355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Правда и кривда » Текст книги (страница 13)
Правда и кривда
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:11

Текст книги "Правда и кривда"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)

– Ругаться не штука! – с угрозой взглянул на молодицу.

– И у тебя, грязного лешего, хватило совести приволочить сюда свое предательское мясо!? Сейчас же выметайся к черту! Сейчас же! – свирепствует молодица.

Поцилуйко опасливо отходит к двери, а в глазах его появляются решительность и бешенство.

– Я уйду, но запомните, вместо меня сюда придет горе!

– Хоть и смерть! Убирайся! – вид у женщины был таким грозным, что Поцилуйко, молча проклиная ее, обернулся и слепо, крестом, уперся в двери, не в состоянии найти щеколду. – Муку свою прихвати! – приказала женщина. – И доски забери! Может, тебе или какому-то негодяю на гроб пригодятся!

Последние слова аж скукожили Поцилуйко, но он обеими руками ухватился за узел мешка и, подталкивая его коленом, поперед себя выволок за двери. В землянку клубками тумана вкатился мороз. Екатерина было бросилась к порогу, а потом что-то вспомнила и начала рукой сгребать в миску просеянную муку. Сверху она высыпала розовый грис[22]22
  Грис – высевки.


[Закрыть]
и быстро выскочила на улицу, где Поцилуйко управлялся с досками.

– И это, мерзавец, забери! – протянула ему миску. – Может, кого-то другого купишь.

– Зачем оно мне, – люто огрызнулся Поцилуйко, отводя взгляд от молодицы.

Тогда она плеснула мукой ему на голову.

– Ешь, давись, чтоб тебя разорвало!

В темноте клубком тумана закружило ароматную пыльцу. Поцилуйко, задыхаясь в нем, закашлялся и замахал обеими руками. А Екатерина, сдерживая слезы, ровно пошла к землянке, оставляя за собой на земле белую порошу, как когда-то оставлял ее отец…

Еригорий Стратонович поздно вернулся домой: хотел, чтобы жена не заметила его терзаний. Он так вошел в землянку, что и Екатерина не проснулась. Спать не мог. Плохие мысли и предчувствия мучили и мучили уязвимое сердце, не загрубевшее и в тяжелых испытаниях. «Интеллигентик ты, и все, – ругал себя, но и от бранных слов не становилось легче. – Что же, Поцилуйко на все пойдет. Может, в самом деле надо было черкнуть ему несколько слов?.. Нет, не дождешься, вражина! Тогда сколько еще страданий выцедит из него этот уж? Но пусть даже страданиями, но ты должен остановить хоть какую-то частицу подлости: отступлю я, отступит кто-то от нее – и она лишаем поползет по живому».

На кровати зашевелилась жена, зашелестели ее косы, осыпаясь на пол. Он встал, чтобы поправить их, и пораженно застыл.

– Ива-аночка, – не его, живого, а убитого мужа позвала Екатерина.

Это сегодня было тяжелейшей каплей горечи. Проведя рукой по ресницам, он сел у стола и, как обиженное дитя, положил чубатую голову на стиснутые руки.

«Две косы, две слезы», – напевом отозвалось то, что было началом любви, отозвалось, чтобы отогнать их другие чувства…

Он вышел из землянки и на дворе увидел следы полозьев… «Ага, вот здесь стояли сани Поцилуйко. Но кто это рассыпал муку?» – Григорий Стратонович наклоняется к земле, впитывает благоухание рассыпанной муки и никак не может понять, что здесь произошло, когда его не было дома.

XIII

Конь ударил копытом, под ним ойкнула, хрустнула и будто из щедрой пригоршни брызнула в лицо ледяной гречкой предвесенняя земля.

– Ирод! – отплевываясь, нехорошо искривился Поцилуйко. Он рукавом протер наколотые землей щеки и снова почувствовал на них липкий, как паутины, след муки. Поцилуйко со всей силы огрел нагайкой занузданного коня и, когда тот, взметнувши гривой, вылетел на улицу, безжалостно рванул на себя вожжи. Воронец, болезненно выворачивая увеличившиеся глаза, выгнулся в дугу, а из удил закапала кровь.

– Я тебе, ирод, отобью и печенки, и селезенки! – Поцилуйко вытаращился на коня, считая его причиной всех неудач, потом еще раз сорвал с себя пальто и начал вытрушивать из него ту пыль, что так нежно пахла сказкой созревшей нивы, неусыпных, почерневших от ненастья мельниц и жизни. Но не это, а только свежую обиду напоминала ему пшеничная пыль, которая запорашивала, а не веселила его.

Очень давно, будто и не было их, прошли те времена, когда и Поцилуйко со своим хитроватым отцом радостно на худых лошаденках ездил на мельницу, с плотинки вглядывался в подсиненную заросшей водяной крапивой реку, где сновали жуки-водолюбы, или долго простаивал возле коша, подставляя все пальцы под резвые ручейки муки. Тогда они утешали, теплом ласкали руки, и ему хотелось быть мельником, которого так уважали все люди.

А потом, спустя годы, сбежавшие, как вода под мельничным колесом, как-то поздним вечером привезли Поцилуйко в просторную кладовую ту муку, над которой не старался ни за плугом, ни за косой, ни за своим служебным столом. На минуту она обожгла руки и кровь, будто мололась не на обычной воде, а на кипятке. Не гордым мельником, а напуганным тряпичником обмяк он возле сомнительного добра, слыша, как внутри что-то омерзительно трясется в сетях соблазна, противоречий и страха. Но жилось ему не в роскошах, и он принял подарок. Взамен ткнул в растопыренную с сучковатыми пальцами пятерню клочок бумаги, с которой оскорбленным глазом смотрела на мир обычная печать. Позднему гостю она была нужна больше хлеба насущного.

– Спасибо вам, большое спасибо. Вашу ласку запомню во веки веков, – зашелестел словами, бумажкой и одеждой дородный гость и нырнул в темноту, как жук-водолюб в воду.

Тот голос долго смущал Поцилуйко и тогда, когда приходили глупые мысли, и тогда, когда говорил перед людьми о честности, и за обедом, когда дармовой хлеб еще пек его пальцы и совесть. Но со временем спокойнее стал смотреть на то первое вечернее приключение, потому что за ним пошли другие, а в душе нашлось оправдание. Ведь не только он один грешит! В конце концов, не подрывал же он основы Советской власти и политики, не подделывал государственные знаки. А что в справках к истинным данным об имени, фамилии и месте рождения добавлялись некоторые неточности, так даже у писателей еще и не так бывает. Тогда о них пишут, что они имеют буйную фантазию или ошибаются. А будто не может ошибиться обычный секретарь райисполкома! Разве не приходится ему по велению некоторого начальства завышать данные по району? И это уже называется не ошибкой, а достижением! Правда, на таких фальшивых данных Поцилуйко однажды чуть не испекся, но, в конце концов, все обошлось: он пошил в дураки своих недругов, а сам конем красноречия выскочил на сухое. Когда его загнали на скользкое, сразу же признал свою вину и даже не подумал спихнуть ее на более широкие плечи, потому что они, если не теперь, так в четверг, могли взять его под защиту.

Он до сих пор помнит, как лихорадочно нащупывал лирическую нотку у председателя контрольной комиссии, как присматривался к его ордену Красного Знамени, к шраму на щеке, к поседевшим вискам. Такого каким-то хитрым ходом, предупредительностью или лестью не объедешь. Он собрал в свои глаза всю, какую только мог, правдивость и подобие ее, добавил к ним горечь раскаяния и всем этим взглянул на председателя контрольной комиссии, вздохнул, как на похоронах, и краешком глаза проследил, дошли ли по адресу это вздохи…

– Ваше слово, товарищ Поцилуйко, – вроде более ласково сказал председатель контрольной комиссии.

Он так встал, будто из него вынули середину.

– Я, товарищи, не буду оправдываться, защищаться: только на моей совести лежит моя тяжелая вина – больше никто не причастен к ней, – покосился на председателя райисполкома, и тот облегченно вздохнул. – Вы хотите знать, почему я это делал. Так пусть мой чистосердечный ответ не удивляет и не возмущает вас: буду резать правду-матушку в глаза. Мы, после всех своих разрух, злоключений, недостатков, так теперь хотим видеть у себя побольше достижений, что ради этого не поскупишься лишним словом или цифрой, чтобы людям лучше было хотя бы на душе. Вы читаете наших поэтов. Сколько у них кругом в стихах, например, насажено садов! А разве это преувеличение вредит народу? Наоборот, мобилизует его, вселяет радость. Вот и я так думал недозрелой головой: цифра тоже похожа на стихи; даже не совсем точная, она служит общему делу – кого-то веселит, кого-то подгоняет, а врагов бьет по голове. Если можете, простите, что не так понял силу и поэзию цифры.

– Хоть и путаник, но молодец! – удовлетворенно ударил кулаком по столу председатель контрольной комиссии, которого умилила эффектная исповедь Поцилуйко. – Не крючкотворство, а переживание за общественное я вижу теперь в цифрах Поцилуйко, пусть и дутые они, как пузыри. Он, как вы догадываетесь, своей фальшивой поэзией цифры не дошел до истинного понимания цифры, не понял, что такая статистика имеет не три, а все четыре измерения: она может бить по голове не только врагов, но и нас самих. Запомните это, товарищи и не играйтесь с цифрами. За ними стоит жизнь людей. А относительно Поцилуйко, то на первый раз, думаю, не надо его сурово наказывать.

После этого случая акции Поцилуйко, нежданно для него самого, пошли вверх, и он потихоньку начал расправляться со своими недругами. Красноречия и здесь ему хватало: оно сначала перемещало людей на низшие должности или изгоняло их в другие места. А в тридцать седьмом году погнало в тюрьмы и в ссылку.

Поцилуйко в районе начали бояться, мало кому хотелось встретиться с его холодным и властным взглядом, видеть его тонкие, злобой намоченные веки. У него увеличился круг знакомых и подхалимов, которые восхищались его выступлениями и решительностью. В глаза Поцилуйко все больше хвалили, а за глаза, тоже все больше, проклинали. Возрастал вес лукавого, правдоподобием подбитого слова Поцилуйко, росла и цена его справок. Правда, ими он не очень разбрасывался, но драл за них, как за родного отца. Из фальшивых бумаг он выстроил просторный, как клуб, каменный дом, обзавелся хозяйством и уже на свою зарплату смотрел как на мелочь, которая ни в какой мере не вознаграждает его заслуг и талантов, в которые он уверовал с годами, как и в то, что вокруг него сидят менее способные люди. Эта вера породила спесь и острую неприязнь к по-настоящему талантливым и знающим людям. Для них у него всегда находилось пренебрежительное определение: антиллигенция, то есть прослойка, что начинаются с «анти»; с ними надо ухо востро держать.

После тридцать седьмого года лабиринт ходов Поцилуйко стал сложнее, но житейская философия обеднела. Официально людей он делил по классовому происхождению или по анкете. А неофициально – на конных и пеших. К первым он тянулся, вторыми пренебрегал. Правда, масса еще нужна была для отчетов, но карьера его зависела от тех, что сидели на коне. И Поцилуйко примерялся к гривам этих коней, чтобы и самому оказаться в высоком седле.

Если бы не война, он выстроил бы себе не только каменный дом, но и трон честолюбца, но она, проклятущая, оторвала его от золотого шелка грив и бросила под те копыта, под которыми трескались и не такие головы. Чтобы спасти свою, он, оставленный на подпольную работу, с ужасом начал отрывать от себя все нити, которые связывали его с прошлой деятельностью и подпольем. Убегая от нечистой совести, он ночью сжег партбилет, бросил свой неправедностью построенный дом. После многодневных блужданий зашился в уютный хуторок к бледной вдовушке с короткими губами и коротким носом. Вокруг ее рта почти всегда дрожала прекрасная женская жалостинка, в глазах светилась тихая предосенняя печаль, и даже длинные густые ресницы держали в своем сплетении застарелую грусть.

– Сколько же вашего брата погибает на войне. Тьма-тьмущая! Кто спрячется, тот, может, и спасется, – по-бабьи прикладывая руку к лицу, не раз сокрушалась она, не порицала тех, кто испугался войны, ни словом не упрекнула Поцилуйко. И за то, что он сделался нахлебником. Но и жить не стала с ним. Она придерживалась мнения, что только истинная любовь украшает человека, а женолюбие – калечит его.

«Одна лирика и никакой биологии», – пренебрежительно подумал тогда о ней Поцилуйко.

Чтобы казаться старшим, он запустил бороду, усы и даже стал прихрамывать. А чтобы не захиреть от безделья, взялся за сапожное дело. И часто заплаты на сапогах напоминали ему следы его бывших печатей и бывшей власти. Когда на хутор заскакивали немцы или полиция, он заползал в тайник, но бывало, что не успевал уберечься, и тогда сидел на сапожном стульчике, как на электрическом стуле.

Как-то в пасмурный предосенний день в дом вскочила перепуганная хозяйка. Щеколда дверей вырвалась из ее дрожащей руки, а взгляд сказал ему все. Он хотел броситься к тайнику, но уже по двору с автоматами на животе осторожно шло несколько немцев. Не то вздох, не то стон вырвался у Поцилуйко, изгибаясь, он болезненно опустился на сапожный стул, впопыхах зажал губами несколько гвоздей и начал чинить чье-то рванье.

«Главное в таком случае – не растеряться, не растеряться», – уговаривал себя и приказывал себе.

Он кожей ощутил походку немцев, кожей посчитал, сколько их, а когда один из них на украинском языке приказал хозяйке что-то поставить на стол, вздрогнул кожей и всем телом: какая-то знакомая нотка послышалась ему в голосе непрошеного гостя. А тот уже допытывался у вдовы:

– Это кто чинит сапоги?

Поцилуйко тоже кожей ощутил, как в его спину ввинчиваются чужие глаза, но вгонял шило в кожу, будто в собственное тело.

– Мой ловик, – спокойно ответила Василина, и Поцилуйко немо благодарил ее, хотя сегодня же, какой-то час тому назад, ужалил вдову насмешкой, что ее верность едва ли нужна тому, кто лежит на кладбище.

– Ваш муж? – удивился и насторожился захватчик. – Вы правду говорите?

– Конечно.

– А может, это партизан? – спросил уже с угрозой.

– Что вы, господин офицер!? – совсем естественно засмеялась женщина. – Партизаны в лесах воюют, а не шкарбуны латают.

– Что-то ты, хозяйка, очень ревностно своего сапожника защищаешь, – посмеялся чужеземец. – Может, лучше скажешь, когда умер твой муж? Только не пробуй выкручиваться.

В руке Поцилуйко мелко задрожал и повис в воздухе молоток, а с ниточки губ, приплясывая, начали выпадать гвозди.

«Вот и все! Зачем она назвала меня своим мужем?» – наливался болью и вдруг увидел себя на заброшенном сельском кладбище, где лежал первый муж вдовы. Поцилуйко в ужасе уже оплакивал свою смерть не слезами, а потом, который густо выступил на лбу, наплывал на брови и пригибал веки и ресницы.

Но женщина не смутилась и так же спокойно ответила захватчику:

– Чего же мне, господин офицер, выкручиваться? Первый мой муж умер шесть лет тому… Ну, а мои года еще не те, чтобы вековать одной.

– Приняла себе приемыша? – подобрел и стал жирным голос неизвестного.

– Вынуждена была, – ответила игриво.

«И откуда все это взялось у нее? Вот тебе и тихая осенняя грусть». Поцилуйко увидел, как от него, пошатываясь, отдаляется кладбище.

– Говоришь, вынуждена была? – захохотал чужак, многозначительно похлопал хозяйку по плечам и подошел к сапожному столику: – Здравствуй, бородач!

– Дай бог здоровья.

Поцилуйко, чтобы ничего не подумали, выпустил молоток, встал с сапожного стула и скосил глаза: что-то до боли знакомое было и в голосе, и в округленной приглаженной фигуре этого небольшого мужичонки, на картузе которого укороченными вилами кособочился петлюровский трезубец.

– Ой папа родный! Какое стечение обстоятельств! Кого я только вижу! – аж потерял равновесие от неожиданности бандеровец. – Самого секретаря райисполкома товарища Поцилуйко! Кто бы только мог подумать и поверить?

Испуганно вскрикнула, прислонившись к печи, вдова, жуткий страх исполинским клещом впился в душу Поцилуйко, перед глазами снова поплыло кладбище. И Поцилуйко впервые пожалел, что не пошел в партизаны.

– Так вот где вы отсиживаетесь, товарищ Поцилуйко! – все больше удивлялись и морда, и фигура бандеровца, но он не спешил вынимать оружие.

– Вы ошибаетесь, господин офицер, – насилу оторвал где-то из живота не округлость слов, а какие-то пересохшие выжимки их, потому что ужас заглотнул весь дар его красноречия.

– Да неужели ошибаюсь? – сладкоречиво и насмешливо спросил бандеровец. Его мохнатые руки почему-то напомнили жука-водолюба. Какая-то паутинка старины соединяла образ этого насекомого с образом неизвестного.

– Эге, ошибаетесь, потому что я не Поцилуйко, а сроду Вакуленко.

– А может, вы не сапожник Вакуленко, а кузнец Вакула из гоголевской «Ночи перед Рождеством»? Может, вы из этих ошметков шьете себе царские золотые черевички? – уже аж качался от смеха бандеровец, и качался у него на боку пистолет. – Наш век – век переодевания, век такого театра, какой и не снился сыновьям древней Эллады. Так, господин, или сударь, или товарищ, или приемыш Поцилуйко? – Он прямо упивался своей властью и остротами, а Поцилуйко уже в полной безнадежности тупо повторял свое:

– Вы ошиблись. Я не Поцилуйко.

Лицо бандеровца изменилось, в темных впадинах осторожно расширились глаза, взялись пленками холода, на них задрожали неровные ледяные пятнышки.

– Может, и так, может, я ошибся, – что-то раздумывая, согласился он. – Вы, мужчина, документально докажете, что вы Вакуленко? Пашпортом или некоторой справочкой?

Поцилуйко через силу взглянул на бандеровца:

– Не докажу. Все мои документы погибли.

– И партбилет?

– Я никогда не был партийным! – наконец ужасом вырвался на волю голос Поцилуйко. Он ощущал, что на него вот-вот вместо глаз бандеровца посмотрят глаза оружия и глазницы смерти. Он так потеет, что его рубашка на спине берется горячими пятнами.

Но бандеровец не потянулся к своему «вальтеру», а весомо, отрубая каждое слово, произнес:

– Кажется, только теперь вы сказали правду: действительно, как я понимаю, вы никогда не были партийным, хотя и носили партбилет.

Если бы ему раньше эти слова бросил в глаза кто-то из советских людей, Поцилуйко потратил бы все свои силы, чтобы съесть, изуродовать его. А теперь, когда эту страшную правду сказал бандеровец, Поцилуйко был даже признателен ему: немцы, как он понял, и к коммунистам подходят не с одинаковой меркой – идейных не милуют, а путаников по-разному просеивают на своих решетах. Не в объятия смерти, а на какое-то из них и он может попасть. И начал отовсюду лихорадочно стягивать всю ту рухлядь, которая сейчас могла бы оградить его от идейности и большевистского фанатизма. Очевидно, об этом что-то знает и бандеровец. Тогда как-то можно будет объясниться с ним.

– А припоминаете, господин Поцилуйко… «Это уже хорошо, что он меня начал господином называть», – просыпается надежда, – …как мы когда-то познакомились с вами?

– Нет, не припоминаю, – напрягал память. По ней паутинкой выкручивалось давнее воспоминание, снова почему-то вспоминалась старая мельница, жуки-водолюбы, но за ними не видно было человека.

– Не длинную вы память имеете, – вытаращил заплесневелые, чуть голубоватые глаза на Поцилуйко.

«Что крылось за тем змеиным взглядом, какой приговор выносился ему?»

И Поцилуйко предупредительно приноравливал свой взгляд так, чтобы чем-то понравиться или хотя бы вызвать сочувствие у бандеровца и у немцев, которые уже, гогоча, расселись за столом, не обращая внимания на то, что делалось возле сапожного рванья.

– Садитесь, господин офицер, за стол. Зачем вам сдался мой штурпак[23]23
  Штурпак – зубчатый пенек.


[Закрыть]
? Он прямо ошалел от страха. Вот вам и водочка из своего завода – ежевичная, может, и не употребляли такой, – Василина заиграла белозубой, с лукавинкой и все же с жалостинкой улыбкой, будто непринужденно защебетала и поставила на стол бутылку. – Люблю, когда в доме людно и водочно. Угощайтесь, пожалуйста.

– Хорошую любовницу имеете. С такой не пропадешь, – сладострастная улыбка поползла по толстому, как крестец, лицу бандеровца. – Не баба – огонь. К такой и я пристал бы приемным мужем. Вкус имеете, господин Поцилуйко, – смерил с головы до ног вдовушку и повернулся к Поцилуйко: – И до сих пор не припомните нашу первую встречу?

– Нет, господин офицер.

– А помните, как вы мне как-то вечером давали в амбаре справочку? Я за нее привез вам пшеничной муки и сказал, что во веки веков не забуду вашей ласки. Было такое?

– Было, – прошептал Поцилуйко.

Из тьмы лет, как из воды, вынырнул тот жук-водолюб, с которого началось его падение. Какая страшная и невероятная случайность! Но разве может тот, кто купил справку для жизни, забрать его жизнь?

– Вам повезло, господин Поцилуйко, крепко повезло. Несомненно, в рубашке вы родились! – ободрил его бандеровец. – Кто-то на моем месте сильно заработал бы за голову секретаря райисполкома, а я сохраню ее, потому что знаю, что к подполью и партизанскому движению вы пока что непричастны.

– Спасибо вам, большое спасибо, – так же поблагодарил и поклонился бандеровцу, как он когда-то благодарил и кланялся ему в амбаре. Жизнь снова возвращалась в тело Поцилуйко.

– А может, отсидев свое на хуторе, начнете сотрудничать с нами?

– Нет, господин офицер…

– От сапожничества и гречкосейства думаете есть хлеб? – смерил его долгим взглядом.

– Хоть бы и так, господин офицер, – угодливой улыбкой хочет умилить бандеровца.

– Как вас зовут-величают?

– Олейком Гавриловичем Крижаком. Это и в справочке вы писали. Только тогда я назывался не Олейком, а Александром и вместо глитаєнко[24]24
  Глитай – кулак, мироед; глитаєнко – сын кулака, мироеда.


[Закрыть]
стал бедняцким сыном. Жизнь – это всегда театр! Только одним в этом театре выпадают истинные роли, а другие становятся пожизненными статистами. Не станьте им… Не соблазняет вас новая власть? Не хотите, как большевики говорят, перестраиваться? К этому разговору мы когда-то еще вернемся, а сейчас могу выдать бумажку, чтобы вас по ошибке не взяли за жабры. Глаз за глаз, ухо за ухо! – засмеялся и открыл разбухший планшет. Из него вынул бланк со штампом начальника украинской полиции, согнулся над столом и стоя черкнул на нем несколько слов и скрепил их хитроватой подписью, похожей на туловище общипанного крижака.

И вот еще не просохшая бумажка дрожит в руках Поцилуйко и укрепляет, и увеличивает клубок жизни в его душе. Фортуна снова улыбнулась Поцилуйко, но зачем было при этом иметь свидетеля? Разве нельзя было на это время выпихнуть вдову хоть в каморку или в сени? Теперь ее взгляд больше смущал Поцилуйко, чем змеиные глаза начальника полиции.

Когда гитлеровцы съели все, что было на столе съедобного, и когда ежевичная водка пятнами вышла на широкощеком лице Крижака, он властным жестом руки вызвал Поцилуйко на улицу и на пороге тихо зашептал:

– Не поймите мое великодушие и мой добрый юмор, как мою слабость. Я пока что не заставляю вас работать с нами, потому что с вас еще не слезла шкура труса. Но если на хуторе появятся партизаны или подпольщики, вы сразу же должны будете об этом сообщить меня. Иначе с вами будет разговаривать гестапо, а оно вытянет со шкуры ваше мясо. До свидания, господин Поцилуйко.

– До свидания, – вздрогнул от остекленевшего взгляда полицая.

Как в плохом сне, мимо него прошли немцы, и он, как побитый пес, съежившись, пошел в дом. Вдова даже не взглянула на него. Но ее лицо, вся фигура и даже одежда встопорщилась против сомнительного нахлебника. Потрескавшимися, шершавыми руками она открыла все форточки и двери, чтобы из хаты выветрился дух проклятых чужаков.

