355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Стельмах » Правда и кривда » Текст книги (страница 19)
Правда и кривда
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:11

Текст книги "Правда и кривда"


Автор книги: Михаил Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

XIX

Первыми к Марку пришли конюхи с дедом Евменом и Григорий Заднепровский. Дед Евмен, еще не успев снять блин картуза, загремел на всю землянку:

– Не ждал такого от тебя, Марко: либерал ты и попуртунист!

Таких слов Марко не надеялся услышать от деда и расхохотался.

– Почему же я, деда, либерал и попуртунист?

– Он еще и смеется, а не раскаивается! – возмутился старик. – Скажи, что ты сделал с Безбородько?

– Да разве же вы не знаете? Искупал немного.

– Искупал немного! – перекривил старик. – А еще фронтовик! Утопить надо было вора и никак не меньше! Хоть бы одни веселые похороны справили.

– Ей-бо, взбесился человек! – всплеснула руками мать, а все кроме деда Евмена засмеялись.

– Неужели тебе, Анна, жалко было бы чертового Безбородько? Может, еще и плакала бы за этим приставалой? – начал допытываться у матери старик.

– Бессовестный и еретический ты дед. Хоте бы, чтобы моего сына по судам затаскали?

– Не затаскали бы. Всю вину святая вода взяла бы на себя, – успокоил ее старик. – Но тебе, Марко, надо куда-нибудь исчезнуть на эти дни, потому что уже посланцы, как в жатву, помчали с бумагами и в райком, и в райисполком, и в редакцию, и в милицию, и к прокурору. Наконец пошел Безбородько воевать, и здесь он своего не упустит.

– Что оно только будет? – заплакала мать и, как перед новой разлукой, не спускала глаз с Марка.

– Да ничего сурьезного не будет, а беречься надо. Может, завезти тебя, Марко, на Королевщину? Это пока перекрутится веремия[39]39
  Веремия – сложные обстоятельства с быстрым развитием событий.


[Закрыть]
. Там, в круговине[40]40
  Круговина – участок какой-нибудь поверхности, похожий по форме на круг.


[Закрыть]
над рекой, стоит рига моего кума…

Конюхи, вспомнив, как дед Евмен ездил туда за кумовым сеном, засмеялись, а дед Евмен вытаращился на них:

– Чего пораскрывали рты? Разживитесь на такого кума, тогда и хохочите. Так вот, Марко, чертов Антон даже загубить тебя не постесняется. Пока здесь будет молотиться, ты с моим кумом возьмись рыбачить. Он повезет тебя на такие, слышишь, богатые карасями места, что и не снились никому. Недаром это урочище называется Королевщиной! Можешь на рассвете поехать щук бить. И тебе передышка будет, и куму радость. А мы всюду пустим молву, что ты поехал долечиваться. По рукам? – крепко ударил всеми мозолями по разнеженной по госпиталям руке Марка.

– Соблазн таки большой побывать на местах, богатых карасями, – заискрились глаза у Бессмертного. – Кум ваш исправный рыбак?

– Всю жизнь, как аист, в воду заглядывает, только к ней, а не к домашним благополучиям тянуло его. А какой он лодочник! Сделает лодку, как скрипку, – хоть играй на ней. И человек он душевный, потому что живет на человеческом перевозе.

– Так ваш кум лодочник? – вспомнил Марко седоголового, высокого дедугана, который летом всегда ходил в полотняной одежде и был чем-то похож на вздыбленное белое облачко. – На Королевщине паромом перевозит?

– Конечно, сызмала на пароме. Только при немцах не перевозил никого, кроме партизан. Хочешь, сейчас же в аккурат и завезу.

– Подожду, деда, – с сожалением сказал Марко.

– И сегодня же дождешься милиции. А она уж знает свое дело: имя – в протокол, а человека – в каталажку. Зачем тебе иметь эту коммерцию?

– Заработал ее, дед.

– Заработал, заработал! Безбородько не то еще заработал, а все время выкручивается в праведника. Его бы судить, что женщин в воду погнал, так они же ни в милицию, ни к прокурору не побегут.

– Надо, чтобы побежали. Это поможет Марку Трофимовичу, – отозвался Заднепровский.

– Пока это поможет, так время уже на стороне Безбородько. Это тоже надо понимать! Так вот, чтобы как-то и его, и наше время вошли в одинаковую силу, Марку надо ехать к моему куму.

– А в самом деле, время надо выиграть, – Григорий Стратонович вопросительно взглянул на Бессмертного.

– Постараемся без кума выиграть его, – улыбнулся Марко, – ведь что бы пришлось делать на белом свете, если бы у деда Евмена не было такого хорошего кума?

– Эт, умный человек, а мелете черте батька знает что! – рассердился старик. – Конечно, тебя не повесят за купание, но горькой желчи наглотаешься, потому что сейчас, после всех заявлений Безбородько, твое лежит снизу. Таки надо было утопить чертяку! Скорее бы его место занял!

– Как из лет, так и из ума, – безнадежно махнула рукой мать.

Григорий Стратонович встал со скамейки:

– Что же, когда Безбородько развил такую бурную деятельность, я, Марко Трофимович, потопаю сегодня к секретарю райкома.

– Не стоит.

– Чего там не стоит, пусть знает человек правду, – отозвался Гайшук.

– Кто секретарствует теперь у нас?

– Иван Борисенко.

– Черный, как цыган, – снова подал голос дед Евмен. – Когда впервые приехал к нам и начал своими глазищами осматривать все руины и все наше благосостояние, мы чуть ли не все сразу и решили: «Этот, глазастый, будет драть и со скота, и с людей, и с земли. Ничего не пропустит, никого не пожалеет, чтобы без орденов не ходить». И что ты думаешь, Марко? Все ошиблись. Ордена он и за войну имел, не надо было их из планов выжимать. Мужчина он оказался крепко душевный, а не печеночник. Ну, а глаза до сих пор имеет строгие, даже когда смеется. Это уж природа!..

Под вечер к землянке на забрызганном коне подъехал участковый милиционер. Пока он вытирал коня и подвязывал ему изгвазданный хвост, то успел рассердиться и в землянку спускался исполнять служебные обязанности не в безоблачном настроении.

– Здесь живет партизан Марко Бессмертный!? – ударил каблуками на пороге, отдал рукой честь, а глазами угрозу.

– Здесь живет солдат Марко Бессмертный, – встал навстречу участковому.

Костыли немного подействовали на гостя, он уже спокойнее осмотрел Марка, крутнув головой, и снова приложил руку к картузу:

– Честь имею – участковый милиционер Дорошенко. Значит, здесь живет солдат? А действия – партизанские?

– В зависимости от времени, обстоятельств и сил.

Ответ понравился участковому, и в его грозных глазах теплее сверкнули искры цвета недозрелой смородины.

– Правильно, служба! Сам так действовал – в зависимости от времени, обстоятельств и сил. Так поговорим душевно?

– А разве выйдет у нас душевно?

– Кусаешься, служба?

– Где там кусаться – дрожу перед него величественностью протоколом.

– Так и надо, – одобрительно кивнул головой. – Перед ним и генералы дрожат.

– В их чине перед протоколом страшнее.

– Ты, служба, оптимист! – засмеялся участковый. Подследственный начал ему нравиться. – Давно воюешь?

– Это тоже для протокола?

– Нет, для знакомства.

– Тридцатого июня сорок первого года стукнулся с десантниками. С того времени и пошла жизнь с переменным интересом: то меня били, то я бил.

– Раны болят?

– Нет, ноют.

– Хоромы для них не подходящие. Древесину свою быстро порубишь на дрова? – посмотрел на костыли.

– К весеннему Николаю.

Участковый удивился:

– Почему такая точность?

– Потому что люблю сеять гречку.

– Гречку, говоришь!.. Как она только пахнет! – призадумался и нахмурился милиционер. – Довелось мне в сорок первом обороняться на расцветшем гречище[41]41
  Гречище – гречневое поле.


[Закрыть]
. Минометы бьют – спасения нет, осколки фыркают, как чертова начинка, а гречка аж гудит от пчел и так пахнет, будто сама на меду вырастает. И еще я тогда впервые заметил, что пчелы в войну и ночью работали.

– Как и народ, – тоже призадумался Марко.

– Истинно, как народ! Хорошо сказал! – уже с приязнью взглянул на подследственного. – На том медосборе и подкосило меня. Когда пришел в себя, стебли гречки показались большими-большими; на них опять-таки вели хозяйство пчелы, собирали мед уже не здоровым, а раненым. Что же у тебя, служба, с Безбородько вышло? Конфуз?

– Думаю, для Безбородько.

– Опровергаете факты?

– Нет, утверждаю. Вынимай протокол.

– Пока что послушаю так, – милиционер не торопится расстегивать планшет, а сам присматривается к Марку. – Будем говорить как солдаты одной судьбы?

– Вон как! Тоже хорошо сказал. Да, будем говорить языком солдат одной судьбы. Слушай…

Когда Марко закончил свой рассказ, участковый молча встал, вышел из землянки и скоро вернулся с бутылкой явно медицинской формы. Он сам нашел две глиняные стопки, наполнил их и произнес единственный тост:

– За правду, какой бы она ни была!

– За правду! – с признательностью посмотрел на него Марко.

– А больше мне пить не положено. С этим бывай здоров, Марко Трофимович. Заеду на весеннего Николая: вместе пойдем сеять гречку! Согласен?

– Спасибо.

В колхозе участкового озабоченно остановил Безбородько, с чувством пожал ему руку:

– Как оно дела?

– Вы что имеете в виду? – официальным тоном спросил участковый.

– Спрашиваю, как мои дела!

– Как в «Интернационале», переведенном на украинский язык.

– Не понимаю.

– С охотой объясню. Там есть гениальные слова: «А паразитів жде біда!» Все уже в «Интернационале» было предусмотрено.

– Верно, голубчик, – по-своему понял Безбородько участкового. – Не что другое, а беда ждет Бессмертного. А как же иначе?

XX

Кони, тяжело дыша вспотевшими подмышками, подъехали к скверику, за которым белел дом райкома, огороженный живоплотом, и сами остановились у живой изгороди.

– Знают дело! – обернулся к Марку Мирон Шавула, который погонял конями. Замохначенная улыбка неровно расползлась по косматому лицу кладовщика, а в мелковатых зрачках вспыхнуло злорадство. – Значит, приехали! Тут, в партийном доме, и отмолотят тебя, Марко, без церемонии отмолотят, как сноп сухого гороха, чтобы не был таким умным! О! – люто крутнул над головой кнутом.

Марко поморщился, презрительно охватил все кособокое удовлетворение, просматривающееся не только в пьяноватых глазах и туго натянутых, без единой морщины губах кладовщика, но и в плотных пучках разноцветной щетины, которой Шавула в войну набавлял себе возраст.

– Радуешься, Мирон?

Кладовщик на мгновение прикрыл злорадство широкими веками, подобными столбам, а когда они снова метнулись вверх, то уже смех светился в мелких зрачках и больших белках.

– Спрашиваешь, радуюсь ли? Да не очень веселюсь, но и не крепко печалюсь – незачем, гы-гы-гы… – так засмеялся, будто вытрясал смех из пустой середины.

Марко, прислушиваясь к такому непривычному хохоту, похвалил кладовщика:

– А хорошо ты гигикаешь.

– Как умею, – не знает Шавула обидеться или удивляться. – А спросить бы, Марко, почему?.. Хоть мы и живем в одном селе, хоть ты мне где-то в седьмом или восьмом колене даже родней приходишься, но от тебя я никогда доброго слова не услышал. Не правду говорю?

– Правду, Мирон, – охотно согласился Бессмертный. – Как-то ни добрых слов, ни душевности никогда не было между нами, никогда, и навряд ли скоро будет.

– Вот видишь, какая у тебя натура, не тот… Так зачем же мне переживать о тебе, когда ты по собственному желанию взял и наступил на саму беду? Интереса реального не вижу… И сам не знаю, почему нам с тобой всегда было тесновато в одном селе. Тесновато и теперь, когда в селе стало просторнее, а на кладбище теснее. По какой бы это причине?

– А ты не знаешь этой причины? – уже заинтересованно спросил Бессмертный, берясь за костыли.

Откровенная болтовня Шавулы даже начинала нравиться тому: только под хмельком такая парсуна может вывернуть свое нутро, хоть и противное, но цепкое, как все, что приспособилось не создавать, а выхватывать, выдирать, пить, сосать.

– Таки по-настоящему не знаю, чего нам тесновато, как на кладке, с тобой, а только догадываюсь и так маракую по-своему, – удобнее уселся на телеге Шавула. – Ты, как кажется мне, нагрузил на свои плечи непосильную ношу: хочешь, чтобы все село взяло да и перешло в твою единственную веру. А я не желаю перед нею шапку снимать: у меня есть свой бог, свой закон, и я хочу жить сам по себе, сам в свою волю, насколько это можно при советской власти. Так мне и просторнее, и полезнее.

– Это верно. Ты всюду, Мирон, и всегда искал только такого бога, который капал на тебя золотыми слезами. Но ты не только у бога, но и у черта искал себе выгод. Сколько я тебя знаю – на рубле зависла твоя душа.

– А как же иначе? – чистосердечно удивился Шавула, и удивилась его разномастная щетина. – И рыба в воде, и птица в небе, и даже слепой крот в норе одинаково ищут себе своей выгоды, ищу и я ее, или своего рубля, как говоришь ты. А когда уж нахожу какую-то безделицу – не выпускаю из рук. О!

– Беда твоя даже не в этом, а в том, что руки у тебя липкие от этого скользкого рубля. И не рыба в реке, не птица в небе, даже не крот в норе, а шершень возле чужого улья, шершень, что и мед поест, и пчелу надвое перекусит.

– Вот в этом параграфе, Марко, ты уже загибаешь, – не возмутился, а деловито начал поправлять кладовщик. – Что иногда к моим рукам что-то прилипает, никак не отрицаю, потому что нет такого даже в законе, чтобы возле ульев ходить и меда не пробовать – это ненатурально будет. Ну, а чтобы кого-то перекусывать надвое или начетверо – этим категорически не занимаюсь. Я не такой жестокосердный, как Тодох Мамура, – такое мне самому ни к чему и невыгодно. О!

– А воровать выгодно?

– Понемногу – выгодно, а много – страшно, чтобы не влипнуть, а у меня же и хозяйство, и жена, и дети есть… Ну, чего так смотришь и косишься, будто впервые увидел Мирона? Не все же могут и хотят быть крепко идейными. Ты, например, желаешь быть идейным – будь им себе на здоровье, не прекословлю, не мешаю, но и не завидую. За все свои идеи аж с восемнадцатого года и поныне ты заслужил на плече одну солдатскую шинелишку и двое костылей под подмышки – и не горюешь.

– Я проклинаю свои костыли, но и горжусь ими! А проклинаешь ли ты свою душу, повисшую на костылях!? – вскипел Марко.

– Подожди, и об этом что-то, наверное, скажу, – пренебрежительно скривил улыбку Шавула. – Значит, заработал ты за долгие годы шинелишку и костыли и этим гордишься, потому что больше всего думаешь не о себе, а обо всех международных, мировых неблагополучиях, о революции, контрреволюции, демократии и разной оппозиции. А мне все это, даже когда сообща взять, и за ухом не зудит, мне, безыдейному, хочется хоть небольшого, а своего. Я желаю лучше сходить, что-то более сладкое или жирное в желудок положить, даже, не опасаясь партийного выговора, подержаться за чужую соблазнительную молодицу, да и запас кое-какой в своем амбаре иметь, чтобы не сидеть без хлеба, как ты, на мамином картофеле… У мамы только ее молоко хорошо, а остальные продукты надо самому добывать… Вот как я думаю! Ты хочешь общего солнца, коммунизма – поднимай его, а меня и обычное, извечное солнце пока что греет, не обижаюсь.

Марко сначала даже растерялся: не шутит ли по-дурному кладовщик. Но, когда взглянул на его заросшую морду, понял, что тому было не до шуток.

– Был ты сморчком и остался сморчком! Даже еще больше изнутри оброс щетиной, – Марко гневно махнул кулаком, а Шавула, сразу отозвался:

– Ну, и что из того? Все твои лекции до лампочки мне. Еще что-то скажешь?

– Скажу одно: как ты хитро ни крутишься, а твое темное солнце заходит уже!

– Ты мне не очень звони за упокой! – наконец обозлился весь вид Шавулы, обозлилась и его кабанистая фигура. – Вынес кости из войны, так береги их здесь, потому что, чего доброго, рассыплются, как драбиняк. И свою правду не очень навязывай другому. Мне пока что хватит и своей правды и кривды. Я не знаю, что тебе партия сегодня припишет, но верховодить и на трибунах, и в селе ты уже не будешь. Мы постелили тебе кривую дорожку по всем законным органам, а мало будет, еще достелем. Война учила тебя, но учила и нас, потому что жить хочет каждое создание.

– Угрожаешь?

– Нет, даже остерегаю тебя. Живи, если хочешь, если можешь и имеешь как, но не мешай и мне: Шавула тоже хочет жить, а не оглядываться. Можешь даже председательствовать, выскакивать в передовики, в сякое-такое начальство, в Герои, в портреты, но только в другом селе или районе! Понял, откуда ветер веет?

– Понял, откуда смрад идет! Ну, спасибо хоть за то, что полностью раскрыл свои карты, сам осветил себя. Это пригодится, – спокойно сказал Марко и ссунулся с телеги.

Кладовщик уже раскрыл рот, чтобы что-то ответить, но враз почему-то забеспокоился и повел головой к Марку, скосил глаза и даже руку приложил к заросшему шерстью уху: вторично сегодня он слышит подозрительный перезвон: когда Марко взбирался на телегу и когда покидал ее.

– Что у тебя, Марко, так позванивает?

Бессмертный оглянулся, вид кладовщика удивил его: обеспокоился щур с амбара!

– Не понял? – спросил едко из-за плеча.

– Таки нет, – тень прошла лицом Шавулы и будто подморозила его, даже в глазах застыли пленки неожиданного страха.

– Так разберешься, еще имеешь время. А перед своим богом заранее ставь свечку, чтобы спасал тебя.

Марко подыбал к райкому, а Шавула долго и пристально смотрел ему вслед, потом поправил налюшник[42]42
  Налюшник – кольцо, которым привязывается люшня к полудрабку; люшня – деревянная деталь, связывающая ось телеги с полудрабком; полудрабок – бок тележных телеги, изготовленный с помощью продольных и поперечных жердей наподобие стремянки (драбины).


[Закрыть]
и полез рукой до растрепанного затылка.

«Неужели это ордена или медали так звенели. Что, если и в самом деле этот идейный чудачина заработал на войне не только костыли, но и иконостас? Тогда его труднее будет укусить даже из уголка. И надо ли было лезть в такой душевный разговор? Таки, кажется, зря начал загодя раскрывать свою масть. Теперь пойдет Марко идейным тузом – и сам пчелой станешь, которую перекусывают надвое. Эт, нет у тебя, Мирон, принципиальной выдержки, – тоже захотелось на свою голову полезть в ораторы».

Шавула в сердцах огрел кнутом по бугорчатым мышцам коней и в невеселых раздумьях поехал к чайной, где имел некоторый интерес к широкогрудой и бедристой буфетчице.

* * *

В приемной первого секретаря сидела темнобровая девушка с таким непроницательным видом, будто у нее где-то под парикмахерскими кудряшками стоял гриф «секретно». Но даже и ее, когда Марко назвал свою фамилию, на минутку проняло удивление, хотя она сразу же погасила его одним движением длинных русалочьих ресниц.

– Иван Артемович сказали, чтобы вы, когда приедете, сразу же шли на пленум, – вежливо, но вместе с тем и холодно встала со стула.

– На пленум? – неприятно удивился Марко и заглянул девушке в круглые глаза, где в потемневших разводьях серели крошки льда.

– Ну да. Он уже заканчивается – вы почему-то припозднились. Я проведу вас. Это на втором этаже. – Девушка старательно закрыла все ящики, подергала их за ручки, незаметно поправила пальцем брови и уверенно пошла впереди Марка, которого решение секретаря обеспокоило и нахмурило.

«Неужели ему приспичило выносить на люди такое мелочное дело? Наверное, хочет на мне еще кого-то проучить? А может, дружки и сторонники Безбородько вдувают в это купание какую-то „идейность“? Спокойнее, Марко, спокойнее, на люди идешь, а они за войну во всем научились разбираться», – успокаивал себя, но не мог успокоиться.

Еще с порога он быстрым взглядом окинул президиум пленума. За столом увидел только два знакомых лица: Киселя и Броварника. Между ними сидел, сосредоточенно прислушиваясь к голосу молодой женщины, стоящей на трибуне, мужичонка лет тридцати пяти с хмурым цыганским лицом и такой шевелюрой, будто из нее кузнецы наковали несколько рядов черных перстней.

«Это и есть Борисенко», – догадался Марко, вспоминая, как дед Евмен рисовал ему образ секретаря райкома: на офицерском без погонов кителе Борисенко красовалось три боевых ордена.

«Это уже легче», – подумал Марко, а Борисенко большими с огнем глазами показал ему на скамейку у дверей и снова начал прислушаться к прерывчатому звону женщины, которая мило и трогательно разбрасывала серебро над головами участников пленума. Женщина говорила о льне, как она его сеяла, как выхаживала, как он хорошо зацвел, потом зазвонил крохотными головками и постелился по сентябрьским росам.

– Порадовал лен и нас, а потом и государство, только почему-то не порадовал нашего бригадира… – запнулась молодица, а по залу прокатился смешок… – Из этого льна все мои девушки пошили тончайшие сорочки, их мы наденем в день победы, – закончила женщина и под аплодисменты сошла с трибуны.

Ее место занял упитанный мужичонка с хмурым взглядом и носом. Он долго, путанно и неуверенно объяснял, что на сегодняшний день ничего не имеет против льна и звеньевой, но у него на сегодняшний день были и другие культуры.

– Тыквы на сегодняшний день! – в тон ему бросил Борисенко.

Эта культура, очевидно, была не случайной во взаимоотношениях бригадира и звеньевой. Вокруг взорвался хохот. Бригадир окончательно растерялся, а звеньевая пригнулась, ладонями прикрыла румянцы и улыбку. Марко сейчас не завидовал бригадиру, которого уже начал отчитывать секретарь райкома за нелюбовь к льну и за внимание к той гречке, из-за которой можно избавиться головы и ног.

«Этот умеет пропесочить», – прислушиваясь, прикидывал в голове, что надо сказать в свою защиту. А Борисенко тем временем уже подобрался и к нему.

– Мы сегодня услышали не только о льне, но и о другой технической культуре – конопле.

В зале снова послышался смех, Марко повел плечами, будто встряхивал его, а в это время к нему сзади продвинулась узловатая рука и вручила наскоро сложенную записочку. В ней карандашом было написано несколько слов: «Марко Трофимович, не робейте, держите хвост бубликом! Григорий Заднепровский».

Узловатая, крученая всеми ненастьями и ревматизмами рука дружески потрясла Марка за плечо:

– Ну, что там по секрету пишут воину? Инструктируют, как мочить коноплю?

Марко изумленно оглянулся. Сзади него сильно смеялось подсушенное, слегка обметанное снежком бородки лицо старого овцевода Афанасия Гаркавого, который еще в восемнадцатом году был за Советскую власть, только без коммунистов, большевиков и комиссаров. На трофейном немецком пиджаке старика красуются четыре георгиевских креста, а над ними – серебряная партизанская медаль.

– Дед Афанасий, это вы?

– Га, вроде я, – довольно улыбается старик. – А чего ты на какого-то генерала не выскочил? Побоялся? Или счастье не улыбнулось?

– Не улыбнулось – оно у меня серьезное. И что же вы делаете на пленуме?

– Что? Всегда то же самое: сижу, слушаю, голосую, но еще не выступаю и не вношу поправок, чтобы не сбиться политически.

– Да неужели, деда, вы в партии? – еще больше удивился Марко.

Старый одобрительно кивнул головой.

– Теперь после партизан, я уже партийный и политический дед, и все мои дети партийные, потому что так воюют во всех сражениях, как я когда-то за веру, царя и отечество.

Марко улыбнулся:

– Дед Афанасий, это беспартийное выступление.

– А тогда же и война, небось, беспартийной была, и все равно Георгии кровью зарабатывались… На кресты мои удивляешься уже не для людей, а для овец – они любят, когда что-то позвякивает, – не разберешь, серьезно говорит или лукавит старик.

А тем временем на трибуну при медали и нескольких значках поднялся Антон Безбородько. Вся его обиженная фигура, все его лицо были такими, будто они только что вынырнули из волн смертельной опасности, оскорбления и страдания.

– Ты думаешь на пленуме рассматривать эту историю? – недовольно шепнул Кисель Борисенко.

– Нет, я думаю, почему вокруг нее в районе закрутилась целая пурга? С утра до вечера отовсюду только и звонят о купании, будто это было какое-то крещение Руси.

Кисель поморщился:

– Надо отдать Бессмертного под суд – и концы в воду.

– Раненного? – Борисенко в удивлении поднял дуговидные смоляные брови.

– А что с такими типами делать? Сегодня он пистолетом загоняет человека в воду, а завтра этим же пистолетом пошлет кого-то на небо овцы пасти. Какую анархию развела война!

– Разберемся, – и Борисенко, подперев голову рукой, начал прислушаться к обиженному Безбородько.

Антон Иванович убедительно рассказал о военных трудностях колхоза, который еще в прошлом году не имел ни былинки, ни зернинки, о подготовке к посевной, о трудностях и сразу, красуясь, заговорил о всяких-разных, что мешают работать на данном этапе. Когда же он, понизив голос, на самых драматических нотах сказал, как Марко оружием погнал его в ледяную воду, весь зал неожиданно взорвался смехом.

– Что это делается? Почему они хохочут? – изумленно спросил у Борисенко надувшийся Кисель.

– Наверное, есть такая веселая потребность у людей, – сверкнул чистыми белыми зубами.

– Человек издевательства перенес, а с него смеются. Это даже непристойно, это свидетельствует о падении чуткости, – негодующе забубнил Кисель, кивком головы ободрил Безбородько, и тот уже сяк-так закончил свой рассказ тем, что коммунист Марко Бессмертный нагло подорвал его авторитет среди тех людей, которые побывали в оккупации и к которым еще всячески надо присматриваться.

Бросая тень на село, Безбородько был уверен, что этим выкажет незаурядную бдительность, хотя корни ее были не очень глубоким – недоверием к людям, выдержавшим неволю, выгодно отличиться на их фоне, а на их сетования и сигналы отвечать пренебрежительным взмахом руки: «Все это штучки оставшихся, сеять их надо на сито, а перецеживать на цедило».

Последние слова Безбородько передернули Марка, да и Борисенко еще больше нахмурился, а Кисель чуть улыбнулся.

– Пусть товарищ Бессмертный здесь сразу и даст пояснение! – отозвался Броварник.

– А в самом деле! – поддержали его из зала.

Борисенко пристально посмотрел на Бессмертного и предоставил ему слово.

Марко медленно встал со скамейки, глянул на зал, но никого не мог отличить в нем. Ему казалось, что он бесконечно долго шел к трибуне, бесконечно долго находил место для костылей, которые норовили упасть на помост.

– Товарищ Бессмертный, вы внимательно выслушали товарища Безбородько? – услышал строгий голос Борисенко.

– Даже очень внимательно, – тихо ответил Марко.

– Вас товарищ Безбородько нигде не оговорил?

– Меня – нет, а людей оговорил: зачем им до сих пор колоть глаза оккупацией? Раны лечат, а не растравляют.

– Это правильно, – одобрительно кивнул головой Борисенко и уже внимательнее взглянул на Бессмертного. – Ну, а в истории с Безбородько вы свою, как бы ее назвать, ошибку признаете?

– Нет, не признаю, – уже ответил в безграничную тишину.

– Почему?

– Меня сызмала отец-мать учили уважать и женскую красоту, и женскую работу, и особенно материнство, потому что если этого будет меньше на свете, то беднее станет любовь и расстояние между человеком и обезьяной.

– Вон как! – изумленно вырвалось у Борисенко, он сверкнул глазами и зубами и впервые улыбнулся.

– Это уже философия, а не ответ на заданный вопрос, – недовольно бросил Кисель.

– А мы, крестьяне, все понемногу философы, потому что всю жизнь ходим возле земли, хлеба, меда, солнца, – спокойно ответил Марко, а внизу прокатился легкий, но одобрительный смешок. – Правда, книг разных мы не писали, но придет время – напишем, ибо есть о чем.

– Философы! – едко чмыхнул Кисель. – А почему вы, философ, свой пистолет в милицию не занесли? Может, им думаете книгу писать? Вы знаете, сколько можно отхватить лет за эту далеко не философскую штучку?

– Нет, не знаю.

– От трех до пяти лет! – Кисель аж встал с места и указательным пальцем прочертил в воздухе решительную линию.

– От трех до пяти лет? Немало, – раздумывая, сказал Марко и обратился к Киселю: – А если мой пистолет – личный подарок от моего генерала, сколько я получу?

– Этого я не знаю, это уже, значит, другое дело, если есть формальная бумажка, – на миг растерялся Кисель. И тогда со скамьи отозвался Безбородько:

– Бессмертному легко было воевать персональным пистолетом со мной, абсолютно безоружным и неподготовленным. Пусть он лучше расскажет, как воевал на фронте с фашистами и что там заслужил. Это дело более трудное. А у нас в селе пошли слухи, что и там он анархию разводил и его лишили наград или награды, словом, разжаловали…

– Было такое? – пронзительно глянул на Марка Борисенко.

– Нет, не было, – побледнел от незаслуженной обиды, даже кончик губы прикусил.

– Награды имеете?

– Имею.

– Пусть покажет! – крикнул Безбородько.

– Зачем, Антон? Это тебе невыгодно… – И Марко даже бросил улыбку в неровную подковку усов.

– И пусть покажет, если есть что показать, – весело отозвалось несколько голосов из зала.

Марко пожал плечами, взглянул на Борисенко, тот кивнул головой, а Безбородько в напряжении аж встал с места.

– Не заслоняй, водолаз, – кто-то сзади осадил его.

Марко расстегнул шинель, и Антона ослепил и ошеломил блеск орденов и медалей, а особенно Золотой Звезды.

«Да что это делается на свете? – едва не вырвалось вслух. – Как же оно так вышло все?»

– Ах ты боженька мой, ничогонько себе нахватал заслуг, – не то захрипел, не то застонал от радости дед Гаркавий, не замечая, что так неполитически вспомнил на пленуме бога, а все снова сердечно рассмеялись.

Повеселело и лицо Борисенко.

– Вот еще один Герой вернулся в нашу семью, – сказал ко всем, а потом – не то с уважением, не то с улыбкой глянул на Марка: – Трудно было столько заработать?

– Сначала – тяжело, а как до Героя доскочил – стало легче, – не кроясь ответил Марко.

– И на чем же ты, Марко, Героя заработал? – не выдержал дед Гаркавий, прикрывая рукой все свои Георгии.

– На танках, Афанасий Дмитриевич.

– Тогда это серьезные ордена! – многозначительно произнес старик, не отпуская руки од Георгиев, которых даже в голод тридцать третьего года не понес в торгсин. – И сколько же ты их фашистской машинерии истерзал?

– В том бою четыре или пять.

– Как это так: четыре или пять? – сразу насторожился Борисенко, снова не зная, что подумать о Марке: сам, чудило, себя подставляет под удар. – Такие бои не забываются.

– Такое не забывается, – задумчиво согласился Марко, а перед ним неровно вынырнул лоскут снарядами пробуравленной долины, клочок скособоченного неба, страшно соединявшегося с раненной землей непрочными столбами, в которых бесновались огонь, дым и чернозем.

– Так сколько же вы, в конце концов, танков подбили? – ожил Кисель, думая, что поймал Марка на вранье.

– Я как будто сказал, – ответил ему, а дальше обратился к людям: – О четырех точно помню, потому что тогда я еще был бойцом, а не продырявленным решетом. А пятый, не знаю, или сам при последней памяти подбил, или мои ребята. Наверное, все-таки они, а мне по великодушию своему дописали, чтобы я стал Героем, – чистосердечно глянул в подобревшие глаза незнакомых друзей, а взгляд его полетел аж на фронты, неся своим побратимам, живым, а может, и мертвым, благодарность, любовь и верность. И сейчас в глазах и фигуре Марка было что-то трогательное и даже трагедийное, как у журавля с перебитым крылом.

– Молодчина! – тихо вырвалось у Борисенко, которого поразил не так подвиг Марка, как его правдивость: ведь мог бы человек и не говорить об этом пятом, уже узаконенном танке. Нет, с таким человеком, наверное, хорошо будет работать. Этот не с бесхребетных, никогда двоиться не будет.

Хорошую глубокую тишину, которая очищала душу от ила разных мелочей, объединяла добрые чувства и возбуждала незабываемое, ибо чуть ли не о каждом, кто сидел здесь, можно было писать книгу, неприятно разрушил Безбородько.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю