355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матильда Юфит » Осенним днем в парке » Текст книги (страница 28)
Осенним днем в парке
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 13:30

Текст книги "Осенним днем в парке"


Автор книги: Матильда Юфит



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)

Никто не отвечает, молчит Надежда Лазаревна, спит у себя дома, на своей тахте, и не слышит Нюру. Тихо. И Маша больше не храпит. Только постукивает будильник да шумит за окном осенний, мокрый от дождика ветер, подбавляет тоски.

…Теперь Нюре кажется, что вся ее жизнь была сплошной бедой. «И мама моя была несчастливая, – думает она. – Папа в деревне гулял с кем попало, а она в Москве по чужим людям жила, в прислугах. И вся ее доля досталася мне».

Любила одного, а замуж вышла совсем за другого. Посватал ее парень из чужой деревни. Он только-только схоронил родителей, стал сам себе хозяином, а хозяйство большое. Отец и позарился. «Взамуж выдали меня силком, пинками», – горюет Нюра.

В деревне было принято ездить к жениху «смотреть место». Проверить-то надо, что сваты насулили. И вот там Нюре шепнули: «Пропадешь, Нюшка. За ним покойная мать так с дубинкой и ходила, от карт отгоняла. Картежник он…» Нюра кинулась к отцу, но он цыкнул на нее, велел не слушать сплетни: мол, завидуют ей… А какие там сплетни! Все правдой оказалось. Так-то он, Иван, был смирный, во всем вроде подчинялся, но не раз пришлось и ей потом разыскивать его по селу, оттаскивать от карт, гнать домой.

А у нее и так работы невпроворот и в доме, и в поле. Дети. Накорми, обстирай. Петя еще не вошел в разум, а тут близнецы лопотать начали, топать по избе, дудеть в дудки. Четвертенький родился, да вскоре после родов помер. Потом старшие заболели. Петю она выходила, а близнецы, как свечки, сгорели. Ой, и убивалась она! Иван тоже убивался, плакал, а все-таки отец – это не мать. Позовут дружки-приятели играть в карты, он и ушел. Час – нету, два – нету, ищи-свищи.

Когда она снова ребенка ждала, как раз Татьянку, девочку, то надумала ехать рожать к матери, в Москву. Все-таки там родильные дома получше. Иван слово дал, что из дома шагу не ступит. Нюра поверила. Уехала. Но ошиблась с родами на месяц и зажилась в Москве. Спасибо, кума письмо прислала:

«Приезжай, Нюрка, Иван твой полушалок проиграл, деньги, что ты в скатерть завязала, нашел и тоже проиграл. А теперь нависла над тобой злая туча – Иван задолжал братанам Лобовым вашу корову…»

Тут уж медлить нельзя было. Завернула она новорожденную потеплее и метнулась домой. Муж встретил ее на станции, багаж на подводу сложил, поехали. Он молчит. Нюра дипломатично спросила:

– Ты что, хворый?

– Да нет, ничего…

– А что молчишь? Может, обижаешься, что я девочку родила, а не сына?

– Что ты! Наш ребенок, как это я могу обижаться…

А сам в глаза не смотрит.

Приехали. Мигом набежала родня, поставили самовар, очистили селедки. Тут Нюра хватилась: а Иван где? Как в сердце ее что ударило. Выскочила в сени, в чуланчик. А он в петле висит. Она как закричит, как дернет веревку. Сдернула, привела мужа в избу, раз – дала ему по лицу, два. «Ты что, ты детей наплодил, а теперь в петлю?» Насилу уговорили ее, так бушевала, насилу посадили за стол. И Иван малость успокоился, сел чай пить. Тут гости нагрянули, браты Лобовы пожаловали. Нахальные, красномордые. «Где тут наша скотинка?» Иван залопотал: «Я еще Нюшеньке сказать не успел…» Нюра схватилась за топор – как раз около печки лежал. «Какая такая скотинка?» А они: «Мы за своей коровой пришли. Карточный долг – это честный долг». – «Честный? А топор видали?» Лобовы постояли-постояли, поняли, с кем имеют дело, плюнули. «Ну, Иван, имей в виду – ни вечером, ни спозаранок из дому не выходи, на пути нам не попадайся, пересчитаем тебе ребра. И как ты с ней, с такой отчаянной, живешь?..»

Может, и отчаянная она была, что верно, то верно. Но у нее дети: чем детей кормить, если нет молока? Понял Иван, что нельзя ему оставаться в деревне. Лобовых боялся. К колхозу он относился с прохладцей, это Нюра была горячая на работу, отзывчивая на похвалу и на грамоты, а он – нет. Уехал в город, там и устроился. Нюра не сразу за ним поехала, ох, и неохота ей было родовое гнездо рушить, но без мужа, без мужика, тоже не жизнь. Уехала и она…

Не так по тяжелому крестьянскому труду, как по приволью очень даже тосковала: во сне видела и поля, и лужок, где корову пасла, и неширокую, неглубокую речку, заросшую осокой и камышом.

Нет, нелегкая была у нее жизнь…

И в тюрьму ни за что попала. Почти, можно сказать, ни за что, вина все-таки была… Но это в городе случилось, после войны, уже она вдовой была. Помогла одной дурехе от ребенка избавиться, когда та ревмя ревела, а потом эта дура соседке выболтала, и соседка тоже пришла: «Мне помоги…» – «Что ты, что ты, я этим не занимаюсь. Знаешь, какой строгий указ вышел, как взыскивают…» – «Ах, так?» И со злости в милицию с доносом. Вызвали ту, первую, а она с испугу призналась во всем. Тут уж Нюре припаяли под горячую руку. Кидалась она повсюду, до приемной Калинина дошла. И что же ей сказали: «Нету тебе прощения, ты его должна заслужить». – «А дети мои чем виноватые?» – «А об детях ты должна была раньше думать». Об них как раз и думала, когда на это дело шла. Сама ведь тряслась от страху. Разве на такое легко пойти? Из жалости ведь. Даже денег не взяла. Всего-то и благодарность была, что кусок деревенского сала да стакан крупы манки. А все-таки дети сала поели. К салу она им картошек наварила.

Да, правильно говорится: ты его выручишь, а он тебя выучит. Так и с ней получилось.

В колонию ее привезли еле живую от тоски. Так тосковала, что вши напали. Надо же… Нюра очень страшилась, что заметят и остригут ей косы. И мыла, и чесала волосы, но разве одолеешь печаль? День и ночь поначалу плакала. Ест кусок, а он в горло не лезет: как там мои деточки? Только и забывалась, что в работе…

Нюра то зажигает лампочку, то гасит. А если переедет к сыну, то спать ей придется в одной комнатке с внучкой; тут уж среди ночи, если не спится, лампочку не зажжешь – девочку разбудишь. Нюра теперь часто ночью не спит, руки болят, плечи, мысли разные голову кружат. Так и придется маяться в темноте, ждать утра. А то подрастет Тамара – долго ли? – спать, может, заставят на кухне. И того хуже… То сноха идет в ночь работать – плита нужна, то сын в первую смену – тоже неудобно на кухне лежать, разваливаться. Кончится твоя вольная жизнь, Нюрка, пожила ты как человек всего ничего.

Ведь в доме в том, в старом, дуло из всех щелей, печка плохая была, дров не напасешься. Все одеялки на детей накинешь, чтоб не застудить, сама – как придется, и не поешь досыта, и не поспишь в тесноте. Мать хворая стонет…

Нюра уже разбередила душу так, что не может успокоиться. Встает, ложится, пьет воду, снова ложится… Плохо еще то, что Татьяна ей теперь не советчица. Сердится она на Татьяну. Хоть и клянется-божится дочь, что не виновата, ничего, мол, не слышала и не видела, в ум не взяла. А сердце на что, сердцем должна была учуять, что обидели родную мать.

Было это все на Игоревой свадьбе. Женился ведь, дурачок, на ноги еще не встал, не оперился, а туда же… опять те же слова, что у Лешки когда-то: «Я, бабушка, ее люблю. Папа, мама, что вы, на самом деле, – я же ее люблю». Пришлось играть свадьбу.

Дочка с зятем совсем разум потеряли: ну что ж, мол, свадьба в жизни один раз бывает. Такой шик сделали, такой пир, такой богатый стол. У Лешки всюду знакомства – он им рыбу красную достал, колбасу хорошую. Студню наварили – это не передашь, что за студень. Водка, вино красное, пироги, мясо жареное. Винегреты, салаты. Гулять решили два дня, а то и три, если надо будет.

Дочка по уши в долги влезла, в кассе взаимопомощи прихватила, отпускные забрали, даже кое у кого из своих хозяек Нюра взяла. Заикнулась было: «Может, сделаем поскромнее? Как расплачиваться-то будем?» – «Что вы, мама, пусть». И вроде с укором, с жалобой Татьяна сказала: «Я свою свадьбу не справляла, просто в загс сходили с Васей, так пусть уж мои дети справят». – «Так какое же время было – война да после войны», – только и ответила Нюра, все-таки задетая. И не напомнила, что обещали ей пальто в кредит взять…

Свадьба зато была – загляденье. Машины, шампанское, фотограф штук двадцать разных фотографий наснял, молодежь вся в галстуках, в черных костюмах, невеста в фате. Первый день Нюра, правда, отгуляла на совесть. И поела, и выпила. Светилась от гордости. Ах вы, мои деточки, приятно мне на вас посмотреть… И родня, и соседи у них гуляли, и все такие статные, приличные. Обычай, порядок понимают. Сват своих родственников, даже самых дальних, из деревни вызвал, они глаза так и вылупили на этот блеск. Радовалась Нюра. Пейте, кушайте, дорогие гости, – только и успевали на опустевшие тарелки рыбу да мясо накладывать. Утром, как водится, пошли будить молодых, стали им на счастье деньги кидать, от души кидали – кто десятку, а кто и двадцать пять. Лешка разошелся, хотел было больше всех кинуть, – Нюра остановила. Опять пошли с плясом на квартиру к свату, справляли ведь у него, там комната побольше. Такая Нюра веселая да гордая была, такая благодарная людям за ласку и внимание. Шутила, смеялась. Стали все садиться снова за стол. Теснота, давка. Но ведь, как люди говорят, в тесноте, да не в обиде. А тут вышло, что в обиде. Стала она с табуреточкой, приплясывая, пробиваться к столу, а сват вдруг скажи ей: «Бабка, ты же видишь, гостей негде сажать. Иди, иди на кухню, там чем поможешь». Нюру как камнем из-за угла стукнуло. Кругом крик, шум, смех, колготня, – может, ослышалась? А сват еще пальцем показал: вон, мол, она, кухня, иди.

После сват объяснял, что он контуженный на войне, нервный, а их прабабка тоже на кухне сидела и не обижалась, так, мол, в чем дело? Но Нюра света невзвидела. Ее, родную бабушку жениха, ее, которая Игоря вырастила, – отец-то его, зять Вася, четыре года в армии был, без него управлялись, – и ее на кухню, подальше от застолья, от красных помидоров, от душистой водки, от тостов, от криков «горько», от Игоря в костюме, купленном на ею же заработанные деньги, от праздника, от гостей?! Ей бы надо было, как Маша потом советовала, поднять табуретку: «Ну-ка, иди отсюда, не то стукну». А она… Потемнело у нее в глазах. И она, помертвевшая, пошла к двери, столкнулась с дочерью – та бежала из кухни с большим блюдом, полным рыбы, не поняла ничего, бросила: «Опять бы себе, мама, нервы треплете?» Какие нервы? Кто треплет?

Как она шла, Нюра, как добралась домой – не знает. Все чудилось ей, что бежит кто-то вслед, сейчас догонит и крикнет: «Куда же вы, мама? Что это вы надумали, мама?» Но никто ее не догнал. А соседки у дома так и бросились: «Уже все? Уже отгуляла? Да ты совсем тверезая». – «Устала я, – кратко сказала Нюра. – Устала – и все. Потом еще пойду».

Но не пошла. Дверь замкнула и не вышла больше. Такой срам. Маше потом призналась, но Маша не чужая. Хорошо, что комната своя, свои стены. Укрыли они ее от людских глаз.

Потом только, рассказывали, племянники спохватились: где тетка? Потом только Игорь заметил: а где же бабушка? Но что толку? Татьяна на свата заругалась: «Вы не имеете права моею матерью командовать». А он, идиот, свое: «Я на войне контуженный, я нервный. Я к ней пойду извинюсь, если она такая обидчивая…»

Но Нюра сказала: нет, не простит. Свадьба-то уже прошла, что ей в его извинениях? Он контуженый, а я не контуженая? Я сына потеряла, я мужа лишилась – и я не контуженая? Пусть даже не думает являться – с лестницы турну. Что мне его извинения, если я на свадьбе у внука только один день гуляла, если я всего только кусочек рыбки съела да рюмку белого выпила? Подавится пусть своими извинениями.

Хорошо, что была своя комната, – закрылась и выплакалась. А пойдешь подселенкой, своя же сноха замечание сделает, некуда будет укрыться, некуда спрятаться.

Ну их… Если в таком присутственном месте, на свадьбе, на глазах у всех, могли обидеть рабочего человека, так никто ей больше не нужен. Чужие больше о ней заботятся, чем свои. Вот хоть Маша. А свои одно знают; дай, мать, десятку, дай пятерку. Она что, легким трудом эти пятерки добывает? Тяжелым. А пойдет в подселенки к Лешке, то и пятерок не будет. Сноха живо ей дело дома найдет – то простирни, то сготовь. И бесплатно. Со своих ведь не потребуешь плату. А кончатся пятерки, на пенсию не разгуляешься, и тогда все: в гости придешь – хоть к дочери – без подарка, и ты уже не гость, а так, просто теща, что явилась за их счет пообедать.

И не спит Нюра, ворочается, бередит душу горькими мыслями.

А все-таки надо решать, сколько можно тянуть канитель… И так уж она избегает сидеть дома, боится, – придет Лешка за ответом. Или пришлет за ней Тамарку: давай, мать, говори, что надумала…

А она ничего не надумала.

С Машей советоваться нельзя, это ясно.

Таньку все-таки спросить? Нюра заранее знает, что дочь всполошится: «Ой, мама, что вы? К чему?» Не зря Лешкина жена подпустила шпилечку: «Татьяне, конечно, интересно, чтобы вы у людей работали. А мы… нам своего хватает». Конечно, им хватает. Лешка такой столяр, что где хочешь заработает: один закажет резной стул, другой шкафчик под старину. «Зато Татьяна на производстве на первом счету, – могла бы ответить снохе Нюра. – Ей и уважение, и премии. А что зарплата небольшая, так она ведь государственная, как государство постановило, так и платят, не Татьянина это вина. Ты, если бы не мой Лешка с его золотыми руками, столько бы, сколько Татьяна вырабатывает, сроду бы не выработала. Такое уж твое счастье, что тебе мой Лешка попался», – еще сказала бы Нюра. Да ведь не скажешь – нельзя. Обидится сноха. А она на обиду памятливая. А Нюре с ней, может быть, жить…

Нюра даже вздрагивает.

Не скажешь, что плохая сноха, – хорошая. Очень даже хорошая. И уважает, и подарки дарит на праздники, а все не родная кровь. Другое совсем воспитание. У них у всех, у Бауковых, натура широкая: я ем – и ты ешь со мной, я пью – и ты бери рюмку. Татьяна вот ведь какую свадьбу закатила. Сколько теперь работать сверхурочно будет, пока расплатится. Но не жалеет. «Ну что ж, руки-ноги есть, расплачусь». А сноха цену деньгам знает. И порядок любит.

Нет, не посмеется, не погуляет, не повеселится Нюра, если вместе поселятся. Ходить придется по струнке… И Тамарка любит наушничать. Все-все, что услышит, матери передает. Каждое свое слово придется учитывать.

Все это Нюра опять и так и этак обдумывает, пока едет к Евгении Федоровне. Вот как сырое зерно, бывало, перелопачивали, так она ворошит свои мысли, пока трясется в автобусе. Даже не сразу соображает, о чем спрашивает ее тот дылда парень, что уступил ей место.

– И что вас, старух, в такую рань носит? Только усядешься, «Советский спорт» развернешь, как вы, старухи, уже тут как тут.

– Не спится, сынок, – шутит Нюра. – Бессонница…

Она маленькая, кругленькая, курносая, всякий скажет ей доброе слово, всякий приветит. И она каждому любезно ответит, улыбнется, поймет шутку. Даже не заметит никто, что у нее на душе кошки скребут.

И Евгения Федоровна, когда Нюра входит, не замечает, какое у той настроение.

– Я так боялась, Нюрочка, что ты не приедешь.

– Как же это я не приеду? Я обещалась…

Еще вчера она позвонила по телефону. Долго кричала; «Алле, алле! Евгения Федоровна, это вы?.. Это я, Нюра. Ну как вы там? Здоровы? Нужна я вам, тогда завтра подъеду… Самсон Самсонович как, ничего? Ну, до завтра. Ждите».

– Я очень рада, Нюрочка, что ты приехала. У меня кошмар сколько стирки…

– Ну и что? Перестираем.

– Боялась – вдруг не приедешь…

– Раз обещала… Меня, правда, сегодня у Валентины Ивановны ждут, но я себе думаю, долго у Евгении Федоровны не была, надо съездить.

Нюра надевает тапки, старое платье, подвязывает фартук. Обе женщины идут на кухню пить чай.

– Нюра, ешь. Я тебя прошу – ешь…

– Аппетита нет, – жалуется Нюра. – Вы поверите, не знаю, чем и жива…

Но Евгения Федоровна не слушает.

– Нюра, – говорит она доверительно, – у нас такое горе…

Нюра всплескивает руками:

– Это надо же…

Года не прошло после свадьбы, как Верочка, внучка Евгении Федоровны, ушла от мужа.

– Она же сама его выбрала, – удивляется Нюра.

– Теперь говорит – ошиблась. Уж Самсон Самсонович на что терпеливый, и тот говорит: будет чудо, если Шурик не накидает ей оплеух…

– Она же его опозорила на весь институт… – Нюра вне себя. – Такие расходы, вы же в ресторане, я помню, справляли…

– Двести человек гостей. Сослуживцы Самсона Самсоновича. Родня. Им такие дорогие подарки сделали, стыдно смотреть людям в глаза… А Шурик прямо посинел от переживаний.

– Значит, не смог он ее одолеть…

– Ох, не знаю, не знаю… Теперь все не так, как было в наше время.

Глаза у Нюры горят. Вот избаловали девчонку. Отцом и матерью, дедом и бабкой вертит, как хочет. Носового платка сама не выстирает, тарелку за собой не вымоет. Что ж тут удивляться.

– Ну, Евгения Федоровна, – говорит Нюра, – было бы старое время… Вот хоть возьмите меня, – с удовольствием начинает она рассказывать, – у меня другой человек был на уме. Ох, сколько я слез пролила…

– У Верочки ни слезинки, такая черствая…

– И что же? – сама у себя спрашивает Нюра. И отвечает: – Свыклась… Муж-то знал, что я его не люблю. Но очень уж я ему нравилась, я как яблочко была, такая розовая. Только окликну, он весь встрепенется, так рад. А я долго еще того, другого, вспоминала, чуть минутка – бегу домой: может, мол, встрену. Только я на порог, отец скажет: «Зачем пришла? На кого хозяйство бросила? Мать, веди ее назад». Мы с мамой идем, плачем. «Нюшенька, покорись». – «Не могу, мама, противный он мне». Я ему в глаза сказала: «Если, Иван, ты на какой свадьбе крикнешь «горько», я…» У нас такое правило в деревне, обычай, как говорится. Предположим, чья-нибудь свадьба. Я встаю, говорю: «Ой, чтой-то водка горькая». А молодые отвечают: «Покажи дорожку». И я должна идти к своему мужу или муж к своей жене и целоваться. Да я бы с ним тогда ни в жизнь на людях не поцеловалась…

Вы не поверите, я недели три, как к нему переехала, в избе не ночевала; как вечер, бегу к деверю, к Даниле, – очень был праведный человек, каждое воскресенье в церковь ходил, не то что мы, безбожники. Играю с его детьми, вроде я такая глупая, там и засыпаю. А чуть светает, выскочу, сяду на завалинке около своего дома: неудобно ведь перед людьми, что я от мужа бегаю. Муж заманивает меня: «Иди, Нюшенька, поспи, рано еще». А я: «Нет, нет, я уже выспалась». Данила ему говорит; «Ой, что же ты, Ванька, наделал, и тебе радости нет, и ее, такую молоденькую, загубил». А тот, прежний мой, подослал записку: «Убежим; я возьму у отца ружье, – а отец у него лесником был, – приду ночью и буду твоего мужа под прицелом держать, а тетка моя взойдет за сундуком». Но я не согласилась. Нет, раз уж мне такая судьба выпала, то что ж… Он с год еще надеялся, не женился…

И к мужу у меня долго не было доброго чувства. Мы шли с ним, помню, от наших к себе домой. Там косогор, внизу речка. Муж выпил с моим отцом, идет, важничает. Снял картуз и кинул с горы вниз. «Жена, принеси». – «Ты что?» Как толканула его, он колесом и покатился. Евгения Федоровна, я думала – насмерть убился. Лежит и не встает. Земля уже мерзлая, комковатая. Ну, думаю, сгубила мужа. Все. Пойду под суд. А он встал, отряхнулся, протрезвел: «Прости меня, Нюрка, я сам виноватый, тебя обидел». Я тогда картуз подняла, подала: «Вот, Иван, не доводи другой раз до греха». А сама, когда испугалась, чувствую – все-таки уже муж, родной, жалко стало…

Нет, раньше было строго. Разве я смела против отца возразить? Это теперь воля. Хочу – не хочу. Надо же – сыграть свадьбу, а теперь затеять скандал.

Она задумывается и спрашивает:

– Может, в нем никакой силы нет, в Шурике?

– Верочка говорит, что ей с ним скучно…

Эти слова очень смешат Нюру.

– Скучно, – повторяет она и мотает головой. – Надо же… – Потом советует участливо: – Может, и правда, дал бы он ей одну-другую пощечину…

– Что вы, Нюра, как можно! – обижается Евгения Федоровна.

Раздается звонок, и влетает Верочка. Нюра пялит на нее глаза, но в Верочке, к ее изумлению, никаких перемен. Нарядная, уверенная, румяная, как и была. Евгения Федоровна уводит внучку в спальню и закрывает дверь, но хоть бы и не закрыла, ничего не слышно за шумом льющейся воды – Нюра начинает стирать. Жемчужная пена встает над тазом, в который она щедро сыплет пахучий порошок «Кристалл». И только когда она прикручивает кран и, изнемогая от любопытства, прислушивается, до нее доносится неясно: «Бу-бу-бу», – выговаривает Евгения Федоровна, «Ах-ах-ах-ах!» – смеется Верочка.

Нюре хочется понять, откуда у Верочки смелость – пойти против всех, против людской молвы и пересудов, против отца с матерью, деда. Он ведь строгий, Самсон Самсонович, всю жизнь на казенной машине ездит. Надо же – прогнать мужа! «Не знала горя, непуганая, – решает Нюра. – С детства в довольстве, в сытости. И на себя надеется, на свою грамотность. Кончит институт, и пойдет ей хорошая зарплата. Это не то, что остаться с детьми на руках. Ради детей чего не стерпишь».

Вскоре Евгения Федоровна с красными, мокрыми глазами проходит на кухню разогревать для голодной внучки обед. Не в силах молчать, Нюра идет за ней, для приличия делает вид, что пора заваривать крахмал.

– Но вы его, Шурика, тоже не жалейте, – вдруг советует она. – Мужчина всегда измену сделает. Думаете, я измены не знала? И этого хлебнула, когда в город переехала… Иван мой первым в город подался, я вам говорила, а я за ним двинуться-то двинулась, а где жить? Прописку где взять? Петька и Танюшка с отцом на одной койке в общежитии спали, а я в домработницы устроилась. Хозяйка меня прописала. У нее и жила, и ночевала в коридорчике, а в субботу она меня отпускала к мужу, входила в положение. Я в общежитие прибегу, детей в баню сведу, вымою, вычешу, приберусь там у них, чуть не целое ведро супу наварю, чтоб им подольше хватило, грязное белье соберу, назад еду – счастливей меня нету. Анна Дмитриевна спросит: «Хорошо ли вы отдохнули, Нюра?» Я, конечно, вру: «Замечательно…» Не признаюсь, что почти сна не знала. Она радуется: вот и хорошо… У-у, я тогда все поспевала сделать, ухватистая была, себя не жалела… А Иван… Ну что за труд для мужика – пожарник на производстве? Да там и пожаров не было… Все-таки он воспитанный на крестьянской работе, и пахал, и косил, а тут… тем более в Москве – питание, и батоны белые, и колбаса… Гладкий, видный из себя стал, полезли ему, понятно, в голову разные глупости… Мне ребята, молодые пожарники, что с ним в общежитии жили, дают намек: он, мол, гуляет… Ну и пусть гуляет на здоровье. «Да нет, он от тебя гуляет». Как, мол, он может гулять, когда при нем дети? А потом уж прямо говорят: «Тут у нас одна стахановка живет, Чикунова, очень хорошо получает, так он к ней наведывается». Я все не верю: «Как так? Может, он просто по-соседски заходит?» Они смеются в голос: «Дурочка ты деревенская…» Я к мужу. А он бойкий такой сделался:

«Ты не жила в общежитии, ты не знаешь, как разыгрывают…»

Пожарники говорят:

«Врет он, не верь, мы все его стыдим: мол, у тебя такая симпатичная жена…»

Я и спрашиваю у сына:

«Сынок, ночует папка с вами на койке?»

«Когда ночует, а когда нет. Только не велит тебе говорить».

Ну, я свету невзвидела.

Отпросилась у хозяйки в будний день и приехала. Ребята говорят – он у нее. Ну, раз так, вы караульте под окном, чтобы он не выскочил, а я пойду застану их. Комната ее в этом же коридоре была, как раз угловая… Стучусь. Заперто. Тут она выходит, идет мимо меня, вроде в уборную, а дверь свою на ключ. У нее муж был на пять лет посажен, что-то на производстве такое сотворил и получил пять лет. Она живет одна. А кто тогда за дверью дышит? Идет она назад мимо меня опять с усмешечкой. Не смотрит. Вроде не человек, а колода стоит. Ах, так? Я – в дверь. Вижу, он сидит, красавец мой, без пояса, ворот расстегнут, как у себя дома. А на столе бутылка непочатая и рыба. Большой такой рыбец копченый, аж лоснится от жиру, весь золотой. Я как это увидела, вся кровь мне в голову ударила. Детки мои холодного супу поели, ты им не разогрел даже, а сами… Как кинулась к ней, враз она усмехаться перестала. Я ее рыбой, рыбой… А он на меня: «Ты что?» – «Как что? Ты меня из деревни вызвал, паразит? Я дом за бесценок продала? Я из колхоза выписалась? Я за тебя против своей воли шла, забыл? А теперь ты надо мной надсмешку делаешь?» Она выскочила в коридор – и с таким фасоном: «Это какая-то ненормальная». Кинулась к подмастеру, тот через стенку жил, спастись хотела, а он: «Когда выпиваешь с пожарником, нас не зовешь, а когда его жена родная пришла, ты к нам… Иди, иди себе, наше дело сторона». И не пустил.

Муж меня чуть не волоком в свою комнату потащил. Пожарники спасли, спасибо им. А я такая вспыльчивая была, у них там печка в комнате, я схватила полено, а что на полене сучок, и не увидела, огрела его по спине, – он так и взвыл. Повреждение позвоночника я ему сделала. Она утром забюллетенила, стыдилась на работу выходить, и он в больницу угодил.

До директора фабрики дошло, директор Ивана вызвал: «Ты что, Бауков? Ты это прекрати. Хочешь жить с Чикуновой, тогда пусть жена не ездит и не хулиганит. Ты на бюллетене, Чикунова на бюллетене, а производство? И как это она вас двоих так отделала? Не понимаю».

Ну, я долго к мужу не ездила, хотела развестись. Он звонит: не хочешь ко мне, детей пожалей, к детям хоть приезжай. Мама плачет: «Что ты, Нюшенька, наделала, зачем ты из деревни уехала?» – «А вы зачем все поехали легкой жизни искать, хозяйство на меня одну оставили? Корова, телка, четыре овцы, свиньи. Да я себе руки пообрывала. Только лучше бы я там оставалася, ударно работала, жила среди людей. Там спина болела, а тут душа». Ну, и пошла канитель. Маму за детьми посылаю, она их ко мне на трамвайную остановку тайком приводит, грязное белье приносит. Это спасибо Анне Дмитриевне, что она мне разрешала на детей дома стирать. А мужнино я не брала – не хочу, не желаю, пусть ему Чикуниха стирает, невелика барыня… Шумела я, шумела, а семью жалко. Все-таки я не одна, дети. Помирились. «Думай, Ваня, говорю, как жить дальше». Мы ведь три года поврозь жили, пока он не устроил меня в ткацкую. Паспорт у меня уже был и прописка, оформили меня. А на производстве я сразу себя проявила. И жили мы уже вчетвером на одной койке. Иван с Петей головами в одну сторону, мы с Танькой в другую. У меня косы были длинные, вы не поверите, Евгения Федоровна, ужас какие длинные. У них в ногах косы запутаются, я в крик: «Вы мне все волосы повыдергиваете!» Смех – и только… После уж дали нам семейное общежитие – комната тридцать метров на две семьи. Нас четверо, а их пятеро. Но ничего, жили дружно. Лешка родился. А уж перед самой-самой войной нас переселили. Домишко, верно, невзрачный, косой, деревянненький. Но комната-все-таки своя, отдельная. Мать с детьми в комнате спали, а мы в сенцах, у окна. Тут война. Недельки не прошло, слышу, кричит кто-то: «Теть, а кто тут Бауковы? Повестка ему…» А Маша, вот моя соседка нынешняя, она на первом этаже жила, отвечает: «Нюша, это к вам…» Я только и выдохнула: «Слышу». Догадалась…

Больше я мужа и не видела, Евгения Федоровна. Письма писал до сорок третьего года, до осени. Потом – извещение. Его товарищи мне сообщили, как было дело. Раненый очень стонал. Иван не выдержал, вышел из траншеи и, полез за ним. На плечо взвалил, а тут немец с гранатой. Немец, видно, хотел гранату в траншею на всех кинуть, но испугался. Кинул – их и разнесло обоих, и Ивана, и раненого. Солдаты из шинели документы достали, а там адрес мой. Они и написали, как убит, как погиб из-за своей сострадательности, где похоронен. Тридцатого сентября его убили, а Петьку четвертого октября. Тут же…

Евгения Федоровна сочувственно кивает. Она давно уже переминается с ноги на ногу, суп кипит, но неловко перебивать Нюру. Нюра и сама торопится, досказывает наспех, взахлеб:

– Только я вам не сказала дальше-то про Чикуниху. Это я еще у Анны Дмитриевны жила. Иван мне звонит по телефону: мол, приходи, Нюшка, в клуб, – он там дежурил как пожарник, – постучишь, я тебе открою, очень, говорит, хорошая постановка. Я приехала. Сижу в парке около клуба, вижу – идут Чикуниха с мужем. А его досрочно отпустили за хорошую работу… Только они на лавочку уселись, я спрашиваю:

«Ну, дождалась своего муженька?»

«Дождалась…»

«А пожарника кинула?»

«Кинула…»

Тут Чикунов встрепенулся:

«Что вы этим хотите сказать?»

«А то, что через нее я чуть не повесилась, не осиротила детей…»

А он:

«Значит, вы плохая жена, если муж от вас пошел к моей жене…»

Ну, мне нечем крыть, я и ушла.

А дома, в общежитии, он ей так потом дал, соседи говорят, просто ужас.

Мой мужик меня укоряет:

«Ну, надо было тебе, Нюрка, языком трепать! Что ты этим доказала? Темноту свою?»

А я вроде ничего и не говорила:

«Что такое, при чем тут я? Или тебе ее жалко? Жалко, да? Когда ты мне синяк безвинно поставил, так ничего. Пусть и она походит с синяком, ей за дело…»

«А ты не подумала, что Чикунов меня может встретить и мне тоже надавать?»

«Хоть бы при мне, я бы ему еще помогла…»

А тот солдат, что написал, как Иван погиб, мне и потом письма слал. И адрес своей жены приложил. «Вы с ней свяжитесь, от нее всегда будете знать, погиб ли я или жив. Очень мы с вашим Ваней дружно жили». С год он мне писал, и жена писала. А потом и его убили…

Нюра не плачет, не горюет: так все это давно случилось, что как будто и не с ней. А все-таки умолкает, вздыхает для приличия, снимает с огня кастрюльку, где студенистой массой колышется похожий на медузу заваренный крахмал, и так же молча уходит в ванную…

Потом к ней заглядывает Верочка. Она обожает слушать бесконечные Нюрины рассказы и, моя руки, как ни в чем не бывало спрашивает:

– Ну, кого зарезали, кого убили?

Но Нюра не дает себя отвлечь.

– Ты что же это сотворила? – строго спрашивает она. – Что нафокусничала? Чем тебе Шурик не угоден?

– Ну его, – перекрывая шум льющейся воды, отвечает Верочка.

– Как это «ну»? Знаешь, как в старину понимали: стерпится – слюбится.

– Нет, я бы с ним что-нибудь сотворила, так он мне надоел. Я бы сотворила и попала в тюрьму, вы этого с бабушкой хотите? – пугает Верочка.

– А что – в тюрьму? Что ж такого? – почему-то обижается Нюра.

– А то, что лучше смерть, чем неволя, чем тюрьма.

– И в тюрьме люди живут, не зарекайся… Вот хоть я. Очень даже хорошо жила в тюрьме. Я там и денег заработала, если хочешь знать. И уважение видела…

– Ха! – восклицает Верочка. – С вами, тетя Нюра, не соскучишься… От кого же это вы видели в тюрьме уважение?

– Да хоть от начальника, – гордится Нюра, забывая, что всегда умалчивала о том, что сидела в тюрьме. Зачем это чужим людям знать? Вовсе это ни к чему. – А как же? Он заприметил мою работу. Нас на прополку гоняли. Я там сдружилась с одной женщиной, ее за недостачу в кассе посадили, а так она не вредная, очень порядочная и приятная. Мы идем с ней, ряд за рядом полем и разговариваем. А девка из блатных как стукнет меня по спине: «Чего торопишься, тебе больше всех надо перевыполнять?» Я так носом и кувыркнулась в грядку, кровь пошла. Доложили начальнику. Он нас выстроил всех – линейка называется – и на нее как замахнется, я аж зажмурилась от страху, а он руку опустил. «Ты кого, такая-сякая, по спине ударила? Ты знаешь, у нее на воле дети. А если бы ты ее убила? Ты бы этих детей кормила, кукушка, так, что ли?» Ой, я ни живая ни мертвая стояла, боялась – они меня потом разорвут, девка с подругами. Только вскоре начальник меня к себе вызывает: «Умеешь коров доить? Пойдешь в совхоз дояркой?» Как прикажете. В совхозе этом вольнонаемные работали и я. Как взялась я этих коров несчастных обихаживать… Доярки в обед домой бегут, а я – остаюсь. Не будет же охранник из-за меня взад-вперед расхаживать? Я коровам своим глаза промою, хвосты разберу, покормлю, напою. И столько я надаивать стала… Начальнику за меня большой бидон молока давали, и в санчасть тоже носила. А сама не пила, нет. Не могла. Сразу про детей вспоминала…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю