Текст книги "Осенним днем в парке"
Автор книги: Матильда Юфит
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)
– Вы… вы… – сказал он, задыхаясь. – Вы… получите пять суток гауптвахты.
Я даже испугалась. Такого Самарина я еще не видела.
– Ну, что вы так? Ну, не надо… – Я тронула его за локоть.
– А честь батареи?.. – спросил он. – Батарея не имела взысканий и замечаний… Потом суд и это еще…
Теперь я поняла, почему он так расстроен.
– А может, не стоит?.. Это же случайность… Ну, задремал…
Меня остановил властный, непреклонный жест:
– Кривить душой я не буду…
Утром он вышел к бойцам печальный.
– Вот, товарищи, – сказал он тихо. – Результат нашего с вами труда сведен на нет. Мы держали знамя. А что такое знамя? Древко и полотнище? Нет, это символ нашей чести… Флегонтьев выбил знамя из наших рук… Что ж… замазывать и его и свои недостатки мы не станем.
Флегонтьев крякнул, будто дрова колол.
Самарин, глядя прямо ему в лицо с ненавистью и злобой, сказал:
– Спите, нарушаете правила караульной службы, не поняли до конца, что это значит, не усвоили, что противник занял ваш родной город. Сводку слушаете? – И добавил гневно: – А что она вам? Что вам родной город, народ?! Вам бы только сберечь свою шкуру…
Флегонтьев молчал. Рот его судорожно дергался. Он тянулся перед командиром, как будто хотел сорваться с места.
– Что тянетесь? Не птица, не взлетите… – сердито бросил Самарин.
И, видимо, сознавая, что изменяет своим правилам и разговаривает слишком резко, круто повернувшись, пошел по пустырю, по выжженной зноем траве.
Флегонтьев, грузно топоча, побежал за ним.
– Что? – спросил Самарин на ходу, не останавливаясь. – Что?
– У меня там жена, сынишка, старики. Неужели я не понимаю?.. – Флегонтьев как-то сразу осунулся, румянец сошел с его лица, загар стал виднее. В глазах появилось выражение растерянности. – Город наш богатый, древний, церкви старинные, заводы… Как же так? Разве я не понимаю?..
– Вот, – ответил Самарин, сдерживаясь. И бросил ему: – Вот только сейчас от своего горького факта ты пришел к общим выводам…
Флегонтьев бормотал, спеша за ним:
– Товарищ лейтенант, походатайствуйте, пусть меня на фронт отправят… Я… – И он потряс кулаками.
– Нет, товарищ Флегонтьев, – твердо сказал Самарин. – Такого бойца я на фронт не пошлю…
– Горит у меня вот здесь, – Флегонтьев показал рукой на сердце.
– Не могу, – ответил Самарин. – У меня у самого сейчас… – И он махнул рукой. – Вам этого не понять…
О том, что у него на сердце, он рассказал бойцам в час политинформации. Вынул конверт с казенной печатью, утер слезы с глаз.
– Товарищи бойцы, – опять сказал он и показал письмо. – Старые солдаты помнят сержанта Петра Горлова, какой это был весельчак, какой справедливый, как отлично вел стрельбу по целям! Я давал ему рекомендацию в партию, знаю всю его трудовую биографию, всю анкету, все его мысли… Вот по этой земле он ходил, товарищи, по этому песочку… Тут недалеко живет его жена с детишками… А сейчас он пал смертью храбрых.
– Горлов! Я ж у него служил! – вырвалось у Черенкова, и он ударил пилоткой по коленям.
Самарин медленно обвел присутствующих взглядом. Как будто в душу каждому посмотрел.
– Кстати, товарищ Флегонтьев, – сказал он. – Горлов пал в боях за вашу область. Защищал ваши родные места…
Вечером мы в последний раз собрались за столом у Самарина. Он раздобыл где-то бутылку водки и зеленые огурцы. Кривошеин принес кусок жареной баранины.
Мы выпили за то, чтоб всем нам еще раз встретиться.
Кривошеин и Самарин только что вернулись от жены Горлова, отнесли ей денег, сахару, мыла. Вернулись оглохшие от ее слез и крика, печальные, задумчивые.
Разговор не завязывался, и мы скоро разошлись.
Я уезжала рано утром, но Самарин ушел на полигон еще раньше. На подоконнике лежал его подарок – черешни, привязанные к палочке, и красный карандаш для Саши.
– После войны мы вас разыщем с Самариным, – шутил Абрамов, прощаясь со мной, – Приедем к вам под Москву, в гости…
– Приезжайте. У нас там хорошо. Сосны…
– Книг, наверное, много…
Я пожала плечами. Как знать, что там сохранилось, в моем доме?
– А дадут увольнительную, я попрощаться приеду, зайду в редакцию. Только вряд ли… – Он усмехнулся. – Пройдите мимо, передайте поклон моим окнам, Шевченковская, 32… – И, быстро пожав мне руку, ушел.
Саша хотел все везти в Москву к папе – поломанные игрушки, книжки, чужую кошку Феньку, арыки с водой и среднеазиатскую «млуну», которая, как огромный шар, висела по вечерам над нашим домом.
Он один в семье был беспечен и весел. Взрослые с ног сбивались в предотъездной суете.
Из редакции меня пока не отпускали, я продолжала работать.
И, как всегда в последние дни, все казалось теперь хорошим, даже лучше, чем было на самом деле, и как-то жалко было оставлять красивый город, где по главной улице иногда проходили среди автомобилей караваны строптивых и гордых верблюдов, звеневших колокольчиками, где напротив военной академии маленькие узбечки с бесчисленными тоненькими косичками продавали горные цветы и юные офицеры, выбегая в перерыве между занятиями, покупали букетики для своих девушек, приходивших к ним на свидания. Я привязалась к редакции – к журналистам, корректорам, машинисткам, к продавцу Мише из нашего закрытого магазина. Наш замкнутый редактор незадолго перед тем усыновил мальчика из детского дома. Майор, воевавший под Москвой, отыскал и выписал семью и даже достал для старшей дочери по какому-то особому ордеру красные туфли. Приехал в отпуск парень из дивизионной газеты – возмужавший, с гвардейскими усиками – и рассказал, как погиб, выходя из окружения, прекрасный человек Костя Седов, подаривший мне перед отъездом на фронт «Гамлета» на английском языке. Ослабела и заболела наша старенькая машинистка; я ходила к ней прощаться куда-то на окраину, и она долго смотрела на меня добрыми, полными слез глазами.
Я возвращалась домой, в Москву, но и здесь теперь оставался дом, а главное – люди, с которыми работала…
Все сместилось – прочность и ясность теперь оставались здесь, а то, что впереди, было неясно… И все-таки я считала дни до отъезда.
Как-то – я дежурила по номеру и задержалась позже обычного – в редакцию мне позвонил Самарин. Его было плохо слышно, но я все-таки разобрала, что маршевая рота опять ушла без него, уехали Кривошеин и Абрамов.
– Я… мы тоже вот-вот уезжаем…
Это «вот-вот» длилось еще довольно долго. Уже приближалась осень, солнце высушило зелень, опалило тополя, посаженные вдоль арыков. И я часто думала, что и полигон, куда я ходила с Самариным, уже пожелтел, на пушках покорежилась и полопалась краска, земля растрескалась, пересохла канавка, где текла пенистая желтая вода.
А под тенистым деревом узбечки давно уже продают не черешню, а виноград: виноград созрел… А Самарин все так же шагает мимо них, учит новых солдат, тоскует, фантазирует, мечтает…
Мне было жаль, что не придется больше встретиться и я никогда не увижу Самарина с его белесым хохолком, отзывчивым сердцем, с его верой в добро и преданностью «методу индукции».
Накануне отъезда я прошла по Шевченковской улице, поклонилась окнам Абрамова, как обещала, а потом, гонимая любопытством, вошла в дом. Соседка Абрамова, коренастая, с чуточку выпученными глазами, пряча руки под передником, охотно ввела меня в комнатку, где на стене висел портрет веселой, с упрямыми бровями женщины.
– Это такая пара была, такая пара, – прочувствованно говорила она. – На зависть всему двору… всему городу на зависть… Когда он овдовел, я, бывало, скажу, просто испытываю его: «Не убивайте себя, вы еще встретите другую…» Слушать не хотел. И никто к нему не ходил, никто у него не оставался…
В комнате были свалены вещи со всей квартиры – книги, старые куклы, потертые стулья, диван.
– Да, разорилось гнездо, – сетовала соседка. – Особо хороших вещей у них не было, бедновато жили, а все-таки… Квартиру заняли беженцы, или, извините, эвакуированные. А они – как? Они все просят… дай, дай… Корыто дай, уголь дай, чайник дай… – Она спохватилась: – Вы меня извините…
– Ну что вы! – Я и не думала возмущаться или обижаться. – Для того чтобы делиться, надо быть очень щедрым…
– Щедрым?! Глупым надо быть, вот как я… все раздала, ни с чем не посчиталась…
Почему-то я спросила, уверенная, что не ошиблась:
– А Люся уже родила?
– Откуда вы знаете Люсю? Может, хотите ее видеть? Она здесь, у меня…
Но я сказала, что очень тороплюсь. Женщина проводила меня до калитки и словоохотливо выложила, что очень рада за Люсю: муж заботливый, славный, все делает для семьи. И тащит в дом, а не из дому, не пьет…
– Одно только горе, что военный, но теперь все на войне. Зато хороший паек…
Я зачем-то спросила:
– А Самарина вы знали?
– Это ухажера Люсиного? Ну, знала, приезжал не раз… – Она скривилась и, забыв, что только сейчас закатывала глаза, восхищаясь необыкновенной любовью Абрамовых, заключила: – Шурик гораздо солиднее, разве можно сравнить…
– Конечно, – ответила я, – их и не стоит сравнивать…
Что-то в моем тоне уязвило Люсину маму, она открыла рот в удивлении, потом снова закрыла. И сказала, как бы подводя итог разговору:
– Значит, беженцы начинают уезжать? Очень хорошо, очень хорошо. Счастливо вам доехать. Беженцы уедут, у нас опять подешевеет рис…
В поезде мы уселись на свою полку, заваленную узлами, растерянные, испуганные, ошеломленные. Саша держался тихо, серьезно.
В вагоне были почти одни военные, они громко хлопали дверьми, зычно переговаривались. И вдруг подошел Самарин.
– А я звонил с вокзала в редакцию, – сияя, говорил он, – сказали: «Нет, уже не работает». Ну, думаю, все, не увидимся. И вдруг сюрприз…
– Сбылось наконец-то ваше желание…
– Сбылось, еду, – таинственно, как будто боясь, что услышат и помешают, шепнул Самарин.
– Опять рапорт подавали?
Он почти беззвучно ответил, расплываясь в счастливой улыбке:
– Подавал…
– Как я рада, что вижу вас!..
Я была утомлена сборами, измучена. Волнуясь, почти в слезах, рассказала, как мучилась с билетами, как насилу достала грузовик, как не принимали багаж и я боялась, что мы опоздаем. Самарин тоже рассказал, как собирался в дорогу, сдавал казенное имущество и ключ от комнаты.
– Вещи отнес к жене Горлова. Да и вещей, собственно, гитара, светлый костюм – как-то сшил, когда ездил на юг, коричневые полуботинки.
– У вас что, и родных никаких нет?..
– Я ведь сирота, у тетки воспитывался, тетка умерла… – И Самарин бодро прибавил: – У меня весь полк родня. Два часа ходил прощался… – Но как ни храбрился он, а голос звучал уныло. – Может, оно и к лучшему, я никого не оставил, и меня никто не ждет… Обидно только, что никто не узнает, вернется Самарин с войны или нет…
Я даже растерялась. Что говорить? Какие слова тут могут помочь?
А в вагоне, как назло, только и слышны были разговоры о семьях, о женщинах – женах, невестах, сестрах. Военные охотно вынимали бумажники и планшеты, доставали фотографии, завернутые в желтый или зеленый целлофан, волнуясь показывали друг другу.
– Познакомился я с одной блондинкой…
– Жена ушла из Минска пешком, я ее разыскал только недавно…
– Сынишка меня небось забыл. Совсем кроха был… Жена пишет…
– Она такая изнеженная, а теперь, представьте, на танковом заводе…
– Рыжих я не признаю – они коварные, рыжие…
Я замечала, как внимательно, с жадностью прислушивается Самарин к этим разговорам. Он подолгу лежал на верхней полке, ни с кем не заводил знакомства. И со мной разговаривал мало. Только на больших станциях, где поезд стоял долго, брал Сашу и уходил с ним гулять, за что я была ему очень благодарна. Испуганный непривычной обстановкой, Саша не отпускал меня ни на шаг, даже во сне держал своей ручонкой мою руку.
За окнами плыла пустыня, мелкими волнами катился песок, а на песке, как тени, чернели изогнутые сучья сухого саксаула. На станциях женщины в пестрых юбках и плюшевых безрукавках продавали пахучие дыни. Ночи были прохладные, свежие, и всю ночь катилась вслед за поездом большая луна, освещая людей в вагоне, беспокойно бормочущих во сне, и как будто выгравированный резкими штрихами на светлом серебре корявый саксаул. Как странно было, что этот саксаул мы получали по ордерам и топили им печи!
Я спала мало, тревожно и всегда, когда открывала глаза, видела, что и Самарин не спит, смотрит в окно.
Днем крыша в вагоне накалялась – все снимали гимнастерки, оставались в майках, на станциях обливались водой, пили горячий чай, который будто бы помогает от жары. На зубах навязчиво хрустел песок.
А Самарин все сидел наверху нахохлившись.
Соседи заметили, что он скучает.
– Бросьте грустные думы, лейтенант, – сказал, стоя в проходе между полками, коренастый капитан с красивыми белыми зубами. – Спускайтесь вниз, здесь у нас колбаса и все, что к ней полагается…
– Спасибо, что-то не хочется.
– Водочки не хочется? Или вы больны, лейтенант?
– Спасибо, здоров…
– Расстался, наверно, с такой красоткой, что ему и водочка не мила, – сказал кто-то внизу. – Слышь, лейтенант, посиди в компании, авось легче на жизнь глянешь.
Самарин не стал ломаться, спустился, сел, выпил, посмеивался, когда шутили о его «красотке», но все равно грустил.
Он пил и мрачнел. И ночью, мрачный, спал плохо, ругал духоту, опять смотрел в окно. Уже чаще стали попадаться деревья, прошумела под мостом речонка – еще узенькая, мелкая, а все же русская речонка… Гуще стала зелень на полях, встал на далеком горизонте лес. Но все еще было пусто, однообразно и жарко…
Утром я проснулась от толчка. Саша играл с бабушкой. Пассажиры уже давно встали, пили чай, завтракали, морщась, допивали вчерашнюю, согревшуюся водку, освобождали бутылки и фляжки, готовясь к осаде буфетов и ларьков на больших станциях.
Поезд остановился на полустанке.
Самарин спрыгнул с полки, вышел размяться. Я тоже взяла бутылку для молока и вышла. Поезд стоял в «чистом поле» – темнело только небольшое железнодорожное строение да прилепившаяся к нему хатенка, окруженная садиком.
В садике на стуле сидела цветущая женщина в желтом сарафане и желтой косынке на выгоревших волосах. Вытянув босые ноги в стоптанных туфлях и сложив руки на высокой груди, она отдыхала, греясь на солнце, и только иногда лениво крутила ручку патефона. Патефон стоял рядом, на табуретке. На земле валялся брошенный тяжелый кетмень.
На звуки музыки прибежали военные даже из самых дальних вагонов – с чайниками в руках, с бутылками, с краюхами хлеба для обмена.
Послышались шутки, смех.
Тут же стоял повеселевший Самарин. Он шутил, шумел и, как будто магнитом притянутый, неотрывно смотрел на женщину в сарафане. Кто она? Откуда? Каким ветром занесло такую красоту в эти скучные края?
А женщина смеялась, отвечала на шутки и заигрывания, позволяла любоваться собой – босыми полными ногами, голыми руками и плечами, выгоревшими волосами.
Самарин, ужасно волнуясь, бледнея, тихо спросил:
– В этой глуши музыка, наверное, ваше единственное развлечение?
– Я не для себя… Я эти пластинки наизусть знаю…
Около поезда появилась старуха с молоком, и военные, гремя чайниками, побежали к ней. Но я стояла на месте с пустой бутылкой, не могла отойти.
Паровоз уже пускал пары.
– А для кого же вы играете? – спросил Самарин.
Женщина подняла одно плечо, как бы извиняясь.
– Поезд идет на фронт, вот я вам и играю…
– А вы? Вы? Вы кто? – задыхаясь, спрашивал Самарин. Его ослепили солнце, желтый песок, сарафан и блеск глаз женщины.
– Я эвакуированная. Работаю тут. У меня дома очень хорошие пластинки остались… прекрасные пластинки.
– А муж? На фронте, да?
– Ничего я не знаю… – ответила женщина. Что-то в ее голосе дрогнуло, но она улыбнулась. – Все равно надо жить, – сказала она. – Правда? Надо жить…
– Да, да, – прошептал Самарин, поглядывая то на паровоз, то на женщину и садик за ее спиной.
Взгляд у него стал такой напряженный, что женщина перестала улыбаться. Игла крутилась на одном и том же месте пластинки, повторяя одни и те же слова.
– Идите в вагон, опоздаете… – сказала женщина растерянно.
– Успею… – Самарин решился: – Я один… совершенно один… Можно мне написать вам?..
Она испугалась:
– Не надо, что вы! Не надо…
– Не сердитесь, только не сердитесь. Скажите мне, как вас зовут?
Я инстинктивно подвинулась ближе к вагону, но глаз не могла оторвать от этой женщины, такой красивой, что ей даже прихорашиваться, наряжаться не надо было.
У женщины не сходила с лица испуганная, счастливая усмешка.
Веселый капитан, держась за поручни, крикнул, стоя в тамбуре:
– Отстанете, лейтенант!
Колеса медленно застучали. Женщина вскинула руки, обняла Самарина и поцеловала.
– Счастливый вам путь! – сказала она. – Спасибо…
Самарин побежал за вагоном, легко вскочил на подножку. Диск патефона все еще вертелся…
Паровоз дернулся в сторону, скрылся желтый сарафан, дерево, полустанок.
Самарин вошел в вагон.
Капитан кричал, что надо выпить за «победителя сердец», но другие держали пари, что лейтенант встретил старую знакомую. Самарина трясли, хлопали по плечам, спрашивали. Он улыбался, ничего не отвечая, ничего не понимая. Наконец его оставили в покое.
Только капитан сказал обиженно:
– А ты уши развесил, лейтенант? Ты поверил? Она ведь рыжая…
– Верю! Надо верить! – Самарин залез на свою полку и отвернулся к стене.
Никто в вагоне не понял, что он сказал. Никто, кроме меня… А мне почему-то тоже хотелось верить, что Самарин еще встретится когда-нибудь со своей красавицей. Скучный голос благоразумия подсказывал, что так не бывает и не может быть, но другой голос, беспечный, молодой, безрассудный, спрашивал: «А почему? Почему не бывает? Разве Самарин не прав? Надо верить в человека, и тогда все будет хорошо…»
И чем больше я думала, тем спокойнее становилось у меня на душе…
БАНКА ВАРЕНЬЯ
Повесть
Душа обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь…
И. Заболоцкий
1
Она никогда не стучала, просто входила. Распахивала дверь. Словно забывала, что в постели около сына лежит невестка, тоненькая девочка с длинными ногами и круглыми черными внимательными глазами. И сегодня не постучала, ввалилась, вломилась, как ураган:
– Орленок…
Ресницы у Тамары дрогнули, она зашептала испуганно:
– Игорек, проснись, это Марина Сергеевна…
– Ну, не буди, не буди…
Столько было любви, ласки в этом «не буди», в этом шепоте, как будто яркий свет залил комнату, теплые лучи щекотнули крутые плечи широкогрудого Игорька, спавшего без рубашки.
Мать, тяжело продавив матрац, села на край кровати, прильнула к сыну. Где-то там, за ее спиной, как за широким забором, осталась ненужная худенькая Тамара. О боже, не одна уже девчонка лежала в постели у Игоря, именовалась его женой! Но эта вроде задержалась подольше, прижилась. Ох, Игорь, Игорь…
– Орленок, пойдешь со мной на торжественный вечер?
– Это же будет скучища, ма… Соберутся старички в орденах, станут хвастать: «Мы, я…» – Он очень смешно менял голос. – Потом обратят внимание на меня: «Ну как, идешь дорогой отцов, не срамишь фамилию?..»
Мать остановила его:
– Не такие уж они дураки… Поужинаем там, ведь скоро я уезжаю…
– А Тамара, ма? Она сегодня не может…
– Ну что ж, придешь без Тамары…
– А что вы наденете на вечер? Мундир? – вдруг спросила невестка.
– Пожалуй, мундир…
Она все-таки повернула голову, пригляделась и будто впервые заметила это смуглое, выточенное тельце, плечики, узкие руки, нарядную ночную рубашку, черную головку. Нет, Игорек умел отыскивать смазливых девчонок.
Тамара с неожиданной твердостью попросила:
– Вы наденьте мундир. В платье совсем не то…
А Марина Сергеевна все-таки надела платье. Нет, не назло Тамаре, она и думать о ней забыла. Хотя очень удивилась, когда вечером нашла в своей комнате тщательно выутюженные и разложенные на кровати форменный китель и черное свое выходное платье с пришитым кружевным воротником.
– Мама, – сказала Марина Сергеевна матери, – зачем вы себя утруждаете, мало вам дела, что ли…
– Это не я, это Тамарка.
– Да? С чего это она?
– Угождает Игорю.
Марина Сергеевна не любила несправедливости:
– Вы неправы, мама. При чем тут Игорь?
– Игорь такой простодушный, его опутает хоть кто.
– Нет, мне кажется, что эта Тамара всерьез, Орленок к ней привязался. Да и мне, если хотите знать, она начинает нравиться.
Мать поджала тонкие губы, неодобрительно помотала головой:
– Она, по-моему, не… словом, не пара Игорю…
– Ну что вам еще надо, мама? Какую принцессу? – Марина Сергеевна не сдержалась. – На вас не угодишь, еще Иван обижался, что теще не угодишь.
– Вот уж чье мнение меня не интересует, так это мнение Ивана. – Старуха вдруг заглянула дочери в глаза: – Мариночка, доченька, неужели ты… сожалеешь?.. Но он не подходил тебе, кто ты и кто он? Только твоя доброта… Забыла, как он себя вел, как оскорблял тебя, меня! Он завидовал твоему положению…
– Ладно, мама, – оборвала Марина Сергеевна. – Решение было принято, и не в моих правилах собственные решения отменять… – Она не добавила, что об этом теперь поздно думать, сколько уж лет, как они развелись с Иваном. Он давно женат.
Мать как будто угадала ее мысли:
– Он-то бы вернулся еще с какой охотой. Что он, дурак или враг себе! Да только нам-то он на что? Слава богу, что избавились…
– Мама…
Голос Марины Сергеевны прозвучал гневно, и мать сейчас же ретировалась, ушла на кухню. Когда дочь гневалась, мать пугалась, отступала. Правда, потом, выждав удобную минутку – дочь-то была отходчива, – не упускала свое. И сегодня с несчастным видом вздохнула, когда дочь собралась уходить.
– Я ведь тебе желала счастья, Марина. Да я ради тебя – в огонь и в воду. Конечно, я старая, больная. Может, умру скоро. Где уж мне тебя обслужить, как ты достойна, где уж мне угодить тебе…
Марина Сергеевна только и ответила:
– Я вас, мама, об одном прошу: следите за Игорем. Ведь у него экзамены. Никакого баловства, понятно? И Тамару смотрите не обижайте.
Не хотелось ей ссориться с матерью. Хоть та и не такая старая и больная, а все-таки годы берут свое, здоровье поизносилось.
Да и настроение Марине Сергеевне не хотелось себе портить. Она любила эти вечера, посвященные авиации. И блеск огней, и оркестр, и добрые слова, и поминание заслуг. Подшучивала сама над собой и над товарищами, говорила, что надоело, «опять двадцать пять», а все-таки любила… Конечно, это совсем не то, что чувствуешь, когда собираются однополчане на свою ежегодную встречу, – то святое, комок стоит в горле, так волнуешься, – но и здесь все-таки приятно. Знаешь, что тебя не забыли.
Уверенная в том, что ее помнят, чуть кокетничая своей скромностью, она надела платье, подосадовав только, что оно такое длинное, немодное. Мундир с орденами повесила обратно в шкаф. Все и так догадаются, кто она.
Но вышло не по-задуманному. Знакомых почти не было, ведь верно, болеет народ, умирает, выходит в тираж, – сидели в президиуме какие-то молодые знаменитости, космонавты, испытатели. Никто и не вспоминал про тот ее давний, еще довоенный перелет. Ей стало не по себе… Она поискала глазами Игоря в зале – хотелось, чтобы он пришел, пришел один, без жены, – и не нашла… Решила не ждать конца торжественного заседания, а занять место в ресторане. Столько потом народу набьется, что придется ждать.
Ей очень хотелось перед разлукой посидеть с Игорьком. «Ты мой свет, ты мое счастье, Игорь. Я твой друг, а не только мать, Игорь. Ты несерьезно относишься к жизни, слышишь, Игорь? Это же позор, что ты так плохо сдаешь сессию, ведь у тебя жена, ты взрослый мужчина. Опять мне придется ехать к декану, просить, унижаться, ты понимаешь, Игорь?..»
В ресторане было еще Пустовато, только неподалеку расположилась компания мужчин да у окна, поблескивая влюбленными глазами, перешептывалась парочка.
У входа официантки в белых кружевных наколках над бледными усталыми лицами увлеченно беседовали о своих делах.
– Что же вы не подходите, – обиженно крикнула Марина Сергеевна, – я есть хочу…
Мужчины, пившие коньяк, оглянулись на ее голос. Марина Сергеевна растерянно улыбнулась, уже сердясь не на официанток, а на Игоря. Но его все не было. Пришел бы: все-таки мужчина, кавалер. При нем эти боярышни небось забегали бы: что-что, а показать себя – это он умеет.
Марина Сергеевна продолжала томиться.
Вспомнила, как встречали когда-то в этом же клубе знаменитых летчиц, вернувшихся после перелета. С цветами. С шуточными стихами:
В нашем клубе мало денег,
преподносим этот веник.
Бросьте нам обратно в лица
этот веничек, орлицы.
Марина Сергеевна тогда только начинала летать. Пришла на встречу, радовалась, что достала пригласительный билет, слушала и завидовала. Слово себе дала, что и ее будут когда-нибудь так встречать. И сдержала слово. Всего добилась – цветов, наград, уважения, славы. Каждый год ее приглашают теперь в этот клуб. Приглашают как почетного гостя. Да и так, запросто, она сюда ходит…
И конечно, официантки прекрасно ее знают, должны знать. Марина Сергеевна постучала ножом по краю тарелки.
Официантка наконец подлетела:
– Ой, миленькая, дорогая, я вас слушаю…
Заказала ужин, съела второпях, в рассеянности то, что принесли, а Игоря все не было…
Необязательный он стал, несерьезный. Пообещает и тут же забудет. Знает ведь, что мать завтра уезжает на месяц, неужели нет желания провести вместе часок-другой?.. А как, бывало, плакал маленький, когда она уходила, как гордился ею, любил больше, чем отца, больше, чем бабушку, торжествовал, когда она брала его с собой на воздушные парады, на Красную площадь.
Она все медлила, не уходила, хотя и неловко было одной занимать целый стол. Хорошо еще, что не надела мундир, так незаметнее…
А все-таки ее узнал один журналист, старый уже, с большим отвислым животом, с отечными мешками под глазами. Подошел, остановился, опираясь на палочку:
– Что же это вы не в президиуме?
– Убежала… – улыбнулась она.
Он пошутил на правах давнего знакомого:
– Свидание?
– Сына жду. И есть захотелось, не обедала, прямо с работы… – почему-то выдумала она, хотя заезжала после работы домой и обедала. Правда, наспех. Предложила: – Может, выпьете рюмочку?..
– Что вы, давно не пью, печень…
Они оба, поговорив немного о болезнях и лекарствах, засмеялись над тем, что разговаривают в ресторане в торжественный день на такие печальные темы.
– А помните Чкалова? Анатолия Серова? Осипенко, Раскову, Валентину Гризодубову? Вот были времена…
Она помнила. Конечно, она помнила.
Спросила из вежливости:
– Вы по-прежнему пишете об авиации?
Он развел руками:
– Век космоса! Надо уступать дорогу молодым…
– А что делать старым?
Он отшутился:
– Надо не стареть, это очень просто.
Она все-таки уговорила его выпить вина, вот именно за то, чтобы не стареть. Просто не стареть, и все…
2
Веточку, принесенную с прогулки, она поставила в стакан с водой, смутно надеясь, что почки на ветке набухнут и проклюнется зелень. Ей хотелось чего-то красивого, какие-то смутные ощущения, потребность в нежности воплотились для нее в этой ветке. Она принесла ее с горы как сокровище.
Смотрела на ветку, как только просыпалась, подвигала к свету, к солнцу, а то вдруг пугалась, что слишком жарко, что почки высохнут, и ставила стакан с веточкой в тень…
…Никогда раньше Марина Сергеевна не замечала, какой день длинный. С утра лечебные процедуры еще отнимали время, а после обеда начиналась тоска. Не могла же она все время читать. Ей советовали больше быть в движении, гулять, даже танцевать, если хочет, и ходить, обязательно ходить и ходить. А с кем? Одной?
Она не очень-то привыкла бывать одна.
В детстве она жила, как дикий цветок под дождем и солнцем, между матерью, готовой горло перегрызть всякому, кто обидит девочку, и взбалмошным отцом. Когда подросла, отбоя не было от друзей, – такой она была веселой, смелой, яркой девушкой, затем пришла слава, когда ее фамилию знал любой пионер… В войну ее окружали однополчане, свои ребята, своя братва, и после войны она еще долго была знаменита, имела влияние, вес и когда появлялась где-нибудь, то улавливала шелест: «Та самая?» – и горделивый ответ: «Ну конечно, это она». Знакомством с ней хвалились, именем ее пользовались, нуждались в ее помощи. Она привыкла, что всегда и всюду ее окружают люди, привыкла жаловаться на занятость, мол, «не продохнуть», – ее куда-то звали, умоляли приехать, где-то она заседала и присутствовала, знакомые вваливались к ней толпой, ели у нее, пили, ночевали. Она только просила с улыбкой, шепотом: «Вы уж, пожалуйста, угодите маме. Мама у нас любит почести».
Гости старались подольститься к матери, хотя Марина Сергеевна и сама немножко любила лесть: просто привыкла к тому, что перед ней восторженно заискивают. Ей нравилось быть доброй, кому-то звонить, чем-то возмущаться, за кого-то просить. Приятно делать добро, ведь не для себя просила.
Ну а годы шли, и, как-то оглянувшись, она увидела, что шуму вокруг нее стало вроде поменьше. И народ вертится около какой-то пустой: чьи-то брошенные жены, генеральские вдовы, какие-то неудачливые, полные фанаберии очеркисты, немолодой певец, все еще ждущий удачи.
Даже лучший друг, служивший в войну под ее началом, отчитал как-то: «Кто это у вас бывает, Марина Сергеевна, шуты какие-то». – «Не гнать же… – беспечно отозвалась Марина Сергеевна. – Ходят, ну и пусть ходят…» – «И все они тут у вас накуривают черт знает как, пьют, едят…» – «Авось не обеднею, – уже более сердито ответила Марина Сергеевна. – Я гостей люблю. А ты, Николай, больно практичный стал…» – «Станешь, – жестко ответил Николай. – Когда я один работник на всю свою многочисленную семью». – «Я как была расточительна, такая и до сих пор. Вот мать ругается, что у всех дачи собственные», – пожаловалась Марина Сергеевна. Николай ответил хмуро: «Я не ваши деньги, хотя они у вас тоже трудовые, я время, душу вашу жалею». – «Ну, ты меня не жалей, я не из тех, кого приходится жалеть».
Она осталась недовольна тогда Николаем. Даже выговор ему сделала, что стал осмотрительным, а летчику это не к лицу, летчик – это размах, щедрость, широко распластанные крылья. Последнее слово в споре вроде осталось, как всегда, за Мариной Сергеевной. Но что-то ее тогда насторожило. Очень уж она ценила Николая и была уверена, что она для него высший авторитет. И если уж Николай ее критикует…
Она пересмотрела круг своих знакомых, сразу же решительно вытряхнула кое-кого: церемониться она не умела. А потом так же строго, придирчиво посмотрела на себя. Батюшки, как она постарела, растолстела безобразно, нескладная стала! Только глаза молодые, зубы, смех. Вот все, что осталось от прежнего…
– Что-то вы меня раскормили, мама, – сказала она с упреком, – противно смотреть…
– Так как же, Мариночка, – засуетилась мать, – питание ведь требуется. И дом наш все-таки не простой…
– А какой?
– Сама знаешь, – недовольно сказала мать. – Все-таки у нас престиж…