Этой ночью они долго не могли уснуть. Она проклинала себя, что приютила слизняка и дурака, который еще до войны стал выродком. А он мучился, что его позор каплями масла всплыл на воду, и ругал своего, как оказалось, довольно опасного свидетеля. «Тоже какую-то идейность имеет! В постели должны заканчиваться все бабские идеи. Но эту ведьму, наверно, не привлечет и царская кровать. И как в ней уживается любовь к мертвому и жестокосердие к живому! Ох, Василина, Василина, много ты можешь принести горя, если клубок войны покатится назад».

С этой ночи он начал бояться нашей победы. В фальшивой душе мололся страшный помол фальшивой справочки.

А спустя недели три в полночный час к дому вдовы прибились новые гости – два партизана. Голодные, в изодранной одежде, плохо вооруженные, они совсем не были похожи на грозных народных мстителей. Василина узнала одного из них, начала собирать ужин. Партизаны сели за стол, пригласили и хозяйку посидеть с ними, а Поцилуйко пронизывали и измеряли нехорошими взглядами. После ужина оба подошли к нему, и старший, с полумесяцем бородки, насмешливо спросил:

– Так вы, гражданин Поцилуйко, всю войну собираетесь как пень, трухнуть в этом закутке? Не тяжеловаты ли для вас вдовьи харчи и сапожные заработки? Или, может, к «новой власти» перекинетесь? Ну, скажите что-то красненькое, как вы на трибуне, бывало, щебетали.

Но красноречие и сейчас покинуло Поцилуйко. Он что-то невыразительное промямлил, а партизан изумленно пожал плечами.

– Кумедия, и все! Каким был когда-то оратором, а теперь мамулой[25]25
  Мамула – болван, дурак, телепень, оболтус, олух.


[Закрыть]
стал. Неужели у вас язык закостенел? Или, может, душу заклинило? Я еще давно грешил на вас, что в лихой час вы станете если не предателем, то пень-колодой. А наш командир не верит в это. Что прикажете ему передать?

– Кто же ваш командир?

– Мироненко.

– Мироненко!? Тот самый?.. – неожиданно вырвались глупые слова.

– Тот самый, которому вы когда-то объявили политическое недоверие. И все равно он еще верит в вас, хоть и залили вы ему сала за шкуру. Я тоже охотно выпил бы мировую с вами, но я не такой доверчивый, как мой командир. Так что ему сказать?

– Я еще подумаю над этим вопросом, – пробубнил Поцилуйко. – Это сложный вопрос.

– Даже очень сложный! – насмешливо сказал партизан. – И долго будете думать?

– Подождите хоть немного.

– Что же, подождем, пока кое-кто всю войну просидит на хуторе. Спасибо, Василина, за хлеб-соль. Бывай здорова.

Мстители даже не взглянули на Поцилуйко и тихо выскользнули из хаты.

Не кровь, а пламя бухнуло тогда в мозги Поцилуйко. Слова партизана выжимали из него все соки. Страх омерзительно расползся по всему телу и морозил его отравляющим холодом. Вот и зашился ты, человече, в тихий закуток, а попал зразу между трех огней. Что, если завтра немцы или полиция узнают о партизанах? Одно упоминание о гестапо бросило его в дрожь, и он чуть не застонал.

– Чего вас так лихорадит? – удивилась Василина. – Это же не фашисты, а свои люди приходили.

– Да, да, свои люди, – ответил будто спросонок, а хищная мысль долбила свое: «И за этих людей гестапо освежует тебя, как зайца… А если и не попадешь в лапищи гестапо, свой суд доберется до тебя. Чего только этот свидетель в юбке не скажет о нем?» – шевельнулась ненависть к вдове.

Бессонная ночь гадюкой шевелилась в его душе, жалила, заглатывала ее, а в голове гудели и скрипели проклятые мельничные жернова. И днем он ходил как неприкаянный, с ужасом присматриваясь и прислушиваясь к лесным дорогам. И спать лег в одежде и сапогах. А на рассвете, не глядя на Василину, сказал, что пойдет посоветоваться в район к одному человеку. Пора, дескать, за живое дело браться, не вечно же быть приемышем.

– И то правда, – сразу согласилась вдова. – Только будьте осторожны. Непременно справочку захватите с собой, что тот чертов баламут оставил. Как раз теперь будет полезной. Я вам что-то поесть приготовлю.

– Не надо.

– И не говорите такого, – вдова бросилась к амбару, а он тупо посмотрел на ее тугие ноги, которые розовели из-под широкой юбки, и вздохнул.

– Чего так вздыхаете? – из-за плеча глянула на него вдова, остановившись.

– Нелегко идти от вас, – потупил взор вниз.

– Благодарю на добром слове. А я, грешным делом, думала, что вы хуже. Теперь не удивительно растеряться, как вы растерялись. Но и это должно пройти, – она подошла к Поцилуйко, впервые доверчиво прижалась к нему, посмотрела в глаза и метнулась к амбару.

В это же утро с ее сумкой, с ее харчами Поцилуйко оказался у начальника украинской полиции и заявил, что Василина Вакуленко держит связь с партизанами.

– Хорошую имели любовницу, господин Поцилуйко! – так сказал о Василине, будто ее уже не было на свете. – За нее и вы бы могли потанцевать на веревке, – встал из-за стола Крижак. – Спасибо вам. Теперь, когда вы неофициально начали работать на нас, можете выбрать уже и официальную должность.

– Нет, – испуганно замахал руками и отшатнулся назад Поцилуйко.

– Как хотите. На принужденном коне не наработаешь, – снисходительно сказал Крижак. – Но рано или поздно придете к нам, потому что сегодня вы сожгли последний мост к тому берегу, – махнул рукой на стену позади себя.

Поцилуйко вздрогнул, его болезненное воображение нарисовало в темноте изуродованный мост в огне, а слова начальника холодными мурашками расползались по всему телу.

Ведь его, Поцилуйко, мысли не шли так далеко, как сейчас сказал начальник полиции. Думалось не о последнем мостике, не о двух берегах, не о двух мирах, а лишь об одной женщине в этом мире, которая может опозорить его. И он, трясясь за свой поступок, здесь, в кабинете начальника полиции, молча клялся, что больше никогда-никогда не заглянет сюда. Скорее бы только закончилась вся история с вдовой.

Широко без стука отворились двери, и на пороге кабинета остановился длиннорукий, придавленный сутулостью немец, тяжеловатая голова которого поражающе нависала над туловищем. В крупных морщинах его лица притаились тени и звериная жестокость. Но не фигура фашиста поразила Поцилуйко, даже не звериные черты лица, а страшный дух анатомички, мертвой крови, который шел от длиннорукого. Фашист бросил Крижаку несколько слов по-немецки, стрельнул глазами и вышел, а Поцилуйко чуть не вывернуло: ему до сих пор казалось, что перед ним стоял не человек или его подобие, а смерть в форме.

Крижак посмотрел на него, засмеялся:

– Стошнило?

– Стошнило. Кто это? – кивнул головой на двери.

– Дух нашего гестапо. Этот железом, огнем и пальцами, видели, какие они у него, выжмет из тела каждую каплю жизни. Смотрите, не попадитесь ему.

Рвота подступила к горлу, но Поцилуйко как-то победил себя, чтобы не рассердить начальство.

Вечером он вернулся на хутор, покружил вокруг дома вдовы и, будто не своими пальцами, постучал в окно. Скоро отворились двери, и из сеней повеяло духом осенней калины.

– Как ваши дела? – приветливо встретила его Василина.

– Будто ничего… Встретился с добрыми людьми, – ответил на удивление спокойно и, плотно поужинав, улегся спать.

Через два дня, когда Поцилуйко не было дома, полиция арестовала Василину. Хуторяне, как только он появился на хуторе, посоветовали ему подыскать другое укрытие, потому что черные вороны искали и его. Поцилуйко внимательно выслушал их и пошел к вдовьему жилью, чтобы взять что-то на дорогу. Не засвечивая лампу, он с кадки выбрал сало, с полки для посуды взял почерствевший хлеб и вышел в сени. И здесь привядшее благоухание калины на миг ошеломило его, потому что вспомнилось, как вдова приносила ягоды из лесу… Вот, несомненно, и все, что осталось от нее. Он в последний раз переступил порог остывшего дома, и враз навстречу ему из тьмы качнулась фигура Василины. Поцилуйко задрожал от ужаса, наволочка с харчами выскользнула из рук. Он спиной уперся в косяк, и одно слово стоном выхватилось из груди – ты!?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю