355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матильда Юфит » Осенним днем в парке » Текст книги (страница 3)
Осенним днем в парке
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 13:30

Текст книги "Осенним днем в парке"


Автор книги: Матильда Юфит



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц)

– Вы что-то осунулись у нас в Балашихинске. Устали?

– Устала? Нет, не устала…

Она с завистью смотрела, как уже спокоен Ефимочкин – пьет наливку, хвалит пироги, спорит с Кривцовым. Викторов тоже спорил, но все время оглядывался на Кущ, внимательно смотрел на нее, потом тихо спросил, будто приласкал:

– Что, Александра Александровна? Что, моя милая, хватила горя в нашем Балашихинске?

Кущ вспыхнула, порозовела. Впервые она видела Викторова в домашней обстановке, за столом. В комнате было жарко, он сидел без пиджака, в вышитой украинской рубашке.

Заговорили о Пелехатом. Кривцов заявил:

– В наш век технического прогресса вряд ли это такое уж большое достижение – модернизация старых станков. Как ты считаешь, Николай Павлович?

Кущ с нетерпением ждала ответа. Но Викторов, как нарочно, медлил.

– Что ж, – сказал он неохотно, – свой эффект это, конечно, дает…

– Сам же ты ему присоветовал, – вставила Глафира Семеновна.

– Глафира! – укоризненно произнес Викторов и поглядел на Кущ, как бы извиняясь за бестактность жены.

– Что «Глафира»? Я тридцать пять лет Глафира.

Кривцов, блистая эрудицией, посыпал словами: «моральный износ станков», «амортизация», «экономический эффект», перемежая их своими обычными «вдрызг», «ясно, как разжеванный апельсин», «тронулись-двинулись». Кущ казалось, что он набит этими словами и фразами, как пирог начинкой, и она была благодарна Викторову, когда тот с комической мольбой поднял руки:

– Избавь нас от своей политэкономии, Аркадий Петрович! Умучил.

– Без теории хозяйственник теперь ничто… это же ясно… без экономических познаний… Ваше здоровье, Глафира Семеновна! Что делать бедному крестьянину без науки?..

– Однако модернизация станков, полное использование мощности старого оборудования – это тоже один из пунктов нашей программы, – сказал Ефимочкин.

– Особенно когда начальники из треста не дают нового. – И Викторов захохотал.

В его смехе было что-то грубое, ненатуральное. И Кущ спросила, сузив глаза:

– Вы ведь, кажется, говорили здесь в прошлый приезд, что добьетесь нового?

Николай Павлович не успел ничего ответить. Глафира Семеновна воскликнула:

– Это Леша, это Лешкины слова!.. Он уже и на партбюро выступал…

– А ты откуда знаешь? – неодобрительно спросил Викторов.

– Есть же здесь люди, которые тебя ценят. Которые знают тебя.

– Ох, женщины, женщины! – покачал головой Викторов.

Он опять налил всем вина, стал угощать, потом как бы невзначай спросил у жены:

– Значит, это Алексей болтает? Чудак!

Глафира Семеновна подсела ближе к Александре Александровне и негромко сказала ей:

– Если бы вы посмотрели личное дело этого Леши: выговор на выговоре… а отец у него был…

Викторов лениво остановил жену:

– Прекрати, Глафира!

– Что, я права голоса не имею? Мне обидно, когда мальчишка подкапывается под тебя, подрывает твой авторитет, критикует.

– Критика всегда полезна.

Как будто два голоса пели этот сложный дуэт – один шел вверх, другой вниз, в басы, потом они соединялись где-то на невидимой глазу нотной строчке. И Александре Александровне показалось, что перед ней искусно разыгрывается комедия, а она сидит в зрительном зале одна.

Ефимочкин оторвался от спора с Кривцовым и заметил:

– Николай Павлович сам любит покритиковать. Он умеет задать перцу… Вы помните, Аркадий Петрович?

– Еще бы! Он расшибал вдрызг…

Кущ, тоже помнила, с каким успехом выступал всегда Викторов. «Ну и дает, ну и дает!..» – говорили про него с восхищением.

А что он «давал»? Кого он задел по-настоящему, глубоко? На что рискнул? С кем испортил отношения? Щекотал нервы начальству – вот что он делал…

Кущ побледнела. Румянец отхлынул от ее впалых щек, взгляд стал суровым. Такая сила гнева проступила в ее лице, что Викторов заметил это. И его взгляд стал жестче. Он перестал ухмыляться, круто нагнул голову, как будто хотел боднуть. Шея его налилась кровью.

– Петр Иванович развел здесь либерализм, – пошел он напролом, – расплодил болтунов, развел панибратство. Алексей – механик хороший, не спорю, но зато и склочник первой руки. А я склочников не любило. Демагогия мне не нужна, меня, слава аллаху, и без демагогии знают…

– Почему же вы считаете Лешу демагогом? Наоборот, он человек дела, – сказала Кущ, стараясь говорить спокойно, но это ей плохо удавалось.

Викторов насмешливо повел бровью.

– Что это вы растаяли, Александра Александровна? На чью удочку поймались? – И снова посмотрел на нее тяжелым взглядом, в котором сквозило пренебрежение. – Ну, умер Пелехатый, ну, жаль его. Но не истерику же разводить. Работать надо, а не плакать. От чего вы тут в умиление пришли, не знаю. Я этот проект модернизации когда-то начинал, потом бросил… старик подхватил… Если вернусь на эту фабрику, посмотрю этот проект еще раз. Но может, я и не вернусь. А если уж вернусь, я вам покажу, что я с этим проектом сделаю!

– О! – захохотал Кривцов. – На Николая Павловича можно положиться. Балашихинская фабрика на весь Союз прогремит. Он это сумеет сделать!

– Даже без вашей помощи? – грубо спросила Кущ.

– А при чем здесь я? – обиделся Кривцов.

Ефимочкин стал делать умоляющие знаки: мол, неудобно в гостях…

Расстроенная хозяйка наливала чай. Кущ, сославшись на головную боль, собралась уходить.

Ее никто не удерживал, мужчины решили засесть за преферанс.

Викторов проводил ее в сени.

Они стояли в полутьме. Фонарь, горевший на улице, бросал странные отсветы через замороженные стекла. Смутно белела украинская рубаха хозяина. В сенях было тесно. Александра Александровна чувствовала у своего плеча теплое плечо Викторова.

– Мы с вами погорячились, Шурочка, поспорили. А о чем нам спорить? Что делить? Дело-то у нас одно… Всем нам Петр Иванович своей кончиной голову с плеч снял. Бросил бы я этот Балашихинск, гори он огнем!.. Любил я старика, ругался с ним, но любил. А как было не ругаться? Чудак ведь он, оригинал… не понимал современных методов хозяйствования.

С усилием Александра Александровна сбросила с себя чары этого молодецкого, ласкового, бесшабашного голоса, оторвалась от плеча, пышущего здоровым теплом, и вышла на улицу. Снова ее обволокло паутиной, опутало. Как ей хотелось верить, что все это так и есть, как объясняет Николай Павлович, что все это – правда… И может быть, когда он приедет в трест, он, как и раньше, будет заходить в ее комнату, не обидится на ее подозрительность и горячность. Он поймет… поверит…

Но она-то не могла больше верить. Хотела бы, да не могла. Она должна была знать… узнать… Ну, а узнает, что тогда?

Ей стало страшно.

Она очутилась на заснеженной улице совсем одна. Прохожих не было. За забором громыхала тяжелой цепью собака.

В облаках, как лодка в море, нырял месяц, Ей вдруг вспомнилось, как вел ее сюда Николай Павлович, поворачивая вправо, влево, в калитку, на крыльцо. Как будто посторонняя сила вела ее…

Она пошла по улице, дошла до стандартного дома и, сама не зная, зачем это делает, постучалась к вдове Пелехатого.

Та еще не спала.

С неприбранными седыми волосами, в домашнем капоте, осунувшаяся, она выглядела совсем старухой. И, как будто не в лад случившемуся, в квартире упорно держался домовитый запах цветов и тмина.

Сели на диван. От чая Кущ отказалась:

– Я пила у Викторовых. Николай Павлович приехал.

– Глафира Семеновна умеет угощать, – просто сказала Ольга Сергеевна. – А что Николай Павлович приехал, я знаю, заходил он… посидел у меня, посочувствовал… тетрадки Петра Ивановича себе на память взял…

– Какие тетрадки?

– Да всякие. Петр Иванович любил мечтать. Все, что намечтает, в тетрадь записывает. Как производство наладить, кого из людей выдвинуть…

Кущ спросила прямо:

– Скажите, а Петр Иванович любил Николая Павловича?

– Он его ценил, – ответила вдова. И отвернулась.

– А вы? – еще резче спросила Кущ.

– Я? – Вдова задумалась, как бы не зная, сказать или не сказать всю правду. – Нет, я не любила и не люблю.

– Почему?

– Не люблю – и все. Он только для себя пользу ищет. – Ольга Сергеевна долго молчала и все гладила ребро дивана. – Петр Иванович одного хотел – успеть закончить, что задумал. «А там, говорит, мне все равно, кто директором будет. Может, еще и Филатов меня в обиду не даст». Да вот не успел, голубчик, работу закончить. – Видимо, ей не хотелось говорить об этом. – А Николая Павловича он всегда ценил, помогал ему, учил… – Она вдруг заулыбалась, просияла. – Он ведь сразу к нам после института приехал, худенький был, голодный. У нас здесь и жил. И с Глашей у нас познакомился. Это он потом оперился, солидным стал. Ну, у него диплом. Так и вышло, что он стал директором. Петр Иванович за этим не гнался, нет. А все же, когда Николай Павлович уехал, Петр Иванович прямо признался: «Теперь мне никто руки связывать не будет, теперь я осуществлю, что хотел».

– А почему Николай Павлович захотел назад вернуться?

Вдова ответила кратко:

– Тут было кому работать за него – это раз. А другое – что гнездо уже свито. Глафира Семеновна мастерица гнезда вить… Она любую соломинку в ход пустит…

Кущ, все еще сидела, не снимая пальто. Ей тяжко было смотреть на прибранный пустой письменный стол. Инструмент был спрятан, книги лежали ровными рядами. Ольга Сергеевна к чему-то прислушивалась по привычке, как будто ждала мужа с работы… Лицо у нее было простое, открытое, хорошее. На подоконнике сидел кот, мыл лапой мордочку. Узорчатые листья отбрасывали тени на чисто побеленные стены.

Надо было уходить – и не хотелось. Хотелось еще посидеть здесь, набраться тепла, сил, надышаться этим воздухом, как путнику, которому предстоит полная борьбы и трудностей дорога…

КУЛИКОВА
Рассказ

Маша обожала мужа. Коля был худой и некрасивый, но Маше нравились его легкая походка, тонкая талия, перетянутая кавказским ремешком, озорные глаза. Она ревновала его. Ей чудилось, что на какой-нибудь железнодорожной станции – как это было когда-то с ней самой – он увидит хорошенькую стрелочницу, крикнет ей: «Здорово, любка-голубка», увлечется и останется там на день, на два, а может быть, и навсегда. Она все не могла забыть то туманное утро, когда он промчался мимо нее на маневровом паровозе, сверкнул очами, выкрикнул вещие слова.

Коля гордился молодой женой, гордился ее любовью, смеялся и хвастал, что она отчаянно ревнует его ко всем, даже к соседской рябой собаке. На семейных вечеринках у Машиного брата это обычно служило предметом насмешек и шуток. Жена Машиного брата говорила с тайной болью: «А вот перестанет она вас любить, Николай, и ревность пройдет. Тогда вспомните, пожалеете…» – «Маша не перестанет любить мужа. У нас семья не такая…» – на что-то намекая, вмешивалась Машина мать. «Уж будто бы?» – переспрашивала невестка и трясла головой так, что трепетали огромные круглые, как у цыганки, серьги.

Маше были приятны эти разговоры о любви и ревности, эти семейные встречи, на которых она присутствовала теперь как равная, а не как девчонка. Она сидела с семейными, женщинами за одним столом, пила сладкую наливку, покрикивала на Колю, бесцеремонно отбирала у него зеленую стопочку с водкой. Она была молодая и хорошенькая, она смела распоряжаться своим мужем. Ни невестка, ни старшая сестра уже не смели. И Маша думала, что, наверное, они сами как-то недоглядели, не заметили, как кончилась их власть над мужьями, а с ней этого никогда не случится. Ради нее Коля всегда будет готов на что угодно… «Вот только если его никто не отобьет».

Поводов для ревности Коля не давал, но Маша знала, что люди всегда завидуют чужому счастью, – как же не позариться на ее Колю! Особенно теперь, когда она беременна.

Коля просил ее и даже грозил пальцем:

– Маша, я тебя прошу как человека. Эти глупости могут отразиться на ребенке. Я у доктора спрашивал. Женщина должна быть спокойна. Понятно? Разве я на кого-нибудь смотрю или гуляю с кем? Хожу на работу и обратно.

«Если бы ты работал на моих глазах, – печально думала Маша, – а то машинист, уезжаешь в другие города, встречаешь людей. Не может быть, чтоб он никого лучше меня не встретил. Что я такое? Простая, малограмотная».

Когда ее звали на собрания, на курсы, в кружок, она отнекивалась и спешила домой, чтобы там сидеть, поджидать своего Колечку и думать свои надоедливые думы. Старший стрелочник знал, что кого-кого, а Куликову не уговоришь поработать сверхурочно.

– Она у нас исключительно упрямая, – говорил старший стрелочник про Куликову. – Деньгами не интересуется, муж хорошо получает. А сознательности никакой…

– Таким, конечно, легко работать, – отзывались слушатели. – Нет, ты попробуй поработать, когда на твоей шее семья, когда ты семью должен обеспечить.

Куликову часто корили несознательностью и на работе и в общежитии. Родные подшучивали, что она стала «глухая и слепая». Даже Коля говорил, что получилась неожиданность. У людей муж отрывает жену от общественных дел. А здесь наоборот – жена мужа заставила дома сидеть…

– Значит, надоело тебе со мной? – огрызнулась Маша, но подумала, что действительно хватит ей дома сидеть. «Схожу разик-другой на собрание, пусть только мне в глаза не тычут…»

Она пришла на собрание, когда стоял вопрос об аварийщиках. Коля был в поездке. Маша пришла одна, села у самой двери, на краю скамьи. Но ее заметили. Из сизого дыма выплыл старший стрелочник и долго кашлял, прочищая глотку. Маша полагала, что он скажет что-нибудь насмешливое. Но стрелочник только сказал:

– Подвинься, я сяду.

– Садитесь, дядя Вася.

Маше стало стыдно, что подумала так о дяде Васе, но она все еще сердито поглядывала на всех из-под платка, как будто спрашивала, зачем ее позвали в эту темную, прокуренную комнату из ее чистенькой и светлой, с белыми занавесками.

В самом конце зала, у председательского стола, незнакомый мужчина из районного отделения говорил об аварийщиках. Маше казалось, что на путях кричит Колин паровоз. Потом она взяла себя в руки и стала слушать. Становилось интереснее. Выступавшие называли фамилии машинистов, которых Маша знала.

– Он и вчера стрелку на восьмом пути погнул, – сказала Маша дяде Васе, когда заговорили про рыжего Остапчука, который всегда подмигивал, проезжая мимо Маши. – Такой отчаянный. Его предупреждай не предупреждай – ему все равно.

Про Остапчука говорили долго, так что даже слушать надоело. Как будто он один был во всем виноват. А потом еще дядя Вася закричал:

– Наша женщина-стрелочница имеет сообщить факт про Остапчука. Дайте слово!

Остапчук, до того молчавший и поплевывающий на пол, взвизгнул:

– Недостойное оружие применяешь…

Председатель зазвонил в колокольчик.

– Встань, Куликова, и выйди сюда, – сказал он строго.

Маша стала оправдываться, что она ничего не знает, только сказала дяде Васе, как своему бригадиру, что Остапчук на маневровом паровозе погнул стрелку, не замедлил ход. А она дежурила около этой стрелки и хорошо все видела. Потом Маша распалилась и стала кричать, по-бабьи подпершись руками, что она не каменная, все видит, все стрелки на память знает, хоть ночью ее разбуди, у нее сердце изныло, глядя на машинистов.

Куликова в упор смотрела на незнакомого мужчину из районного отделения, как будто ему одному рассказывала, какие безобразия творятся на станции. Да и что рассказывать остальным? Знают. Все знают.

– Вы с нас спрашиваете за стрелочное хозяйство. Хорошо. Но надо и с них спрашивать, да построже, – и Маша кивнула в ту сторону, где особняком сидели машинисты.

Вернувшись на свое место, она сказала укоризненно:

– И как только вам, дядя Вася, не стыдно меня подбивать! Сами бы и сказали. А то некрасиво: Остапчук моему Коле знакомый… Он нам сосед.

После собрания Машу подозвали к столу и что-то говорили ей. Она поняла одно: незнакомый выговаривал председателю, что они, мол, жалуются на отсутствие людей, – а вот они, люди, вот золотые самородки, умей только их подобрать. Председатель был недоволен, как будто Маша подвела его, но бормотал что-то такое: «действительно», «со стороны виднее», «на ошибках мы учимся».

Маша вышла с собрания позже всех и пошла одна домой, в темноте. Она так привыкла к местности, что ни летнее небо, ни деревья над вокзалом, ни зеленые огни на путях не казались ей интересными. Интересным казалось другое – то, что через несколько месяцев у нее будет ребенок. Только она, да Коля, да докторша из поликлиники знают этот секрет. Сколько людей было сегодня на собрании, все они слушали, что кричала Маша, смотрели на нее, выбирали зачем-то в комиссию, и невдомек им было, что у нее совершенно особенная, никому не известная жизнь.

Она нарочно пошла дальней дорогой, чтоб подольше думать о себе и ребенке. «Если он и бросит меня, – думала она про мужа, – я теперь буду не одна. Только он меня не бросит…» Маша была уверена в Колиной любви. У себя на службе она могла померяться силами с любой женщиной. Но она знала, что в больших городах живут такие красавицы артистки, против которых никто не может устоять. Коля водил свои товарные поезда на дальние расстояния. И кто знает, с кем разговаривает сейчас ее Коля, небрежно играя кавказским пояском.

Чтобы не думать больше, Маша тихо запела.

Она вошла в общежитие, прошла по длинному коридору, где бегали дети и пахло щами, и отперла свою дверь. Закусив, она легла и сразу заснула, утомленная необычными впечатлениями.

Утром она долго не выходила из своей комнаты. Коли все не было. Маша знала, что как только она выйдет на кухню, так встретит жену Остапчука. Соседки не любили Машу за то, что она гордая и так дружно живет со своим мужем. «Теперь они меня вовсе загрызут…» Но она не жалела, что выступила против Остапчука. Ходишь по путям от стрелки к стрелке, в жару, в холод, очищаешь их от снега и пыли, протираешь, ухаживаешь, а кто-то будет гнуть… Маша с кем угодно была готова вступить в бой. «Что я ее боюсь?» – подумала она о жене Остапчука, взяла чайник и пошла на кухню.

Жена Остапчука неожиданно встретила ее приветливо.

– Ставь чайник на мой примус, Куликова.

– Я не Куликова, а Шеина, – поправила сбитая с толку Маша.

– Мы привыкли, что твое фамилие Куликова. Так и говорим.

Какой-то огонек не то насмешки, не то жалости поймала Маша в глазах у соседки. Ей стало не по себе.

– Раз вышла замуж, значит, Шеина. По его фамилии.

– Теперь считают и по-другому, – многозначительно заметила соседка.

Сердце у Маши упало. «Знает что-то…» – подумала она. Дожидаясь страшного известия, она медлила около своего примуса.

– А ты вроде пополнела?

– Юбка у меня широкая… полнит…

– Твой в поездке?

– В поездке.

– А-а.

«Знает», – подумала Маша.

Соседка поджала губы и сказала ласково:

– Ты не подумай, что раз ты против нашего семейства, так и я против вашего. И в характере у меня этого нет. Я как соседка. У твоего мужика сегодня было столкновение, говорят, невредимый остался, а вот паровоз… Аккурат какому-то поезду в хвост врезался…

– Шутишь, тетя Дуня? – спросила Маша и против своей воли усмехнулась.

– Шутить перед судом будете, аварийщики! – крикнула Остапчук. – Смеется… Это тебе не чужих мужей на смех поднимать…

Ошеломленная, Маша пошла, как лунатик, к себе в комнату. Остапчук крикнула вслед:

– Примус потуши! Некому тут за вами следить…

Маша все еще не понимала, что случилось. То думала, что Колю зарезало, то боялась суда, то надеялась, что Остапчук все наговорила со злости.

Она пошла на станцию.

Идти было тяжело: замирало сердце, и ребеночек толкал ее в левый бок, как будто двигал ножкой.

На станции Маша смело вошла в кабинет к начальнику. Для нее все теперь были равны. У начальника сидел вчерашний оратор. Он сразу узнал Машу и сказал:

– А, здравствуйте, товарищ Куликова! Вот видите, вчера мы только говорили об аварийщиках, а сегодня машинист Шеин сделал отвратительное происшествие… Хорошо, что сам остался живой. – Начальник многозначительно закашлял, приезжий посмотрел на него недоумевая. – А? Что? – и снова обернулся к Маше: – Мы на комиссии разберем этот случай и обсудим. Заострим вопрос.

– Не буду я ничего делать, – закричала Маша, заплакав, – не надо мне вашей комиссии…

И, сердясь на себя за слезы, за вчерашнее выступление, сердясь на Колю, который захотел, чтобы она посещала собрания, выбежала за дверь. Казалось, что Колино происшествие – это наказание за то, что выскочила вчера ругать Остапчука. «Вчера я его, а сегодня кого… Колю? На Остапчука руку подняла и на Колю поднимать? Вот ведь зовут уже меня на комиссию, чтоб гавкала на людей. Увидели, что умею…»

Она шла по путям сама не своя. Многие уже слышали о происшествии, спрашивали ее с сочувствием, из любопытства, а один человек с-насмешкой сказал:

– Ты смотри, Куликова, запишись в прения заранее. Говорят, соберут специальное собрание обсуждать твоего муженька.

– И запишусь, если надо будет!

– Против мужа выступишь?

– Надо будет, так выступлю! – дерзко ответила Маша, сама пугаясь своих слов.

С мужем она встретилась только к вечеру. Он пришел домой как будто после долгого пьянства – пожелтевший, с затуманенными глазами. Его томила жажда. Он пил воду стакан за стаканом, спросил поесть, пытался пошутить с Машей.

Если бы он пожаловался, Маше стало бы легче. Она могла бы отвести душу, пожалеть его, приласкать.

Но Коля храбрился, и Машу разбирало зло.

– Как это случилось? – спросила она.

– Как бы ни случилось, а факт имеется. Подай, Маша, попить.

Маша поставила воду, стукнув чашкой о стол.

– Это где было, в поле или на станции?

– На станции.

– Может, тебе стрелочник неправильную путь сделал?

Муж нехотя сказал:

– Все равно отвечаю. Там не стрелочник, а девчонка. Ее и в расчет никто не возьмет…

– Загляделся на девчонку? – дрожащим голосом спросила жена.

– Эх, Маша, Маша… – с тоской сказал муж. – Опять! Ты мне ее покажи, эту стрелочницу, я не признаю. Не видел я ее. Слышал только, люди говорили, что плачет девчонка. Я, Маша, не об себе думаю, а о тебе. Придется ведь отбывать срок, не простят.

– Не простят, думаешь?

– Нет, любка-голубка. Не пропадешь здесь одна, дождешься?

– Дождусь.

Маша слушала, что говорит муж, и клялась, что дождется его, но она не верила, что кто-нибудь может их разлучить.

Первые дни повсюду на станции шумели про происшествие, а потом все утихло. Колю с товарных поездов сняли, он сидел дома. Маша собрала все справки, какие сохранились, и берегла их для суда, чтобы доказать, как Коля везде хорошо работал. Она была уверена, что эти справки и их ребенок, который должен родиться, защитят Колю от суда.

Коля скучал. Маша скрепя сердце гнала его из дому, чтоб пошел с товарищами погулять или выпить стопочку. Сама она после работы так уставала, что ноги отказывались носить ее потяжелевшее тело.

Наступила осень. Маша куталась в большой платок, чтоб не видно было, какая она толстая, но все говорили, что Куликова скоро уйдет в декрет, надо на ее место подготовить кого-нибудь другого.

Куликову жалели. Родные считали, что ребенок родится некстати, что Маша пропадет без мужа, и поэтому Маша с особенной жалостью думала о ребенке.

Выпал снег, а суда все не было. Колю стали пускать на маневровые поезда, а однажды даже послали в дальний рейс. Старший машинист пояснил, тяжело вздыхая:

– И не полагается, да что делать? С кадрами у нас плоховато. Гляди только, Шеин, не подведи, будь уж там поаккуратнее…

Коля повеселел. Все чаще знакомые говорили, что нечего беспокоиться, – кто же будет теперь, через столько месяцев, судить человека? Маша тоже успокоилась. Она думала только о родах. Мать, сестра и невестка опекали ее, как маленькую, заходили к ней трижды в день, давали разные советы. Кто наказывал лежать побольше, кто, наоборот, ходить, кто – пить молоко, кто – не есть мяса. Шили распашонки, подрубали пеленки. В этой суматохе совсем позабылась Колина авария.

Когда Маша вернулась из больницы с дочкой, она узнала, что мужа осудили на два года. Она хотела заголосить, закричать, но Коля сидел за столом такой черный и страшный, что она онемела. По случаю родов жены его должны были отправить только через месяц. Маша тормошила его, умоляла: «Пиши заявление, хлопочи!», – но Коля пал духом, притих, никуда не хотел ходить, все дни проводил около жены и дочки.

Казалось, никогда не были они так счастливы, как в этот месяц, когда вели счет каждой минуте, каждому часу. Коля расколол все дрова, починил все столы и стулья, замазал щели, чтобы не лазили мыши, – только бы жене пришлось без него полегче. Он продал золотые часы, которыми его премировали еще в первую пятилетку, новый костюм, пальто и положил вырученные деньги в сберкассу на Машино имя.

Остапчук приторговывал у него патефон с пластинками, но Коля сказал, что патефон нужен: может, ребенка будет забавлять музыка.

Провожали Колю всей семьей, с выпивкой, со слезами, как новобранца. Маша весь вечер сидела с ним, не разлучаясь, на стол подавала мать. Гости вели себя прилично, сдержанно, не выражая сочувствия. Только когда Коля встал и поклонился всем, говоря: «Оставляю жену, дочку, не покидайте их, добрые люди», – поднялся плач.

Громче всех голосила Машина шепелявая сестра, которая любила поусердствовать и в веселье и в беде. Пусть все видят, какой она преданный человек. С визгом кидалась она целовать Колю.

Машу замертво уложили на кровать, Коля обнялся с тещей, хотел что-то сказать, но не смог, поднял крашеный сундучок – и ушел на два года.

Гости, сложив на коленях руки; долго сидели у Машиной кровати. Первой, вздохнув, поднялась невестка. Дома ее ждали дети. Потом встала со своего места Машина мать. Она работала уборщицей в депо и заступала на ночную смену.

Ребенка положили рядом с Машей, чтоб она не чувствовала себя такой одинокой.

Маша слышала, как уходили родственники, но ей было все безразлично. Тонким, жалобным голоском заплакал ребенок. Надо было перепеленать его, накормить. Надо было встать с кровати, умыться, подобрать волосы.

Кончился срок декретного отпуска, и Маша вернулась на работу. Она всегда была тихая, но такой молчаливой и серьезной ее никто раньше не видел. Зима выдалась снежная, ветреная. Пути и стрелки заносило снегом. В больших валенках, в полушубке, в платке брела Маша от стрелки к стрелке, тщательно очищая их от снега, скалывая лед. Она не боялась ни стужи, ни ветра. «Может быть, там, где Коля, – думала она, – еще холоднее». Письма от Коли получала нечасто, – он отбывал заключение в трудовой колонии, на Севере. Там заготавливали лес. Коля писал, что живется ему неплохо, кормят сытно, работает на механической пиле.

«Здесь кругом тишина, красота, белки прыгают по деревьям, но у меня одна забота – это ты, Маша. Насчет женщин не беспокойся, женщины содержатся отдельно от нас, совершенно на других командировках. Хотя все равно я бы себя помнил…»

Маша вздыхала над письмами, и ей было горько, что ее считают такой ревнивой дурой и утешают, как малое дитя.

«Нет, не от чужой женщины пришла беда, – думала она, – а совсем от другого, я его завлекала и на курсы не пускала, морочила ему голову. Теперь добилась своего…»

Маша считала одну себя во всем виноватой. Если бы не она, Коля шел бы на работу с ясной головой, не был бы рассеянным. Разлуку она воспринимала как наказание за то, что не понимала жизни и не умела беречь счастье.

Она давно сломила свой строптивый характер, не грубила больше бригадиру, не ссорилась с невесткой и с сестрой, не спорила с другими стрелочниками, если ее просили поменяться сменами.

Жилось Маше трудно. Она мало спала, нянчась с ребенком; уходя на работу, оставляла девочку у матери или невестки. Хотя они охотно нянчили ребенка, Маше больно было сознавать, что она у всех одалживается. И дома, когда хотела сварить себе кашу или суп, приходилось занимать у соседок то луковицу, то соль или пяток картофелин, – не было времени добежать до магазина.

Жена Остапчука, которая была теперь ответственной уполномоченной по общежитию, часто и нудно корила Машу за то, что будто она в свое дежурство не подмела кухню, не вытерла пол за собой, когда стирала пеленки.

Маша отмалчивалась. Она чувствовала себя такой беззащитной, что даже не обижалась.

Каково же было Машино удивление, когда ее на путях разыскал тот человек из районного управления, по фамилии Толмачов, и спросил, почему она не работает в комиссии.

– Я приехал и сразу спросил про вас, как вы и где. Говорят, она отбилась от общественной работы. Почему?

– Муж у меня отбывает… – ответила Маша, исподлобья разглядывая звездочки на воротнике у Толмачова. «Сколько надо учиться, чтобы выслужить столько», – подумала она.

Она знала, что как только Толмачов вспомнит, что аварийщик Шеин – это ее муж, так перестанет приставать к ней. Но Толмачов сказал:

– Он – одно, а вы – другое. Вы на своей работе не знаете замечаний.

– Замечаний мне не было, – подтвердила Маша.

– А раз не было, – подхватил Толмачов, – значит, вы самостоятельный человек на производстве, за своего мужа не отвечаете.

– От мужа я не отказываюсь, – ответила Маша, задетая за живое. – Лучше вы меня на комиссию не зовите, от мужа я все равно не откажусь.

– И не надо отказываться. Почему надо отказываться? Вот что, Куликова, на путях разговаривать неудобно. Приходи сегодня в клуб, поговорим. Придешь?

– Ладно. Если можно будет, приду ненадолго.

Вечером Маша пошла в клуб.

Она долго думала, надеть ли ей розовую кофточку, не осудят ли ее люди? Но кофточку все же надела и даже, вздохнула перед зеркалом, заметив, какое бледное у нее теперь лицо.

В клубе она долго не могла найти Толмачова. Ходила без толку из комнаты в комнату и ругала себя, зачем пришла. «Разве у него одно только дело со мной? Он и забыл, что велел прийти…» Потом Толмачов вышел из какой-то боковой двери и сказал приветливо:

– А, товарищ Куликова! А у нас было совещание, я задержался. Надо где-нибудь найти местечко посидеть.

Толмачов повел Машу в буфет, они сели за столик, им принесли ситро и два пирожных. Маша горела от стыда и обиды. Она низко наклонилась над своим стаканом. Идя в клуб, она надеялась, что Толмачов посоветует, как вызволить Колю, а он позвал ее, польстившись на то, что она живет одна, без мужа. И теперь она сидит, выставленная на позор, чтобы все видели, как дешево стоит женская любовь и верность.

Маша грубо сказала:

– Мне тут долго сидеть нельзя. У меня ребенок.

Толмачов надкусил пирожное.

– Может, вас удивляет, товарищ Куликова, что я так активно вмешиваюсь в ваши дела? Но у меня к вам симпатия – женщин еще немного у нас на транспорте. Я про вас расспрашивал у бригадира и других работников. Может, вы пойдете на курсы составителей?

Маша ответила, как бы извиняясь:

– На курсы я бы хотела, но мне нельзя. У меня ребенок совсем еще маленький. Спасибо вам.

– Жаль, – ответил Толмачов. – Но как только ребенок станет постарше, мы вас определим на курсы. Имейте это в виду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю