре я заметил, что отец не только с нами, своими детьми, но и со всеми людьми добр, отзывчив и на редкость общителен. Он не пропускал ни одного встречного, не обмолвись с ним добрым словом и не справясь о его здоровье,– в этом отношении он всегда оставался верен законам старины. С любым человеком он сходился легко, смело, доверчиво, разговаривал о чем угодно – о погоде, о хозяйственных делах, о происшедших и ожидаемых переменах в семьях. Обладая изумительной памятью, он знал все сложнейшие переплетения родства в селе, помнил все давние и сколько-нибудь памятные события из сельской летописи. Конечно, все это было следствием его постоянного дружеского общения с людьми и его исключительной любознательности. Он был очень разговорчив, но не болтлив; очень общителен, но не надоедлив; очень сердечен, но при случае и тверд. Во всем у него была своя особая мера.

Из Иркутска отец привез большой ящик самого различного, редчайшего столярного инструмента, с помощью которого можно было творить чудеса – мастерить причудливые, затейливые рамы для портретов, вырезать – для украшения мебели – фигуры зверей, птиц, разные фрукты и ягоды, создавать целые картины из разных древесных пород. Привез он и две шкатулки своей подлинно художественной работы со сложной инкрустацией, еще краше той, что хранилась у матери. Оказывается, днем отец делал винтовочные ложи, а вечерами, живя в мастерской и не умея бездельничать, мастерил что-нибудь для души.

Хорошо помпю, как отец раскладывал перед нами, детьми, свои тщательно сберегаемые инструменты. Десятки раз он повторял нам, рассеянным и забывчивым, их замысловатые названия и объяснял, для чего они предназначаются. Иногда он показывал инструменты и в работе. У отца было поразительное, поистине поэтическое отношение к своему мастерству. Он мог часами с необычайным воодушевлением и озаренностью во взгляде говорить о том, какое это большое, сказочное мастерство, идущее из глубочайшей старины, и каким кудесником может быть человек, владеющий им в совершенстве да еще с любовью, и как он может радовать людей своей работой. Твердо уверен, что отец, несомненно, обладал художественным даром и при известных условиях мог бы создавать настоящие произведения искусства.

Но кому они были нужны в те метельные времепа, да еще в деревне? Тогда для отца не находилось даже и плотницкой работы, хотя его, как мастера, умеющего делать дома-терема редкой красоты, широко знали еще до войны. Никто не собирался тогда строиться: не до того было крестьянам сибирской деревни, потрепанной войной да взбулгаченной но совсем сии' понятной революцией. Правда, некоторые мужики из тех, кто побогаче да поухватистей, едва узнав, что лес стал народным (что означало по их понятиям – ничьим), бросились в бор с пилами и топорами. За зиму они завалили бревнами свои обширные дворы. И некому было остепенить зловредных порубщиков – почти все старые лесники, служившие царскому кабинету *, были разогнаны.

Вот тогда-то я и узнал, что отец любит не только обработанное дерево, богато одаренное природой причудливыми рисунками и линиями, но и дерево на корню, в медной, золотой или серебряной коре. Возможно, что отцовское мастерство родилось именно из этой его любви к дереву во всей его живой нарядной красе.

Отец начал ходить по соседям и корить их – тихо и горько:

– Мужики, да что вы делаете? Зачем лес-то губите? Он теперь наш, поймите – наш! Его беречь да беречь надо.

Однажды ему ответили так:

– А вот иди и береги!

– А что? И пойду!

Так неожиданно он решил взяться за новое для себя дело. Это решение как нельзя лучше отвечало и его давней мечте: прекратить хождения в поисках столярной работы по округе и вернуться на постоянное жительство в родное село. Он поехал в Гуселетово и там устроился лесником.

С той поры я редко видел отца. Привыкший браться за любое дело горячо, он зорко берег лес не только от порубщиков, но и от огня: летом в сухих хвойных борах пожары случаются часто и бушуют озверело.

Мать долго не хотела покидать родной дом. Случалось, в распахнутые окна летели отцовы столярные инструменты. При этом горячая, вспыльчивая мать истошным голосом выкрикивала, что она не может с малыми детьми жить под чужой крышей. У отца позиции были весьма слабыми, и он уговаривал мать виновато:

– Фрося, успокойся, Фрося...

И все же, несмотря па свою мягкость, отец проявил тогда завидную непреклонность. По первопутку, усадив в сани свое семейство, он перевез его в Гуселетово. Я остался у деда – доучиваться в школе.

С отцом я не виделся всю зиму. И вот наша новая встреча. Мне понравилось, что отец не такой, как все почкальские мужики, что есть в нем что-то необычное, редкостное, чего, может быть, совсем и невозможно приобрести в деревне. Теперь я думал о нем уже с сыновней гордостью.

1 Все леса на Алтае были собственностью царя.

Встреча с рыбаками на Долгом, несомненно, взволновала отца. По тому, как он, забываясь, то прищуривался и сводил брови, то распахивал ясные глаза, легко было догадаться, что он все еще мысленно продолжает разговор с мужиками и видит перед собой их лица. Стараясь, видимо, отвлечься, он иногда начинал осматриваться по сторонам и, увидев где-нибудь много воды, восклицал:

– Эх, ясно море!

Это восклицание было любимым у отца. Оно вырывалось по самым разным случаям и поводам. Чаще всего оно выражало радостпое удивление, но нередко – и огорчение, и разочарование, и жалость, и недовольство. Каждый раз в зависимости от обстоятельств это восклицание в устах отца имело самые различные интопации. И тут я впервые спросил, откуда у него такое присловье.

– А я видел море,– ответил отец очень просто.– Как увидел, так сами собой и сказались эти слова. И с тех пор – всегда на языке.

– А какое море ты видел?

– Байкал.

– Это озеро.

– Нет, сынок, море, своими глазами видел,– возразил отец, как всегда твердо убежденный в том, что его зоркий глаз подвести не мог.– Да и в песпе поется – «священное море». В песне!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю