Текст книги "Плохо быть мной"
Автор книги: Михаил Найман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
В кабине лифта раздается хихиканье. Посмеивается даже Фрида.
– Тебе что, принести эти страницы? – грозно вопрошает Гарри неизвестного. – А еще лучше, принесу саму книжку, хотя еще не дочитал, и трахну тебя ею по башке, чтобы ты мне поверила!
– Успокойся, Гарри, – привычным голосом говорит Натан с той же интонацией, что с клиентами в центре. – Дыши глубже.
– Это нечестно, мистер Холдсмит! – начинает Гарри. – Лиз меня обидела! Это так обидно, Лиз! Я тебе это запомню.
– Держи себя в руках, Гарри, – безучастно советует Натан.
Все вышли из здания. Я так и не узнал, кто такая Лиз, но она должна была быть довольна.
* * *
После работы я не почувствовал, как обычно, что здешние улицы зовут меня и что Нью-Йорк мой город. Он как будто поблек, стал серым, немного как Москва моего детства.
– Миши? – окликнул меня кто-то из толпы.
Это Джамал, черный парень, с которым я проработал весь сегодняшний день и который за всю смену сказал единственную фразу вслед одному из координаторов – что ненавидит, когда мазафакас улыбаются и кивают тебе, а за спиной поливают грязью. В руках Джамал держал фили блант, из которой высыпал на землю табак.
– Миша, – подтвердил, поправив, я. – Меня зовут Миша.
Ему понравилось, что Миша.
– Миша, тебе куда? – спросил он.
– В Бруклин.
– Пошли вместе, Миша, – произнес он «Миша» на карибский манер. – Куришь траву, Миша? – покровительственно спросил; у него гулкий бас. – Трава прочищает легкие и проясняет ум. Всякий раз, как мой отец приходил прощаться со мной перед сном, он всегда обдувал меня на ночь дымом от сенсимильи. Это была последняя вещь, которую я о нем помню, перед тем как он уехал в Техас к своей первой семье. Она была у него еще до того, как он встретился с моей матерью.
Он шагал, не уступая мощью ни одному небоскребу в этом городе. Он и был этим городом. Намного выше и раза в два крупнее меня. Красивейшие дреды, доходящие до пояса. Его глаза горят, у него стать буйвола. Я польщен, что это существо из разряда сверхлюдей взяло меня в свою компанию.
Рассказываю о чем-то из своего дворового русского детства, в попытке соответствовать и надеясь произвести впечатление. Потом я делаю козырный убойный ход, громогласно заявляя, что мечтаю жить в Гарлеме.
– В Гарлеме надо застолбить территорию, – деловито реагирует Джамал. Он говорит об этом как о чем-то конкретном, реальном, а не о призрачной идее или философии. – Потом эту территорию надо отстаивать. Драться за нее. Если понадобится, то насмерть. В моем районе все знали Джамала. Знали и боялись. Я кровью заслужил свою репутацию. Положил на нее жизнь. Но я скажу тебе одно. Когда уезжаешь из Гарлема, уже никогда не вернешься. Два года назад я уехал. Теперь живу один. Ни с кем не разговариваю. Да и зачем, если нет нужды? Однокомнатная квартира в Квинсе. За два года сказал пару слов от силы трем соседям. И хорошо, что ни с кем не говорю, так ведь? – сказал он самому себе, и я заподозрил, что он врет.
– У меня очень хороший район, – невнушительно добавил он. – Рядом с моим домом есть кинотеатр. – Это прозвучало совсем неуклюже и никак не вязалось с его победоносным обликом. Он произнес последние фразы с запинкой, как заученные наизусть иностранные. Только потом до меня дошло, почему: Джамал произнес эти слова, как белый. – Главное, что уехал, – добавил он.
Я подумал: в какой уже раз он так говорит.
Он огляделся по сторонам, повел могучими плечами, напомнив хищника в клетке, навсегда удрученного тоской по джунглям.
– Я знаю, что никогда не вернусь обратно! – произнес веско. – У нас хороший район. Там живут совсем другие люди. Все они работают. У этого района есть будущее. – Он проговорил эту чужую для себя фразу, и сразу после нее мне стало его жутко жалко.
Садимся в метро.
– А девушка у тебя есть? – спрашиваю.
– Зачем мне девушка, если я хожу в стриптиз-клуб? Люблю толстозадых негритянок, – сказал демонстративно по-расистски, и самому не понравилось, как прозвучало. Услышь он эту фразу от другого – тому бы несдобровать. – Упругие гетто-задницы – наше национальное достояние и гордость, – выдал с видом чуть не несчастным. – Знаешь, почему белые называют стриптиз-клуб «тити-клаб», а черные «бути-клаб»?
– Знаю.
– Вот и я люблю толстозадых негритянок, – повторил он с сожалением и примесью обиды. – И чтоб их было много. Они все меня знают. Думаешь, стриптизерша не может влюбиться в тебя без денег? Еще как может! За тем туда и хожу. Проверяю их на прочность.
Тон был все горше, как будто он видел несправедливость, и она углублялась. Несладко ему было.
– Познакомился с одной, купил ей выпить, – хмуро кивнул он. – Слово за слово, она на меня запала. Ну, ты знаешь, какой я, когда даю волю рукам. – Он посмотрел на меня, как будто такую вещь я должен был знать лучше остальных. – Ей время выходить на сцену. Разговорился с другой. Та первая прыг со сцены, посередине выступления. Кричит «подонок!», устроила истерику. Иногда просто приду в клуб, закажу выпить, сяду, вперю в какую-нибудь глаза и думаю: как она могла себя до такого довести! Грусть за мир и за женщин.
– Перестал искать себе девушку, когда у меня жена отсудила сына. Потому и живу один, – прокряхтел он.
– Друзья?
– В друзей не верю. Есть только враги. А друзья… – Он на секунду замолчал, потом резко наклонился ко мне. – Я тебе скажу, – быстро зашептал он, словно поверяя большой секрет. – Я в этот центр устроился только потому, что эти заморыши – единственные люди, с которыми я могу говорить. Только с ними мне легко. С ними можно забыть о стрип-клубах, об этой стерве, о сыне.
Мы спустились в переход.
– Джамал! – послышалось с разных сторон.
Это были клиенты больницы. Они, видимо, не пользовались транспортом, развозящим по общежитиям, и проводили остаток дня, блуждая по городу. Габаритами они не уступали Джамалу, и все бы ничего, если бы не безумие в глазах.
– Джамал, друган! – они обступили его кольцом.
Один, самый здоровый, обхватил его за шею и с силой пригнул к земле. В этом не было никакой агрессии, просто он показывал, как рад видеть Джамала. Потом отпустил, и вся компания столпилась вокруг Джамала, с любопытством и с дружелюбием ожидая, что будет дальше. Освободившись, он еще какое-то время постоял пригнувшись, как будто боялся поднять голову, а когда в конце концов поднял, вид у него был затравленный.
– Ладно, ребята, я пойду, – тихо сказал виноватым тоном и уже без прежнего напора потопал прочь.
Я нагнал его.
– До завтра, Джамал! Приятно было познакомиться.
Он посмотрел на меня, точно только сейчас обо мне вспомнил. Он глядел прямо на меня, но не поручусь, что видел.
– До свидания, Миша, – произнес он, словно оправдываясь.
Он произнес мое имя бережно и вроде как виновато, будто ему было передо мной стыдно. Потом лихорадочно заговорил, словно и не ко мне обращаясь. Он все еще выглядел так, будто не видел меня.
– Понимаешь, мне просто надо переждать! – сбивчиво начал. – Ни за что нельзя возвращаться в Гарлем! Там, где я живу, я никого не знаю. Уже второй год вообще ни с кем не разговариваю. Понимаешь, сейчас я живу, как никогда до этого не жил, и это дается непросто. Но я знаю: такие вещи надо просто переждать!
Повернулся и медленно пошел по переходу, так и не закончив свою речь. Со мной не попрощался. Вид у него был загнанный.
* * *
Сижу с Гарри и Джамалом в пустой комнате в начале рабочего дня. Клиентов сейчас нет, они все ушли на утреннюю прогулку, и мы трое бездельно дожидаемся их возвращения. День за окном такой пасмурный, что радоваться жизни невозможно.
В голове прокручиваю отрывки фильма, который вчера посмотрел с клиентами. Когда «рабочий день» заканчивается, некоторые клиенты остаются здесь смотреть фильмы. И я с ними, потому что не имею ни малейшего представления, как скоротать день до того момента, когда можно пойти спать. С момента расставания с Полиной других друзей, кроме больных в госпитале, у меня не появилось. Вчера договорился с одним из них на выходных порисовать мелом на задах нью-йоркской тюрьмы. Мой новый товарищ утверждает, что начальник тюрьмы его друг, хотя я не пойму, какое это имеет отношение к делу. Регламент больницы не позволяет работникам центра общаться с пациентами во внерабочее время. Поэтому я переживаю, что мои каждодневные киносеансы станут известны Натану, и это будет стоить мне работы.
В ожидании прихода клиентов Гарри возится со служебным телефоном. Он аккуратно нажимает на кнопки аппарата и никак не может дозвониться, куда ему нужно. Джамал с угрюмым видом вертит в руках ручку.
– Наконец-то, – говорит Гарри и прижимает трубку к уху еще плотнее, как будто от этого зависит, соединят или нет.
Мы с Джамалом одновременно поднимаем головы, потом так же синхронно опускаем.
– Алло, – говорит Гарри в трубку, – я звоню по поводу скоропостижной смерти Биги Смолса[8]…
Пораженный, я вскидываю голову и начинаю строить вопрошающие гримасы бесстрастному Джамалу, по-прежнему занятому своей ручкой. Услышать такое я не ожидал.
– …и хочу сказать, – продолжает Гарри, – что мы все скорбим по этому случаю и молимся о его душе. – Гарри окидывает нас с Джамалом покровительственным взглядом. – Если могу чем-нибудь быть полезен, не сомневаясь свяжитесь со мной. Если вы располагаете информацией, где будут проходить похороны или еще какие-нибудь мероприятия в этой связи, то дайте знать. Еще раз: мы скорбим о душе покинувшего нас Биги и молимся за него, и если могу быть полезен, то не сомневайтесь со мной связаться. – Гарри вешает трубку.
– Они тебе что-нибудь сказали? – спрашиваю я.
– Я говорил с автоответчиком.
– А почему ты не оставил номер, чтобы они могли перезвонить?
– А я так позвонил. Просто, чтобы знали.
– Когда он умер? – Я впился в Гарри взглядом, словно речь шла об общем знакомом или коллеге.
– Был застрелен вчера в Лос-Анджелесе. К его джипу подъехал «шевроле», и какой-то черный открыл по его машине огонь. Биги принял четыре пули в грудь. Его даже не успели довезти до госпиталя. Тупак был застрелен точно так же год назад. Параллели не усматриваешь?
– В смысле?
– Все, у кого есть глаза и уши, знали, что оба ниггера ненавидели друг друга. А все, кому знакомо слово «рэп», уверены, что когда грохнули Тупака, там подсуетился Биги.
– Мазафакерс явно перегибают палку насчет того, кто настоящий, кто не настоящий в хип-хопе, – пробурчал Джамал. – Анализ, кто реальный в рэпе, зашел так далеко, что ниггеры стали убивать друг друга не только в рифмах, но и в жизни.
– Привет как тебя зовут? Меня зовут Даниэлла, – нарушил тишину до боли знакомый голос.
Клиенты вернулись с прогулки, и класс в момент заполнился галдящими людьми, которые были гораздо веселее и счастливее обычных.
Даниэлла стоит напротив Джамала и смотрит на него снизу вверх. Ее живот уперся ему в пах.
– Привет, меня зовут Даниэлла.
– Отойди от меня, Даниэлла! – требует Джамал, но глаза его светятся счастьем.
Он явно оживился с приходом больных. До этого мрачный и неразговорчивый, теперь он весело болтает с клиентами и с удовольствием отвечает на их бессмысленные вопросы.
– Иди сюда, Миша! – весело приказывает он мне. В руках он держит картонку, в которую клиенты упаковывают кассеты во время работы. – Держи! – энергично вручает ее мне. – Ты знаешь, что все ребята-каратеки, которые разбивают кирпичи, начинали свой путь с картонок? – Он становится в стойку и что есть силы лупит по картонке кулаком. – Черт, не пробивается дырка, – запальчиво говорит он и бьет еще раз.
Я держу картонку и сотрясаюсь от ударов. Сумасшедшие столпились вокруг, они захвачены действием. Нам всем гораздо веселее, когда они здесь.
– Алло, я звоню по поводу скоропостижной смерти Биги Смолса, – заунывно вещает Гарри в трубку. – Еще раз хочу сказать, что мы все скорбим о душе покинувшего нас Биги и молимся о нем, и если я могу быть полезен…
– Не хочешь подойти ко мне спросить, как меня зовут, Даниэлла? – хихикая, спрашивает Даниэллу лупоглазый сорокалетний подросток в клетчатой рубашке.
– Ты меня не интересуешь, – высокомерно бросает она.
– Может, ты хочешь спросить, как зовут нашего нового координатора? – тычет он в мою сторону пухлым пальцем.
– Он меня тоже не интересует.
– Успокойся, Даниэлла, – говорит лупоглазый, хоть она и так совершенно спокойна. – Веди себя спокойно.
Я вижу, что это такая игра, в которую играют абсолютно все, – ждать, пока Даниэлла подойдет, а потом получать удовольствие, требуя от нее отойти и успокоиться.
– Что вы за мужики? – обдает презрением всех набившихся в комнату Даниэлла. – Женщине нужен мужчина, а не гусеница. Вы мне смешны! Вы все стая воробьев! – Она гулко гогочет смехом, которого не бывает на этой планете. Хохочет и не может остановиться. – Это у вас называется мужчинами? – гогочет гулким рокотом, доносящимся из подземелья.
– Перестань, Даниэлла, – говорит парень с расческой и зеркальцем на шее, довольный, что и на его долю выпало произнести эту фразу.
– Ну вот, сейчас она упадет, – озабоченно говорит лупоглазый, глядя на нее со знанием дела.
– Хо! Хо! Хо! – гулко отдается Даниэллин смех во всех углах комнаты.
– Долго ей на ногах точно не удержаться, – говорит парень с расческой.
Даниэлла грузно падает на пол. Она такая толстая, что ей не больно. Мы пытаемся поднять ее втроем с Джамалом и Гарри – и не можем. Впятером – и не можем. Пытаемся поднять ее всей командой – и не можем.
Иду сообщить Натану. Теперь все руководство собралось над валяющейся на полу Даниэллой и обсуждает, что делать.
– Может, подойти к ней слева? – участвую и я советом.
– Михаил, идите одевайтесь, – холодно ставит меня на место Натан. – Забирайте своих на прогулку.
Идем по Хадсон-стрит группой в десять человек. Идти по Хадсон-стрит – уже само по себе историческое событие. А идти по ней городским служащим – заметный штрих в истории подходящего к концу тысячелетия. Рядом со мной вышагивает статный координатор Хелдвиг. По тому, как он одет, как расчесаны его усы, по выражению его глаз естественно предположить, что он состоит на большой должности в респектабельном издательстве, где он плейбой и любимец женщин. Зачем он устроился в центр? Меня подмывает спросить, но он держится с таким достоинством, что я не осмеливаюсь.
По правую руку от Хелдвига тащится существо. Беззащитное, руки как спички, оно не может за себя постоять. Оно абсолютно безумно – его голова не больше воробьиной. Но в этой голове засело одно: оно может пожаловаться. Все это знают, не любят его за это и немножко боятся.
Я перегораживаю путь машинам, клиенты вереницей переходят через дорогу, я ощущаю прилив гордости оттого, что выкинул такое в самом Нью-Йорке, и мысленно записываю это как очередную славную страницу биографии. Переходим Хьюстон стрит и с шумом заваливаемся в сквер недалеко от Седьмой авеню. Люди на скамейках, белые воротнички на обеденном перерыве, оснащены сэндвичами и пластиковыми стаканами с кофе. Клиенты рассеиваются по скверу. Офисные работники невозмутимо продолжают читать газеты. На свете нет ничего, кроме финансовых новостей у них под носом и сэндвичей в руках. Интересно, эта непробиваемость присуща и другим городам или единственному на планете Нью-Йорку?
Человек с головой воробья сидит на одной скамейке со мной и Хелдвигом, как примерный ученик.
– Кевин, станцуй нам брейк-данс, – обращается к нему Хелдвиг.
Человек с головой воробья подозрительно оглядывается. Может быть, ищет, кому пожаловаться.
– Давайте поговорим о музыке, – предлагает Хелдвиг. – Кевин любит «Битлз». Ты любишь «Битлз», Кевин?
– «Битлз»! – человек с головой воробья вскакивает на ноги. – Великолепная четверка! Пиф-паф! – он выставляет средний и указательный палец вперед и стреляет в меня.
– По-моему, ты путаешь с великолепной семеркой, Кевин, – говорю я про культовый фильм молодости моих родителей.
– К ним он причисляет еще себя и нас двоих, – говорит Хелдвиг, запутывая не только воробьиную голову, но и меня.
– Джон и Пол отважные ребята, – говорит воробьиная голова. – Стали на линию огня, подставили себя под смертельный шквал. Спасли многих. Пиф-паф – и человек бездыханный с крыши!
– Джон уже выбыл из игры. На очереди теперь один Пол, – говорит Хелдвиг.
– По-моему, вы слегка перегибаете палку, – замечаю я.
– Для этого надо поехать в Англию! – кричит человек с воробьиным черепом. – В старую добрую Англию! Страну лугов и зеленых холмов!
– Я только сейчас понял, кому посвящена песня «Дурак на холме»! – хлопнул себя по лбу Хелдвиг.
– Она посвящена тебе! – прыгает вокруг него Кевин во внезапном бурном приступе энергии, отчего выглядит еще более несчастным и потерянным, чем обычно. – «Но дурак на холме видит, как заходит солнце, и глаза на его голове видят, как крутится мир», – поет он куплет одной из самых гениальных песен в мире и тычет в Хелдвига пальцем.
– В прошлое Рождество Кевин украл подарки у своих соседей по общежитию, – мягко говорит Хелдвиг.
– Подарки! Подарки! – в истерике кричит человечек.
– Перестаньте, – прошу я Хелдвига.
– Я слышал, когда Джон и Пол узнали, что Кевин крадет рождественские подарки, они перестали давать благотворительные концерты обездоленным, – говорит Хелдвиг.
– Не буду! Не буду! – визжит Кевин.
Я сажаю Кевина рядом с собой и держу его дрожащие руки в своих.
– Успокойся. У тебя есть семья? Скоро ты поедешь к ним на Рождество. У тебя будут подарки. Скажи, как бы ты хотел встретить Новый год?
– Я хотел бы встретить Новый год в самолете. Чтобы часовые пояса были распределены так, чтобы в каждом новом городе, куда мы прилетим, был Новый год. Я встречу тысячу новых годов!
– Вместе с «Битлз»! – кричит Хелдвиг.
– Вместе с «Битлз»! – кричит существо и снова вскакивает на ноги.
– Вместе с «Битлз»! – ору я в непонятном мне самому отчаянии.
Человек с воробьиным лицом пляшет вокруг нас. «Торопитесь! Торопитесь на магический таинственный тур!» – поет он. Люди в парке едят сэндвичи и смотрят сквозь нас. Как на выгуливающего собаку жителя этого района. Или на пришельца с Марса. Если бы Орсон Уэллс попробовал проделать свой розыгрыш с «Войной миров» на нью-йоркском радио в конце девяностых, это был бы полный провал[9].
* * *
Иду через Астор Плейс. Мимо рекламы мужского и женского белья с Летицией Кастой и крутой нью-йоркской молодежью. Я хочу в очередной раз посмотреть на них.
– Миша, – слышу я на редкость спокойный голос, который может принадлежать только старому знакомому.
Оборачиваюсь. Мой сокурсник по Сассекскому университету! Крейг невозмутимо стоит посередине Астор Плейс и глядит на меня сверху вниз, всем видом показывая, что наша встреча не произвела на него никакого впечатления.
Крейг – сын черного дипломата и белой женщины. Он приехал в Брайтон из Гонконга. Там группа детей дипломатов закончила школу, и их отправили получать образование в Англию. Крейг совершенно не вязался с их гламуром, с блистательными блондинками, слетевшимися со всех частей света. И они чурались его. Говорили, что он странный. «Крейг никак не может забыть свою девушку». Еще в Гонконге в четырнадцать лет у Крейга был роман с девушкой, которая его бросила.
Крейг был и вправду странный. Все, что он делал, было странным. Например, то, как он ходил на рейвы. Не принимал наркотиков, не танцевал, не знакомился с девушками, просто стоял и уходил последним. В середине года декан сказал, что дает ему еще семестр, но если он не начнет учиться, его выгонят. Весь семестр он пробродил по библиотеке, задумчиво поглядывая на полки с книгами, но так ни разу и не подошел ни к одной. Его выгнали, и он уехал в Нью-Йорк.
На встречу со мной он отреагировал бесстрастно, равнодушно. И во мне подавил всякую попытку удивиться ее неожиданности. Мы просто пожали друг другу руку и поплыли по улицам, такие же отчужденные, как те, что шли мимо нас. Мы делали это, что называется, по-нью-йоркски.
– Где живешь, Крейг? – спросил я скорее из вежливости.
– В Гарлеме, – ответил он с великосветским британским акцентом.
– Как это? До этого Гонконг, посольское детство, а теперь черное гетто Нью-Йорка?
– Честно сказать, не знаю, что заставило моего отца жениться на моей матери. Сказать, что он ее не любил, – ничего не сказать. У него была на нее идиосинкразия в продолжение всей их совместной жизни. Наконец, он сказал ей, что для него травма так часто видеть ее голой, и пошел к психоаналитику. Тот посоветовал ему встречаться с женщинами, чьи тела ему нравятся больше. Этим он занимается последние пять лет. После этого мать сказала, что не хочет иметь дела не только с ним, но и с чем-либо, с ним связанным. А поскольку этой связью оказался я, мне после университета пришлось возвращаться не в Гонконг, а в квартиру женщины в Гарлеме, с которой тогда жил мой отец. Отец, кстати, от нее ушел, а я все живу.
– Тебя с ней ничего не связывает?
– Бог с тобой! Разве что неприязнь к папаше. Эта негритянка толще всех женщин, которых я видел.
Мы прошли следующий квартал молча. Крейг успел хорошо влиться в Нью-Йорк с момента его переезда сюда. Пожалуй, слишком хорошо. Во всяком случае, он прекрасно усвоил присущее всем здесь равнодушие.
– Как у отца была идиосинкразия на мать, так у меня на него, – нарушил он молчанье. – Начнем с того, что всякого сына нервирует, что сексуальная жизнь его отца раза в три, пожалуй, разнообразней, чем у него. В тех редких случаях, когда он навещает меня у этой бабы в Гарлеме, я просто запираюсь в своей комнате и не выхожу к нему.
– Работаешь?
– Нет.
– Что делаешь?
– Пока сижу у себя в комнате. Много чего нужно обдумать. Стараюсь понять…
– Что именно?
Он не сказал, что именно.
– Но я готовлюсь, готовлюсь, – туманно добавил он.
– К чему?
Крейг не ответил. На меня накатила страшная тоска от одной мысли, как Крейг сидит у себя в комнате и обдумывает что-то, старается что-то понять, к чему-то готовится.
– Собираюсь стать ди-джеем. Перенести все из Англии в Нью-Йорк, – дал он запоздалый ответ, в правдивость которого не думаю, что сам верил.
– Ну и как в Гарлеме? – задал я волнующий меня, насущный для меня вопрос.
– Бедность, – равнодушно бросил Крейг. – Зайдем сюда.
Мы вошли в полупустой бар на Сент-Маркс, уселись за столик. Подошла хорошенькая девушка взять заказ.
– Гормоны, – буркнул ей вслед Крейг. – Конечный этап. А руки все же мужские. И всегда будут. Смотри на руки, Миша. Всегда смотри на руки. Руки все выдают. Зеркало души, можно сказать, – рассмеялся он.
Мимо нас проплыло нечто черное, длинноногое. Оно было красивее самой красивой женщины, транссексуал.
– Непонятые и оскорбленные, – с той же горечью указал Крейг в сторону женоподобных типов в углу. – Так, по-моему, называется произведение Достоевского?
– «Униженные и оскорбленные».
– Тоже сойдет, только эти никогда этого не признают.
Принесли чай. Он стоил около восьми долларов. В голову пришла мысль, что в этом месте за то, чтобы любоваться на этих людей, взимается особая плата. Я смотрю на силуэты у бара. Они вывернуты наизнанку. Сквозь тщедушные тела просвечивают искалеченные души. Души вывернуты наизнанку еще больше. Фигуры возле бара неожиданно начинают двигаться в танце. Один, с платком на голове, делает это, унося тебя на восток. В его движениях нет задора, но их отточенность граничит с гениальностью. Танец семи покрывал Саломеи. В публике нет восторга, какой был у царя Ирода. Есть обреченность. Как будто в вознаграждение будут просить их головы. В том числе и танцующего.
– У Достоевского все герои с надломом, так ведь? – Крейг медленно размешивал сахар в стакане. – Запутанные. Я с ней, как воздушный шар: снялся с места и поплыл по воздуху! – выдохнул он.
– С кем?
– С Хелси.
– Твоя гонконгская девушка?
Восьмидолларовый чай Крейга уже почти остыл, но он все равно к нему не притронулся.
– Каждую минуту обдумываю, что я сделал неправильно. Что изменил бы теперь. По поводу любой вещи, что со мной происходит, любого эпизода я представляю, что бы было, если бы в это время Хелси была рядом. Сказал про мужские руки у официантки – и Хелси засмеялась.
Он замолчал. Я надеялся, что он больше он ничего не скажет. Как Крейг сидит один у себя в комнате в Гарлеме, обдумывает, хочет понять, готовится, сейчас я видел особенно отчетливо. Мне было от этого тяжело.
– Хелси, – прервал я наконец паузу. – Сколько тебе было лет, когда у вас был роман?
– Четырнадцать. – Я повторил: – Четырнадцать.
Мне больше нечего было сказать. Крейг попал в комнату в Гарлеме, должен был там оставаться, не должен был выходить оттуда.
– Меня бросила девушка – сказал я. – Не получается сообразить, как она могла это сделать. Я понимаю, что сходятся и расходятся. Но она ведь меня любила. Все равно что близкий человек завел в подворотню и отнял кошелек. – Я повертел головой. – Такое впечатление, что Нью-Йорк потерял краски: был цветной, стал черно-белый. Наказание за все, что я вытворял в Англии, – по-моему, оно наступило только сейчас. Манхэттенские улицы, по которым я брожу, обесценились. Совсем недавно мы с ней были в клубе всего в паре дверей отсюда…
– Понял, – неожиданно сказал Крейг.
Вид у него был довольный.
Мы вышли на улицу. Взгляд Крейга оживился.
– Мне легче дышится после того, что ты рассказал. Все ощущения стали свободнее. – Он с интересом оглядывал дома Сент-Маркс. – Ты сейчас куда, Миша? – он посмотрел на меня, как будто только сейчас встретил и рад встрече.
– Домой.
– Ты уверен, Миша? А то бы погуляли по городу. Ведь так давно не виделись! Рад тебя видеть, Миша. – Он правда смотрел на меня, будто только что наткнулся.
– Мне надо домой, Крейг. Устал. И завтра мне на работу.
– Может быть, созвонимся?
– Может быть. – Я безо всякого сожаления пожал ему руку и пошел.
Транссексуал с компанией стоял на улице в ожидании такси. Я встретился глазами с этим длинноногим шоколадным созданием из другого мира. Оно с жалостью посмотрело на меня.
* * *
После окончания рабочего дня я в пустой комнате заполняю ведомость отсутствующих и присутствующих. Входит начальница Фрида. За ней, переваливаясь, идет Даниэлла. Как всегда, улыбается.
– Даниэлла, мне надо с тобой поговорить, – говорит Фрида.
Она развалилась на стуле и положила ноги на стол. В этом есть какая-то отталкивающая сексуальность. Я стараюсь не смотреть на нее и склоняюсь над бумагами. Но она не унимается.
– Миша, ты ведь не против, если я поговорю с Даниэллой?
Я выдавливаю из себя среднее между «нет» и «ну». Фрида поворачивается к Даниэлле.
– Ты была красивой девушкой, Даниэлла, – начинает рассказывать она, похоже что мне, – красивой привлекательной девушкой. – Все это выговаривает с необычайной вальяжностью. – У тебя был любимый брат. Как его звали, Даниэлла?
– Его звали Тревером. – Даниэлла больше не улыбается.
– И что с ним случилось? – Фрида лукаво взглядывает на меня. – Он покончил жизнь самоубийством. И ты отказываешься об этом говорить. Ты ешь. Ты ешь так много, что тебя тошнит. Но ты все равно ешь. – Фрида скрестила тощие ноги. Теперь они у нее обнажены до верха. – Вот почему ты такая немыслимо толстая, Даниэлла.
– Зачем он убил себя? – начинает хлюпать носом Даниэлла, бросив эту фразу в пустоту. Она не в силах смириться с чудовищной несправедливостью, она задала напрашивающийся простой вопрос, и на него не может быть найден ответ.
– Да, Даниэлла, он бросился под поезд, – неумолимо продолжает Фрида, как если бы издевательство с недавних пор стало новым видом терапии. – Его разрезало на мелкие куски. Ты должна признать, что его нет и что ты его никогда-никогда…
– Его нет!!! – воет Даниэлла истошным голосом.
Я иду сдавать бумаги. Вслед мне летят вопли Даниэллы.
Стою на остановке, жду поезда, и мне очень хочется домой.
– Миша?
Оборачиваюсь. Фрида.
– Куда направляешься?
– Домой, – я сам удивлен, какого труда мне стоит произнести такое легкое слово, когда напротив меня стоит она.
– А где ты живешь?
– В Бруклине. – С таким же трудом.
– Я тоже. В какой части?
– Не знаю. – Она мне так противна, что голова, действительно, отказывается думать.
– А что делаешь сегодня вечером, знаешь?
Подходит поезд.
– Проводишь меня до дому?
Двери открываются, люди начинают входить внутрь. В последний момент я отстаю и прыгаю в соседний вагон. Интересно, выгонят меня за это с работы? В эту минуту я просто не переношу людей, на дух. Боже, как их много! И мне надо тащиться с ними до самого Бруклина. Над дверьми вагона висит та же реклама мужского и женского белья с Летицией Кастой в окружении молодежи. Первый раз я ее видел, когда ехал в клуб встречаться с Полиной. Вагон забит до отказа, но в конце, как островок посреди океана, как оазис – три пустующих места. Пробиваюсь к ним, облизываясь как собака – можно забыться, можно забыться. В глубине сознания что-то говорит, что, наверное, есть причина, почему там никто не сидит. Но инстинкт сильнее.
Так и есть – бородатый бездомный выставил ноги вперед и готов записать в лучшие друзья любого, кто решится сесть рядом. Все равно присаживаюсь, уповая на свой антисоциальный имидж.
– Зачем жить? – громко взывает бездомный, заранее зная, что его никто не услышит. Даже не для себя самого. – Скажите, зачем? То, что мы на этой земле, – злая и гнусная шутка! Самое лучшее, что мы можем сделать – немедленно уйти. Но у меня и на это не хватает сил. У меня ни на что не осталось сил. Мне просто гнусно. Ой, до чего же мне гнусно!
Каждое слово резало меня как ножом. Не знаю, кому из нас двоих было гнуснее. Я вышел, в голове у меня гудело: зачем-жить, зачем-жить.
Перехожу мост из Квинса в Бруклин. Останавливаюсь, как всегда, чтобы посмотреть на панораму города. Грожу ему кулаком, шлю ему проклятия. Ненавижу этот город! Как можно высасывать столько сил? Шагаю по мосту – «гнусно-гнусно». Надо будет позвонить Мите Трофимову, директору русской школы в Вермонте – пусть устроит в нее. Русская школа. Отдушина. Два летних месяца занятий русским языком в кадетском кампусе в Вермонте. Меня туда приглашали в качестве носителя языка. В первый день со студентов брали клятву, что в течение всего курса они не произнесут ни слова по-английски. Все становились немыми, беспомощными, хрупкими и милыми. А меня возносили в статус олимпийских богов. Еще не было ни разу, когда туда приезжал, чтобы не был счастлив. Парни меня уважали, девушки обожали, учителя любили.
Главное, что там были теплые отношения, они отдавали моим детством. Я отдыхал душой и телом: носителям языка предоставлялись бесплатная еда и жилье. Да, точно – Вермонт. Даже Колфилд, когда ему все осточертело, видел выход из этой невыносимой нью-йоркской жизни в Вермонте. Как и он, буду жить у ручья, буду рубить дрова зимой. Обязательно надо позвонить Трофимову.