355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матильда Юфит » Осенним днем в парке » Текст книги (страница 2)
Осенним днем в парке
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 13:30

Текст книги "Осенним днем в парке"


Автор книги: Матильда Юфит



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)

– Ну что вы! – уже смеялся Кривцов. – Рабочие никогда не простят директору такого стиля работы… это же ясно…

– Как разжеванный апельсин? – сорвалось у Кущ. – А откуда вы знаете? Почему расписываетесь за рабочих? Вы ведь не рабочий.

Кривцов так удивился, что даже не обиделся. Он только пошлепал губами и сказал вежливо:

– Есть такая французская пословица: «Для того чтобы сварить хороший суп, повару не нужно самому влезать в кастрюлю». Я читаю газеты, товарищ Кущ, я изучаю и обобщаю. Это же ясно, как… – последнее слово он проглотил.

Он сказал это назидательно и вместе с тем так мягко, искренне, что Кущ смутилась. Ну что она могла возразить? В тресте тоже считали Пелехатого плохим руководителем…

Когда утром Ефимочкин зашел за Кущ, чтобы идти на фабрику, она сказала ему в своей обычной, несколько резкой манере:

– Позвоните, пожалуйста, Пелехатому, скажите, что надо встретиться. Мы приехали не развлекаться и не обижаться друг на друга. Пусть потрудится нас обождать.

Деловито и строго разглядывая себя в зеркало, Кущ стала надевать меховую шапочку. Ефимочкин долго крутил ручку телефона. Наконец ему ответили. И у него вдруг стало такое странное выражение лица, что Кущ, увидев его отражение в зеркале, испугалась.

– Что? Что такое?

– Непонятное что-то… – пролепетал Ефимочкин.

Кущ вырвала у него из рук трубку.

– Что? – Она тоже растерялась. – Я сейчас… Мы сейчас придем…

Она постояла, раздумывая, побарабанила по столу, потом обвела Ефимочкина странным, остановившимся взглядом и сказала:

– У Пелехатого был сердечный припадок… он умер…

– Позвольте, но как же так? – пробормотал Ефимочкин.

– Что «как же так»?

– Но как же так?.. Мы из-за него приехали, и вдруг… – Он едва понимал, что говорит, так был подавлен.

С горестным видом поплелся он вслед за Кущ. Шнурок на ушанке развязался, и один наушник болтался, придавая Ефимочкину сходство с виноватым, обиженным щенком.

Весь вид Ефимочкина выражал молчаливый упрек, протест. Он досадовал, что поездка обернулась таким неожиданным, странным образом.

– Я был однажды в театре, и там во время второго акта умер артист, игравший главную роль.

– Пелехатый не артист…

Ефимочкин обиженно пожал плечами.

– Все уговаривали меня ехать в Балашихинск, уверяли, что командировка легкая. И вот пожалуйста…

Кущ резко оборвала его:

– Будет вам… хныканьем не поможешь.

На фабрике заплаканная Верочка рассказала, что Пелехатый был болен уже давно, сердце у него больное, а он не берег себя, не лечился, не отдыхал.

Она по-детски терла кулачками глаза и заливалась слезами.

В кабинете было сумрачно, холодно. Расстроенная уборщица не протопила печь. В углу белела охапка березовых дров.

В конторе толпились посетители. Грузчики требовали денег, наседали на старичка бухгалтера. Унылый долговязый человек в шапке фасона «гоголь», стоя около Верочки, негодовал, как будто Верочка была в чем-то виновата:

– Но позвольте, девушка! Как мне теперь быть? Нам этот заказ вот как нужен! – и он привычным, равнодушным движением резал себя пальцем по горлу. – Тем и славился ваш Пелехатый, что слово его было закон!

– Пелехатый, Пелехатый! – плаксиво повторила Верочка. – Нет больше Пелехатого.

– Но как же мне быть? Нет, вы мне скажите, девушка: как мне теперь быть?

Бухгалтер возмутился:

– Произошла трагедия. Можете вы это понять? У меня чеки в банк не подписаны, с грузчиками не могу расплатиться… Умер человек. Понимаете вы это?

Бригадир грузчиков, рослый парень в твердом, как жесть, плаще, надетом поверх ватника, забормотал простуженным, хриплым голосом:

– Разве же мы не понимаем? Петра Иваныча жалко, это да, а деньги за фабрикой не пропадут…

Он мигнул своим ребятам, и они пошли, гремя плащами, к выходу. Бригадир только спросил:

– Хоронить когда, в воскресенье будете?

Верочка заплакала, потом утерла глаза, попудрилась и подошла к двери кабинета.

– Вам дать вчерашнюю сводку?

– Давайте, – ответила Кущ.

Ефимочкин пожал плечами:

– Человек умер, а фабричный механизм продолжает вертеться как ни в чем не бывало…

– Но, дорогой товарищ Ефимочкин, – с иронией посмотрела на него Кущ, – ведь фабрика продолжает давать продукцию, сотни людей работают. С этим нельзя не считаться…

Она сказала, что надо пойти на квартиру к покойному. Ефимочкин со вздохом согласился. Вышли из ворот, свернули направо, прошли мимо новенького директорского коттеджа с яркой крышей, где жила Глафира Семеновна. Во дворе металась на цепи огромная овчарка. Показался стандартный дом – большое двухэтажное здание барачного типа.

Дом был густо заселен, на окнах висели занавески разных цветов и узоров. Между рамами на белой вате красовались желтые кленовые листья, бессмертники, мелко нарезанные пестрые бумажки.

Квартира Пелехатого находилась на первом этаже.

Во дворе, на утоптанном снегу, на крыльце, в кухне толпились соседи, с любопытством и страхом заглядывали в комнату. У притолоки, привалившись, стоял механик Леша и нервно, жадно курил в рукав. Он поднял глаза на вошедших, но ничего не сказал, бросил окурок, затоптал его каблуком и с тем же сухим и злым блеском в глазах вошел в дом.

Еще в сенях пахнуло теплом, квашенной с тмином капустой, цветами. Широкая, большая комната казалась темной из-за вазонов, кадок, деревянных ящиков. Даже с потолка свисали подвешенные на крюках горшки с вьющимися растениями. Повсюду в беспорядке стояли сдвинутые с мест кресла и стулья с высокими спинками, покрытые белыми чехлами. Полки над письменным столом были забиты вспухшими книгами. На столе навалом лежали слесарные инструменты.

У стены сидели, пригорюнившись, две худенькие старушки, плечистый мужчина в брезентовой куртке, старичок вахтер, дежуривший вчера в проходной. Леша стоял посреди комнаты, широко расставив ноги, как будто под ним качалась палуба корабля, а корабль несло и несло куда-то в бушующее море. И все они – и Леша, и старушки, и вахтер, и плечистый мужчина – с жадностью смотрели в одну точку, туда, в глубь квартиры, где на диване лежал человек с закрытыми глазами.

На Пелехатом был черный праздничный костюм с чуть потускневшим от времени орденом Боевого Красного Знамени на лацкане узкого пиджака.

Кущ вспомнила, что в этом пиджаке, но только без ордена Пелехатый приезжал в трест, где произвел невыгодное впечатление. Но сейчас лицо директора выражало задумчивую строгость, почти суровость. Меж бровей залегла гневная складка, словно Пелехатый хотел что-то сказать, потребовать. И ей показалось странным, что его большие руки так неподвижно сложены на груди, большие, сильные руки с потемневшими от табака и машинного масла пальцами.

У нее вдруг защемило сердце от жалости к тому простому дядьке в валенках, что еще только вчера жил, дышал, лежал у пресса, работал, ругался, создавал.

У нее не было ни страха перед покойником, ни желания все смягчить и приукрасить перед лицом смерти. Она выросла в простой рабочей семье, где к смерти относятся как к естественному закону природы, просто. Но эта смерть была так случайна, так нелепа…

С затуманенным взглядом, как будто она смотрела сквозь окно, залитое дождем, Кущ подошла к женщине, в которой угадала жену Пелехатого.

– Вот, – сказала вдова, стараясь не плакать. – Вот… не пожилось ему, голубчику…

Она сидела на краешке глубокого кресла, полная, уже немолодая, с седеющими волосами, зашпиленными на макушке, и вертела в руках пакет, густо заклеенный марками.

– Задание вот пришло из заочного… а выполнять уже некому…

Она посмотрела на Кущ, словно надеясь, что та может изменить совершившееся, вмешаться, понять всю несообразность того, что произошло.

И в эту минуту, хлопнув дверью, сбивая пестрые половики, в комнате появилась Глафира Семеновна. Задыхаясь, она спросила:

– Почему же меня не разбудили? Ведь я же ничего не знала. Ах, дорогая Ольга Сергеевна, голубка моя! Это наше общее горе. Николай Павлович так любил работать с вашим Пелехатым…

– Теперь уже придется… одному ему… – вздохнула вдова.

Глафира Семеновна заморгала густыми ресницами, из блестящих глаз, как горошины, посыпались крупные слезы. Нос набух и покраснел.

– Такое несчастье! – ломала она пальцы. – Я не покину вас. Гроб заказали? Надо достать оркестр. Я сейчас позвоню. Мне не откажут.

Кущ осторожно напомнила:

– Ведь есть похоронная комиссия.

– Ой, везде нужен свой глаз! – воскликнула Глафира Семеновна. – Вы не знаете наших работничков. Могут напутать, недоглядеть.

Леша круто повернулся и вышел из комнаты.

Кущ с раздражением следила, как Глафира Семеновна непрестанно двигалась, говорила, советовала, утешала, переставляла цветы, передвигала стулья, задергивала и отдергивала занавески. Мелькали рукава ее платья, стучали каблуки. Глафира Семеновна накапала из пузырька в рюмку и заставила Ольгу Сергеевну выпить валерьяновых капель, потом, подумав, взяла из буфета вторую рюмочку и накапала этого лекарства себе.

Кущ шепнула Ефимочкину, что пора идти. Глафира Семеновна проворно пошла за ними и деловито зашептала:

– Может, вызвать Николая Павловича?

– Для чего?

Глафира Семеновна посмотрела на Кущ как на дурочку.

– Ведь есть же принципиальное согласие управляющего трестом… вы, я надеюсь, в курсе…

Кущ с силой толкнула наружную дверь и чуть не налетела на Лешу. Он неподвижно стоял на крыльце, взгляд его блуждал где-то над двором с его сарайчиками, над крышами соседних домиков, там, где сердито бежали по серому небу белесые облака.

Пелехатого хоронили в морозный ясный день. Ярко синело небо, вызолоченное солнцем. Солнце слепило глаза. Пылали холодные металлические инструменты оркестра. Сверкали сосульки на обледеневших деревьях. Пламенели сугробы.

Гроб несли на полотенцах, грузовик с бортами, обтянутыми красной и черной материей, медленно плыл позади процессии.

Громко рыдала большая труба. Медные тарелки рассыпали стекляшки печальных звуков.

Колыхались венки из бумажных роз и лилий. Ветер отгибал и загибал края гигантских лепестков, и, когда стихала музыка, становился слышен их жесткий тревожный шелест. Две девочки-ученицы с испуганными и торжественными лицами высоко держали портрет в траурной рамке, с которого глядел моложавый мужчина, мало напоминавший Пелехатого.

За гробом шло множество народу. Мастера, грузчики, слесари, монтеры, шоферы терялись в густой женской толпе. Старые работницы, одетые в теплые шали, в пальто с меховыми воротниками, в валенки и блестящие калоши, шли как попало, не в такт, не под музыку, вели с собой и внуков. Многие плакали, шумно сморкаясь в большие платки, вздыхали, всхлипывали. Молодые шагали, схватившись под руки, рядами, все в ярких шляпках, в пестрых шерстяных носках, надетых для тепла поверх тоненьких чулок.

Рядом с Кущ очутился Леша. Он только что сменился у гроба и все еще шел без шапки. К взмокшему лбу прилипли густые русые пряди. Он тяжело и часто дышал.

Этот молодой парень со злыми глазами заинтересовал Кущ с той минуты, когда он с чуть уловимой иронией отозвался о Викторове. Как будто он знал что-то очень важное, очень нужное для всех, очень значительное. Она ни разу не разговаривала с ним, но чувствовала на себе при каждой встрече его недобрый взгляд. На что он сердится? Чего хочет? Какая связь между его злостью, их приездом, Викторовым, Пелехатым?

– Видимо, рабочие любили директора, – сказала она. – Вон сколько народу провожает.

– Народ Петра Ивановича знал, уважал, – сердито сдвигая красивые брови, произнес Леша. – Может, где его и не знали, не уважали, а мы…

– Где же это его не уважали и не знали? – спросила Кущ, глядя прямо в недобрые, ястребиные глаза механика. – В тресте, что ли?

– А хоть бы и там… – Леша встряхнул головой и надел на затылок кубанку. – Николай Павлович ведь прямо сказал, что Пелехатый в тресте неугоден. Над затеями его смеялся, говорил: «Лучше я нового оборудования добьюсь». И Глафира Семеновна очень смеялась. – Уже не вызов, не враждебность, а горечь и боль звучали в его голосе. – Конечно, Пелехатый виду не подал, работу не кинул… Он самостоятельный, твердый был человек…

– А при чем здесь самостоятельность? – не поняла Кущ.

– А при том… – И, наклонившись к ней, Леша шепнул: – За спиной у Пелехатого спокойно жилось. Николай Павлович это учитывал. Пелехатый тянул воз, а он пыль начальству в глаза пускал… Вот как было.

Кущ возмутилась:

– Ну, это несправедливо!

– Может, и несправедливо, – насмешливо согласился Леша. – Зато правда. И люди эту правду видят…

Дорога вела уже через открытое поле. Простор до самого горизонта был завален сугробами, в выемках и впадинах распластались угловатые лиловые тени.

Показалось кладбище, высокие выщербленные кирпичные столбы ворот, маленькая часовня с давно не крашенными куполами, железная ограда.

Председатель фабкома взволнованно и громко, срывающимся голосом закричал, как на собрании:

– Товарищи! Мы опускаем в могилу… Это был чуткий, преданный делу рабочего класса, золотой человек…

Спотыкаясь и увязая в сугробах, все стали проталкиваться ближе к могиле. Кущ прислонилась к решетке, над которой раскинулось странное черное дерево с обрубленными, торчащими, как распростертые руки, ветвями. Глаза у нее слезились от белизны и блеска, ноги устали от долгой и медленной ходьбы. Из головы не выходил разговор с Лешей. Ее возмущали эта открытая злоба, это недоброжелательство по отношению к Викторову. Возмущали и тревожили одновременно. Чего они не поделили, Викторов и Леша, какая может быть между ними вражда? Леша – рядовой механик. Викторов – директор, хозяйственник.

Она приоткрыла глаза, обвела взглядом кладбище. У могилы, покрывая своим плачем тихие всхлипывания вдовы, рыдала, прижимая к красному носу платок, Глафира Семеновна.

Кущ с раздражением отвернулась от нее.

На дальней аллейке она заметила Ефимочкина. Он нервно ходил взад-вперед.

Снегом замело все тропинки и холмики, запорошило кусты. Как будто кто-то неутомимый и рьяный старался все скрыть, все уравнять перед лицом смерти. Но нет. Над могилами верующих темнели кресты, у неверующих высились столбики со звездочками наверху, над могилой летчика краснел пропеллер. И надписи на памятниках были разные: и от неутешного сына, и от убитого горем мужа, и от коллектива товарищей. Каждый человек, уходя из жизни, оставлял после себя свой собственный, неповторимый след.

«Какой же след оставил ты, Петр Иванович? Что привело по твоему следу всех этих людей на далекое от города кладбище в морозный день? Доброта твоя, простота? Легкий, удобный для всех характер?»

Кущ поглядела вдаль, на белый простор поля, и увидела на дороге легковую машину, мчавшуюся на большой скорости к кладбищу. У выщербленных кирпичных ворот машина остановилась. Выскочил человек в меховой куртке и быстро пошел, почти побежал к могиле.

Стоявшая неподалеку молодая женщина в пуховой косынке, с нежными серыми глазами на обветренном лице сказала:

– Ой, это же Филатов! А мы думали – не приедет, загордился…

– Какой Филатов? – спросила Кущ.

Женщина в пуховой косынке посмотрела на нее не без удивления.

– У нас один Филатов. Из горкома… – И пояснила: – Тоже бывший наш, фабричный. Он Петра Ивановича хорошо знал… А кто его не знал, Пелехатого? Хороший был человек… – Она утерла слезы концом платка. – Разве ж раньше, до него, были такие условия для работниц, такие ясли, такой детский сад? Сравнения нет… – Она покосилась на Глафиру Семеновну. – Николай Павлович, тот тоже не сказать чтобы гордый. Забывчивый только. Пообещает и не сделает. А у Петра Ивановича обещание было твердое. Он уважал людей.

Филатов стоял теперь рядом с председателем фабкома. Солнце зашло. Сразу стало холоднее, подул ветер. Филатов говорил тихо, и Александре Александровне трудно было разобрать его слова, уносимые ветром. До нее долетело:

– Это был настоящий человек, товарищи! Настоящий коммунист…

Стали забрасывать землей могильную яму. Кущ вместе со всеми кинула горсть мерзлой земли. Застучали лопаты.

Народ стал расходиться.

Кущ подошла к Филатову и представилась. Он не сразу оторвался от своих дум, не сразу понял, кто она. Потом вспомнил:

– А-а, слышал, что вы приехали. Будем с вами ругаться, с вашим трестом. Не помогаете вы нашей фабрике, не помогаете…

Злясь на себя, на тех, кто послал ее в Балашихинск, Кущ пробормотала:

– Вот… хотели как раз заняться…

Филатов все еще смотрел на свежий холмик рыжей глинистой земли.

– Ведь это учитель мой был, мой мастер. Он мне и рекомендацию в партию давал… Хорошо, что успел проститься… – Филатов наклонился, расправил ленту, на венке. Потом сказал Кущ: – Я сейчас обратно в район, дня через два вернусь… Прошу вас зайти в горком. Надо основательно потолковать…

Кущ отошла. Она видела, как Филатов бережно взял под руку Ольгу Сергеевну и повел ее к своей машине. Глафира Семеновна поддерживала вдову с другой стороны.

Сумерки сгустились. В небе вспыхивали и быстро потухали краски заката. Стемнело. И только у самого края горизонта догорало розовое зарево.

– Кажется, я приморозил уши, – сказал Ефимочкин, подходя. – Только этого еще не хватало…

Они шли, изредка перебрасываясь незначительными фразами. Стало очень холодно, грустно, бесприютно, как будто они затерялись вдвоем в заснеженной степи. Кущ даже обрадовалась, когда из темноты вынырнул и зашагал рядом с ними мрачный, молчаливый Леша.

В городе, когда они проходили мимо киоска «Пиво и воды», Леша, с сомнением глядя на Ефимочкина, неожиданно предложил:

– Ну, товарищ инженер, выпьем, что ли, за помин души хорошего человека?

Они вошли в маленькое помещение, сели за столик, покрытый темной клеенкой. Толстая буфетчица подала им графинчик, хлеб, огурцы, сыр.

Кущ почувствовала, как тепло от рюмки водки растеклось по всему телу. Ефимочкин с ожесточением тер уши.

Леша, сверкая дерзкими, горячими глазами, убежденно говорил:

– Это правильно сказал Филатов. Пелехатый красивых слов не любил. Не знал их. Он молча работал. Зато с душой. И механизмы и живое существо понимал и чувствовал. Он сверху не лакировал, вглубь смотрел… – Виной ли была тельняшка с яркими синими полосками или открытая шея, или якорек, вытатуированный на левой руке, но снова показалось, что под Лешей не пол, а палуба и самому ему не страшны ни штормы, ни бури, ни морские ветры. Он зашептал горячо, проникновенно, взволнованно, хватая собеседника за руки, заглядывая в глаза: – Умер, это я понимаю… Каждому свой век, тут никто не виноват… Но ты не глуши его дела, ты делу не дай умереть. А Николай Павлович заглушит, он легкую жизнь любит…

– Почему вы такого мнения о Николае Павловиче? – в упор спросила Кущ. – Что он вам сделал плохого?

– Мне? – Леша горделиво улыбнулся. – А что он мне может сделать? – И медленно процедил сквозь зубы: – Я вам одно скажу: вы еще вспомните нашего Пелехатого, когда фабрика начнет перевыполнять план. Это его труд. Это он обеспечил…

Кущ встала и, недовольная собой, недовольная тем, что, поддавшись порыву, очутилась за этим столиком, покрытым мокрой клеенкой, сделала резкое движение рукой, как будто подвела черту.

Они пошли домой.

На перекрестке Леша попрощался.

В гостинице, в коридоре, отпирая дверь в свой номер, Кущ, прищурившись, вдруг гневно спросила Ефимочкина:

– Интересно, что бы на все это сказал ваш мудрец Кривцов, какие бы он сделал обобщения из всех этих фактов? Ведь ему все ясно, у него на все есть готовый ответ.

Ефимочкин растерянно мялся, снимал и надевал очки, подбирал слова. И наконец спросил:

– Александра Александровна; ведь, в сущности, можно так понять, что миссия наша закончена?

– Почему это?

– Ну как почему? Потому что какой же смысл теперь, – он сделал ударение на слове «теперь», – в нашем обследовании?

Кущ нахмурилась.

– Мы приехали проверять работу фабрики, а не расчищать путь для нового директора.

– Вы так думаете?

Ефимочкин уставился на груды дел, лежавших на столе. Он долго смотрел на них, словно впервые видел столько бумаг, испещренных цифрами. Затем вдруг сорвался с места, осененный внезапной догадкой.

– Я пойду в цех… Надо все-таки узнать – наладилось ли там с эксцентриком?

И с решительным видом, точно собираясь на дрейфующую льдину, в район Северного полюса, Ефимочкин нахлобучил шапку и вышел.

Кущ в замешательстве посмотрела ему вслед. Почему она сказала «путь для нового директора»? Разве она забыла фамилию Николая Павловича? Разве она так вот, на веру, приняла слова Леши?

Она зябко передернула плечами, с сердцем отодвинула от себя мертвые, пропыленные бумаги, которые собиралась прочитать, встала, прошлась по комнате, посмотрела в окно.

Седенький бухгалтер в шапке и полосатом кашне, без пальто, смешно подпрыгивая, размахивая руками, бежал из склада в контору. За ним неторопливо шли могучие, как монументы, грузчики. Даже складки на их негнущихся плащах казались отлитыми из бронзы. Молоденькая девушка в короткой юбке, с шелковыми коленками, сверкающими над резиновыми ботиками, вышла из цеха с какой-то накладной в руке. Негнущиеся плащи, как по команде, остановились, обмякли, захохотали. Девушка высокомерно вскинула подбородок.

Кущ живо вспомнила, как приятно было побежать с поручением от мастера в контору или на склад, выскочить из темного цеха на свежий и морозный воздух, увидеть синее небо, разбежаться и прокатиться по ледяной дорожке, широко расставив для равновесия руки.

Кажется, еще недавно была она девчонкой, у которой все впереди…

Тогда не надо было размышлять о Викторове, о словах Леши, о делах. А теперь надо. «Что же ты, товарищ Кущ Александра Александровна, все-таки думаешь по этому вопросу? Как решила на все реагировать? Ответь! Личное дело Викторова ты наизусть помнишь, как к нему относятся в тресте – знаешь, знаешь, какой он прямой, энергичный, преданный своей фабрике… И достаточно, выходит, одного слова подвыпившего парня, чтобы ты все это забыла, чтобы ты стала сомневаться». В чем сомневаться? Она так явственно ощутила рядом с собой Викторова, что вздрогнула… Как он весело и ласково смеялся, брал ее руку в свою: «Шурочка, пардон… извиняюсь, Александра Александровна». Милый, открытый, простой, так непохожий на многих из этих горожан с больной печенью, равнодушием и столичными манерами. Ей не нравились мужчины из треста… «Ну а такие, как Викторов, лучше? – вдруг спросила она себя. И возразила слабым голосом: – Почему – такие? Разве Викторовых много? Ведь он один…»

Она не смогла найти ответа на свои вопросы, понимала, что не найдет его и в этих вызывающих у нее теперь приступ ненависти папках с бумагами, и подумала: «Надо было пойти на фабрику, в столовую, в детский сад, поговорить с работницами. В общем, побывать всюду, где обычно бывал Пелехатый… Может быть, там нашла бы ответ на свои недоумения».

С Ефимочкиным они встретились, когда уже стемнело. Он вернулся из цеха измазанный машинным маслом и мазутом, в чужой спецовке, мешковато болтавшейся на плечах. Палец на правой руке был обмотан носовым платком, щека оцарапана. Но выглядел Ефимочкин необычайно бодро, почти воинственно.

– Представьте, мы все-таки нашли причину неполадки, – гордо сказал он. – Этот Леша – очень и очень неглупый парень…

Когда, усталые, они шли в гостиницу, Ефимочкин все еще был взбудоражен. Размахивая руками, он говорил и говорил.

Было ветрено. Деревья, как пленники, томились за решетчатыми загородками. Жалобно скрипели, раскачиваясь, стволы, шумели черные, голые ветки, пронизанные металлическим, холодным лунным светом.

– Жизнь коротка, – философствовал Ефимочкин. – Пора это понять. Пора расправить крылья. Что я? Засел в тресте, оторвался от производства, закопался в бумагах. – Он сказал почти шепотом: – Какое это наслаждение – прикасаться к металлу, вдыхать жизнь в остановившийся агрегат! О, это великолепное ощущение! – Он восторгался: – Какие чудеса может делать инженер даже на такой вот маленькой фабрике, как балашихинская!. Я поражен, как оригинально разработал Пелехатый реконструкцию потока. Он максимально использовал все возможности, ускорил движение подающего полотна на вспомогательном конвейере, добился прямопоточности… Это очень остроумно.

Кущ перебила его:

– Остроумно? Это мало сказать. Сегодня мне стало известно, что он не только разработал – он обсудил проект со всеми рабочими, каждого рабочего сделал участником проекта, и поэтому не только Леша готов был за него в огонь и в воду, но и многие другие. – И она невольно повторила слова женщины в пуховой косынке, услышанные на кладбище: – Он уважал людей.

– Да, это был прекрасный человек, Пелехатый! – пылко согласился Ефимочкин. – Он проявил самостоятельность, я бы даже сказал – творчество…

– А когда мы пытаемся передвинуть человека из аппарата на производство, бог мой, какие вопли иной раз поднимаются!..

– Да, да! – с горячностью согласился Ефимочкин. – Цепляемся за мелочи, теряем квалификацию, превращаемся в канцеляристов… Сила инерции велика. Я был смелым человеком когда-то, даже дерзким… Женился, потом боялся потерять комнату в ведомственном доме… обзавелся вещами…

Кущ невпопад сказала, думая совсем о другом:

– Вещи привязывают человека к месту, люди цепляются за вещи, за стены, за клочок земли, за сад… Я ненавижу мещанство в любом его проявлении. Мещанин все сметет с пути ради собственного благополучия.

Ефимочкин уныло согласился: да, имущество, вещи лишают человека легкости.

Он снова притих, присмирел и все чаще искоса взглядывал на Кущ, как будто хотел что-то сказать и не решался.

Она шла быстро, засунув руки в карманы пальто, глядя прямо перед собой. И вдруг остановилась.

На пузатой, тумбе висела афиша. Кривцов читал очередную лекцию.

– Подумайте только! – сказала Кущ удивленно. – Кривцов все еще здесь. А я думала – целая вечность прошла с тех пор… – Она не договорила. И спросила: – Интересно, приводит ли он в пример Викторова как образец нового, советского человека?

Горечь в ее голосе поразила Ефимочкина. Он сказал осторожно:

– Да, как-то странно… Я уважаю Николая Павловича. Но… ведь Пелехатый не был снят, приказ еще не подписан, а Николай Павлович уже приезжал в Балашихинск, ходил по цехам, распоряжался… И жена его… Она как-то вызывающе себя держит. При всем моем рыцарском отношении к женщинам, я не могу все-таки…

Кущ ничего не ответила.

Они пошли дальше, и снова Ефимочкин с тревогой взглядывал на нее, желая что-то сказать. Наконец он решился и пробормотал:

– Я вас прошу… хотя мое желание перейти на производство искреннее… но надо еще подумать, посоветоваться… взвесить…

– Я не собираюсь ловить вас на слове, – отрезала Кущ и больше не возвращалась к этой теме.

И вообще она больше ничем не интересовалась, кроме работы. Тоненькая ниточка симпатии, связавшая ее и Ефимочкина в эти тяжелые, полные переживаний дни, внезапно оборвалась.

Ефимочкин робел, отмалчивался, вздыхал, всячески хотел, чтобы Кущ забыла о последнем разговоре. Она держалась отчужденно, сухо, тщательно проверяла все данные обследования, все материалы, она изводила Ефимочкина придирками:

– Вот вы тоже, как и ваш прекрасный Леша, считаете, что фабрика скоро будет на подъеме. А каким образом? Чем это можно доказать? Благодаря модернизации станков? Хорошо! А почему мы раньше не подсчитали производительности действующего оборудования? А где мы были? Почему мы этого не запланировали? Не учли? В чем же тогда наше руководство? О чем наш производственный отдел думал? Интересует нас полное использование резервов производства или не интересует? К нам разве не относятся решения партии?

Ефимочкин только хватался руками за голову.

– Это ведь не моя личная вина. Я не начальник отдела…

Он пытался объяснять ей, доказывать. Но она не слушала.

Она и с Глафирой Семеновной не стала объясняться.

Та явилась на фабрику озабоченная. Растерянность сквозила в каждом ее слове. Под глазами набрякли мешки, углы яркого рта обвисли. Говорила она почти искренне:

– Я даже не знаю, стоит ли Николаю Павловичу теперь сюда переезжать. Конечно, жаль сада, но сад и на другом месте вырастет… Может, и там, на той фабрике, он еще сработается. Что же теперь за смысл?.. – Она спохватилась: – Коля любил Пелехатого. Ему теперь будет тяжело.

Она шарила глазами по столу, по бумагам, хотела что-то разведать, уловить, понять.

Ефимочкин сидел, уткнув нос в бумаги, но, когда Глафира Семеновна ушла, не выдержал:

– Разве вопрос о назначении Николая Павловича вы не считаете окончательно решенным?

– Эти вопросы решаю не я.

Пораженный Ефимочкин смотрел на нее в упор. Кущ хорошо понимала, о чем он думает. Она думала о том же. Они оба ясно представляли себе деловую обстановку треста: коридоры, перегородки, комнаты, полные табачного дыма, гула голосов, стука арифмометров и пишущих машинок, телефонных звонков и шелеста бумаг; вспомнили прочные связи и твердую репутацию Викторова, упрямство начальника планового отдела, самолюбие управляющего, который терпеть не мог отменять собственные решения и вообще не любил менять без крайней надобности что бы то ни было в привычном ходе трестовской машины.

И всему этому Кущ, обыкновенный инспектор по кадрам, собиралась пойти наперекор.

Ефимочкин в сомнении покачал головой. И только пробормотал:

– Да, памятная будет командировочка. Эх, Пелехатый, Пелехатый!..

Испытующие взгляды Ефимочкина сердили Кущ. Она одергивала рукава ненового жакета, поправляла воротничок белой блузки, приглаживала гладко зачесанные волосы, хмурила лоб. По лбу пробегали легкие морщинки, выражение темно-серых глаз становилось еще упрямее.

И вдруг в Балашихинск приехал Викторов. Он явился в конце дня в контору, растормошил всех, и не успела Кущ опомниться, как она была уже в пальто и Викторов вел их с Ефимочкиным к себе домой.

– Не выдавайте меня начальству, – просил он, – приехал самовольно, когда узнал, какая тут случилась беда. Глафира мне сообщила. Поверите, переживал, будто отца родного похоронил…

Кущ жадно ловила каждое его слово. Тяжесть начинала спадать с ее души. Туман рассеивался. Рука ее лежала на твердой руке Викторова, она шла, повинуясь его воле, он поворачивал ее вправо, влево, вталкивал через калитку, помогал подняться на крыльцо.

Она едва успела разглядеть двор, яблони, укутанные по самую крону снегом, коридор, переднюю с зеркалом.

За накрытым столом уже сидел, хохоча, Кривцов. Викторов извинился:

– Глафира моя оплошала. Ничего не приготовила… Все плачет и плачет…

Глафира взмахнула рукой, как крылом. Она бесшумно сновала по комнате, заглядывала мужу в глаза.

Хотя хозяин и извинился, но угощение было отличное: соленья и маринады, пышные пироги, жареная курятина.

Кущ сидела прямая, напряженная. Ей неприятно было в этой столовой с бесчисленными вышивками, кружками «напейся и не облейся». Кусок не шел в горло. Если бы не ласковые, полные заботы взгляды Николая Павловича, она бы убежала. Он вдруг повернулся к ней и спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю