Текст книги "Осенним днем в парке"
Автор книги: Матильда Юфит
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)
– Ой, мама, мама, совсем вы очумели!..
– Ну, спасибо, дождалась благодарности.
Марина спохватилась:
– Извините, это я, мама, сгоряча…
Она кое с кем посоветовалась, и ей внушили, что надо поехать в санаторий, в горы, стряхнуть лишний вес, прийти в форму.
Марина Сергеевна согласно кивала головой, выслушивая советы. «Верно, верно. Надо вернуть форму. Надо поехать в горы. И не киснуть в санатории, не лежать, а бегать, ходить, двигаться. Играть в волейбол. Черт возьми, я ведь в школе играла. Отличная игра. Как это я забыла…»
Она ничего не умела делать наполовину: отдыхать так отдыхать, ловить за хвост уходящую молодость – так ловить энергично. Она все разведала в первое же утро, как приехала: какие тут порядки, где живописные места для прогулок, гостиные и кинозал. И где волейбольная площадка.
Впрочем, это было единственное место, где она чувствовала себя свободно. Кино бывало не часто, в гостиной, где по вечерам танцевали, ей нечего было делать, знакомствами она еще не обзавелась. Да как-то и не стремилась…
То ли дело волейбол. Здесь шумно, весело, просто.
Правда, мяч не сразу стал слушаться ее, выскальзывал из рук, хотя навыки все-таки сказывались – удар остался сильный, резкий и подачу она не теряла.
«Ну и мазила я стала, – однажды добродушно сказала Марина Сергеевна, вытирая разгоряченное лицо, когда игра окончилась. – А ведь играла. Факт. Надо вернуть свой класс…»
Ей и самой смешно было, как тянет ее на эту площадку. Изнывала от нетерпения, как маленькая, пока длился после обеда мертвый час, еле дожидалась, пока выпьют в столовой чай, поторапливала: «Чай не водка, много не выпьешь, пошли, пошли…» Шутила, громко смеялась, запросто кричала на партнеров «орлы», «хлопцы», «ребята», сама себе казалась той, что была когда-то: задорной, компанейской, ловкой девахой. Хохотала вместе со всеми над своими промахами, горячилась, спорила с судьей, добросовестно дула в свисток, если приходилось судить самой. Ей не понравился мяч, не такой упругий, как требуется, она сходила в город, купила новый. Культурник спросил, взяла ли она в магазине счет, тогда ей вернут деньги. Она замахала руками: «Не надо…» Зато распоряжалась мячом самовластно, не разрешала бить по нему ногами, сама уносила его после игры и клала на место. Это ее право молча признали все.
Так было и в тот, пятый или шестой после ее приезда день, – она созвала всех после чая на площадку, разбила игроков на команды. Так же с хохотом кидалась на мяч, пасовала, орала. Так же, смеясь, кинулась за мячом в кусты, куда он отлетел после чьего-то неосторожного удара. И вдруг что-то заставило ее оглянуться, как будто укололо что-то в спину. Реакция у нее была, слава богу, прежняя… Рыжая женщина с неприятным красным лицом, приставив согнутые в локтях руки к бокам, передразнивала ее походку, ее неуклюжесть, грузность. Словно молния сверкнула. Марина Сергеевна увидела себя со стороны.
Наглая усмешка, нет, не усмешка, а ухмылка медленно угасала на лице, сразу ставшем ненавистным Марине Сергеевне. Она пошла прямо на рыжую. Нет, неверно говорят «не помня себя», она все помнила – свою ярость, звон в ушах, растерянные лица вокруг.
– Жека, – завизжала рыжая, – Жека!
И молоденький военный выскочил вперед.
– Ну-ну! – крикнул он, заслоняя жену.
– Будь это не здесь, – сказала ему Марина Сергеевна негромко, – я бы тебя поставила по стойке «смирно». Ну какая сволочь… – Она повернулась, чтобы уйти, сразу стала старой, тяжелой, медлительной. Потом вспомнила и бросила мяч на площадку. – Отдадите культурнику…
Но никто, видимо, больше играть не хотел. Пожилой инженер из Харькова догнал Марину Сергеевну.
– Вы ведь умный человек, стоит ли…
– Не стоит, – машинально ответила Марина Сергеевна. И худенькой девушке с подкрашенными глазами, очень похожей на невестку Тамару, тоже кинувшейся с извинениями, сказала: – Да не обиделась я, подумаешь…
Но она обиделась. Нет, не на эту дуру. На себя. За то, что попала по своей же вине в смешное положение. Забылась. Увлеклась…
За ужином она ни с кем не разговаривала, в разговор не вмешивалась, сразу же ушла к себе. Никого не хотела видеть. Неохотно, даже сердито крикнула «да, кто там?», когда в дверь постучались.
Это явился Жека, очень сконфуженный.
– Я только сейчас узнал, кто вы. Навел справки. Простите ее…
Марина Сергеевна сумела засмеяться:
– А если бы не узнал? Не навел справки?
– Мы просто в отчаянии, поверьте.
Она резко отмахнулась.
А Жека все твердил:
– Для меня большая честь, что я познакомился с вами. Я еще школьником был… Вы правда не сердитесь?
– Нет, не сержусь…
Но это была неправда, хоть она и сознавала, что глупо придавать такое значение пустому инциденту.
А все-таки не станет она ходить на волейбол, будет гулять, любоваться природой. Чудесные здесь места…
И вот бродит, нескладная, несуразная, растерянная, по этим голым, еще не покрывшимся зеленью склонам, среди серых, мертвых стволов. Все как будто ищет чего-то, ждет, надеется увидеть что-то новое за этим вот поворотом или вон за тем…
А весна все настойчивее вторгается в голые пространства, шумит, низвергаясь откуда-то сверху, прыгая по камням, вода, перекликаются птицы, и даже сухие прошлогодние листья шуршат не уныло, как осенью, а с задором… Или она выдумывает про листья? Может, и выдумывает. Но птицы поют и переговариваются все громче, это точно. А ей как было тоскливо в первый день приезда, так и теперь…
И вряд ли поможет веточка.
Но все-таки она ухаживает за ней, меняет воду в баночке, надеется…
3
Особенно тягостно бывало в воскресенье. Ни ванн, ни какого другого лечения – свободна с самого утра. Она смотрела со своего балкона, с третьего этажа, на расчерченную дорожками территорию перед санаторием и мучительно придумывала, чем бы заняться. Странное это чувство – одиночество, чувство, что никому нет до тебя дела, вокруг ни одной знакомой души… Она пошутила было с горничной, когда та убирала, поговорила с медицинской сестрой, со слесарем. Теперь смотрела с балкона, как молодые компаниями уходят на прогулку, бегут куда-то, торопятся, старшие тоже собираются кучками – кто играть в карты или домино, кто тоже гулять, но медленно, не спеша. А она одна. Музей сегодня закрыт, в картинной галерее она уже была, в кафе не протолкнешься…
Она лежала-лежала на кровати и вышла в холл. И вдруг в холле – просто чудо! – встретила Кириллова, Борю Кириллова, своего сокола, как она называла когда-то летчиков из подразделения, которым командовала. Все еще бравый, сухой, поджарый, правда, седой, он был ей очень мил. Она сказала растроганно:
– Где твоя пышная шевелюра, Борька? Побелел весь. А так хоть куда. На пенсии?
– Пока летаю. На Севере, на местной линии, но летаю…
– Ну, вот молодчага. А наши, кто жив, почти все уже приземлились. Николай вот еще летает, тоже в гражданском флоте, но он, ведь помнишь, какой упорный…
– А вы, Марина Сергеевна? На отдыхе?
– Что ты?! Я, брат, руковожу: тружусь в научно-исследовательском, по нашему же авиационному делу…
– О-о, – почтительно протянул Кириллов, – это штука нелегкая…
– Пока тяну…
Оба были рады, растроганы. Кириллов сказал, что такое событие надо отметить, отпраздновать. У него в чемодане есть бутылка грузинского коньячку и лимон. Как будто предчувствовал…
– Ну да, – недоверчиво засмеялась Марина Сергеевна. – Так уж и предчувствовал.
Но все-таки зашла к нему в комнату, и они раскупорили коньяк.
Она все так же, как когда-то лейтенанту-мальчишке, говорила ему «Борис» и «ты», он звал ее по имени-отчеству.
– Женат?
– Овдовел.
– Чего не женишься?
– Неохота снова надевать хомут, погуляю пока…
– Ой, Борька, – сказала Марина Сергеевна, – каким ты был, таким и остался. И тогда тебе девки на шею вешались, и теперь, как я вижу. Помню, когда формировались под Москвой, телефон в штабе обрывали, вызывали тебя…
Они уже выпили понемножечку. Борис повеселел:
– Если хотите знать правду, Марина Сергеевна, вам тогда только одно слово стоило сказать, и я бы всех прогнал к чертовой матери, вот только пальчиком бы шевельнули…
– Ну да!
– Слово чести! – Он стал горячо, даже пылко, говорить ей, какая она была королева, как весь летный состав обожал ее, как преклонялись перед ней, как за нее боялись. Как будто не про нее, про какую-то другую женщину говорил – так он ее живописал. – В других частях, Марина Сергеевна, перенимали ваш опыт, несмотря на то, что вы женщина, пардон… Вашему подходу к людям учились…
– Да будет тебе… – отмахнулась Марина Сергеевна, хотя ей было необыкновенно приятно слушать все, что он говорил.
Перебивая друг друга, торопясь, они вспоминали свою часть, скорбно вздыхали, говоря о погибших.
– А на встречи наши не приезжаешь, – укорила Марина Сергеевна. – Николай – помнишь Николая? – искал тебя, писал…
– Рвался, но не мог. Все что-то мешало…
– Другие приезжают. Даже с Дальнего Востока… из Туркмении. А ты телеграммами отделывался. Мы же за твое здоровье тост поднимали, не забывали тебя…
Кириллов расчувствовался.
– Клянусь, этой осенью, кровь из носу, приеду… – Он лукаво сощурился. – Вы говорите, девчонки. А ведь из-за вас, Марина Сергеевна, оборвался мой самый жгучий роман…
– Как это из-за меня?
– А так… Мне увольнительная вот как была нужна, решительное предстояло объяснение, я даже букет цветов купил… и вы сказали: «Ладно». – «А кто вместо меня полетит?» – «Полечу сама, больше лететь некому». – «Тогда отставить увольнительную».
– Боялся за меня?
– Ну да, боялся…
– И зря…
– Вы же были удивительно храбрая, Марина Сергеевна, ну просто отчаянная…
– Из-за вас, чертей, и приходилось быть храброй, я же не могла быть хуже вас…
Они отпивали по глоточку и снова подливали. Марина Сергеевна разрумянилась. Даже чуть всплакнула, вспоминая прошлое. И так хорошо ей стало, так тепло на душе, как давно уже не было. Вот ему, а не бездушной березовой ветке сможет она рассказать все, что гложет ее, терзает и мучает.
– Не радует меня здесь ничто – все эти птички, и горы, и нарядная публика…
Он не понял. Недоумевая, поднял брови.
– Скучно мне, Борис, – сказала она. – Скучно и скучно. В жизни такого не знала, как теперь…
Он запротестовал:
– Это же замечательный санаторий!
– Замечательный-то замечательный… Да как-то я тут не пришабрилась. – Она опять сказала не то, не главное. – Я тут прямо запсиховала от тоски, ты бы не поверил. Пришла на ванны, сижу-сижу, является какая-то интуристка. «Ах, это иностранка, пусть пройдет. Подождите». Как это подождите? Пусть фрау подождет.
– Из-за такой ерунды и расстраиваться, ой-ой-ой, – сказал Кириллов уже несколько покровительственно.
Ее покоробило, но она уже не могла остановиться.
– Потеряла я себя как-то, – сказала она, щурясь и зачем-то заглядывая внутрь стакана, как будто там, на донышке, чуть покрытом коньяком, могла найти себя. – Потеряла я свое место в жизни, что ли, Борис… Выходит, все уже было, все прошло – значит, надо мне завидовать тем, кто погиб? Так, что ли?
Кириллов оторопел:
– Побойтесь бога, Марина Сергеевна…
Она его не слушала:
– Я вот тут читала книжку про Жанну д’Арк. Слышал, наверное, про Орлеанскую деву? Может, это лучше, что ее сожгли, осталась в памяти народа героиней, а не отжившей старухой…
На секундочку припомнилось ей, что Борька Кириллов – лихой, очень храбрый, но в общем поверхностный малый, и не перед ним бы ей исповедоваться. Но у него был такой добрый, полный сочувствия и недоумения взгляд, такая вроде боль за нее, что она все стала выкладывать, даже лишнее сгоряча наговорила. И Орленок, мол, вырос эгоистом, и мать стала очень уж спесива, – рассказала даже, как тяжело разводилась с мужем и как пусто идет теперь жизнь в ее доме. И как часто убегает она из этого дома, убегает сама от себя куда глаза глядят, хоть в тот же клуб… Как охотно задерживается – надо, не надо – на работе: то на месткоме посидит, то на партбюро, лишь бы не быть свободной…
– Но так ведь тоже нельзя, нельзя жить одной работой. Да и на работе тяжеловато становится. Техника ведь вон как шагает, не угонишься за ней. Пусть я администратор, мое дело – работать с людьми, но должна же я понимать… Прямо злость берет: хоть бросай, выходи на пенсию или какое дело полегче бери, но не могу, привыкла к этому институту, увлеклась… Знаешь ведь меня? А может, надо бросить, семьей заняться? Игоря в шоры взять железной рукой? Не нравится, не нравится мне то, что в доме у меня, и сама я себе, настроение мое мне не нравится… – Она говорила сумбурно, горячо, но все не признавалась в том, что особенно мучило ее, – в одиночестве…
Кириллов поглядел на часы.
– У тебя процедура? Ванна? – перехватила его взгляд Марина Сергеевна.
– Сегодня выходной, забыли? Вам налить?
– Хватит, – сказала она, прикрывая ладонью стакан. – Я ведь не пью, это так, за дружбу, нашу старую боевую дружбу… – И с отчаянием, как очертя голову прыгают в воду, спросила: – Борис, ты помнишь Шевченко… – Она вся подалась вперед, и голос ее задрожал…
Но тут без стука выскочила на порог крепенькая бабенка, похожая на стройную веселую лошадку, и, блестя полными жизни глазами, играя всеми жилками упругого молодого тела, сказала капризно:
– Борис Степанович, мы ждем…
Она игнорировала присутствие Марины Сергеевны и в то же время каким-то неуловимым образом показывала, что недоумевает, как будто в комнату к Кириллову вдвинули и так оставили огромный несуразный шкаф, что ли…
Марина Сергеевна встала.
– Ну куда вы, вовсе мне не обязательно идти, – вяло запротестовал Кириллов, все еще не отводя взгляда от захлопнувшейся двери.
Марина Сергеевна взяла себя в руки.
– Обязательно, обязательно иди, раз условился, – бодро сказала она. И подмигнула: – Молодец, старик…
Кириллов повеселел:
– Отпуск-то раз в году…
– Ну и пользуйся… Иди, иди, Кириллов…
Она как бы подвела черту под их душевной близостью этим «Кириллов». Но постаралась улыбнуться, чтобы незаметно было, как жестоко она уязвлена.
Кириллов все-таки сказал, провожая ее в коридор:
– Конечно, я помню Шевченко. А что? – Он вдруг оживился.
Но Марина Сергеевна отозвалась равнодушно:
– Да ничего. Просто так…
4
Шевченко…
Они вышли тогда с Шевченко, после совещания у командующего армией. Постояли с другими командирами на крылечке деревенского дома, покурили. Рябины были усыпаны желтовато-красными глянцевитыми ягодами. Шевченко сломал ветку, помахивал ею, а когда стали разъезжаться, пригласил Марину Сергеевну поехать вместе: мол, соседи. Она отпустила свою машину.
Шевченко сел за руль.
Кто-то крикнул им вслед:
– Смотрите, не заблудитесь…
– Помни, кого везешь…
Они отшутились.
И, как нарочно, сбились с пути, заплутали на лесных дорогах, а когда выехали к реке, то оказались у разобранного моста, где саперы меняли настил.
– Это наше счастье, что на фронте затишье, – сдвинув брови, сказала в отчаянии Марина Сергеевна, – не то досталось бы нам на орехи…
А Шевченко не был огорчен.
Саперы пообещали, что мост к утру починят. Они нашли на опушке леса полузаброшенную избушку не то паромщика, не то лесника, открыли окна, чтобы проветрилось, натащили свежего сена из небольшого стожка, сметанного на лужайке; Шевченко набрал пахучих цветов, похожих на колокольчики, отыскал ржавую банку из-под тушенки, тщательно вычистил ее песком и поставил букет в воду.
Они гуляли по лесу, пока не стало темнеть, потом вышли к реке. Там еще, догорая, закатывалось солнце, и вода казалась розовой. Мост, саперы, стук топоров – все это было где-то справа от них, за излучиной; здесь стояла тишина, только тюкал носом дятел на сухой, выгоревшей на солнце сосне.
– Сосна такая же рыжая, как ты… – сказала Марина Сергеевна и потрогала его голову, упрямый лоб, провела даже рукой по щеке. И тут же пожала плечами. – Летаем на сотни километров над фронтом, в тыл, а тут застряли перед водной преградой… а преграда-то тьфу… речушка, а не река…
– Поплыли? – Шевченко стал расстегивать пуговицу на воротнике.
– Ну вот еще… – Она засмеялась. – А ты поплыл бы?
– С тобой бы поплыл…
Она насмешливо поклонилась, не понимая еще, что ее тревожит. Как будто что-то новое вступало в ее жизнь, а она не могла понять, что именно. Она знакома с Шевченко не первый месяц, воюют в одной армии, уверена, что на него можно положиться, но эти несколько часов в машине, в пути, и здесь совсем сблизили их, как будто она знала его всегда. Тогда отчего тревога? Это не было волнение за часть, нет, боевых действий пока не вели, а она терпеть не могла дни затишья, когда в части начиналось то, что мать в детстве называла «генеральной уборкой», когда выносили все проветривать, обметали стены, выбрасывали ненужную рухлядь. Штаб фронта требовал отчетность, приезжали проверяющие, лекторы, санитарные инспекторы, морочили голову хозяйственники, понимали, что пришел их час. От этих дел Марина Сергеевна не уклонялась только в силу своей добросовестности, но раз не по ее вине – можно просто посидеть в лесу, побродить, даже искупаться в реке, – что ж тут такого?
Может, она боится Шевченко? Глупость…
Где-то она читала, что характеры должны дополнять друг друга: может, его мягкость как-то дополняет ее резкость? Говорят еще и так: крайности сходятся. Нет, такого уж различия между ними не было, на многое их взгляды совпадали. Если затевался спор, они всегда были одного мнения. Она часто ссылалась: «Шевченко сказал… Шевченко со мной согласен», – но и у нее в части гордились тем, что Шевченко, сосед справа, всегда перенимает у них опыт, уважает их командира.
…Да, столько лет прошло, столько событий и передряг, а она и сейчас остро помнит тогдашнее свое смятение и болтливость, которой она старалась это смятение заглушить. Она болтала, а Шевченко все больше молчал, только смотрел на нее. Она даже спросила: «Ну что ты смотришь так? Я глупости говорю? Просто я давно не была в лесу, вот так, свободно…»
А он все равно смотрел.
Когда потянуло холодом от воды, они перешли в дом, вскипятили на дымящей плите воду, напились чаю, поели…
И она вдруг спросила у него:
– Ничего не знаю про твою личную жизнь…
– Я женат…
– Хорошая женщина?
– Я ее не люблю.
– Почему?
– Полюбил другую…
Она не стала спрашивать кого. А он поинтересовался:
– Но ты своего мужа любишь? Какое счастье, что в войну вы почти рядом и можете часто видеться!
Она ответила уклончиво:
– Иван приезжает ко мне…
– Ты рада?
Она задумалась.
– Я считаю неудобным эти его посещения. Пойми, война – это война, и все должны быть в одинаковом положении.
– Когда любят, с этим не считаются…
– А я считаюсь.
Шевченко собрал со стола остатки еды, крошки, просаленные бумажки от колбасы, ополоснул котелок и кружки, приласкал длинными пальцами цветы в банке. Его движения нравились Марине Сергеевне своей точностью, понравилась его аккуратность. В комнате было еще светло. Шевченко принес из машины шинели, одеяло, приготовил ей постель.
Десятки раз приходилось ей ночевать в одной комнате с мужчинами, особенно в войну, она давно отвыкла стесняться. А тут сказала:
– Отвернись или лучше выйди, я буду раздеваться.
Он вышел, мылся во дворе, потом долго курил около дома: она видела в окно огонек его папиросы. Уже взошла луна, переплет окошка отбросил на пол и на стены фантастический узор, она все не засыпала, хотя сделала вид, что спит, когда Шевченко вернулся.
Он подошел к ней, тихо коснулся ее лба, ее плеча, тихо позвал. Она не ответила, но вся дрожала.
И сейчас она задрожала так, как тогда: вспомнила, как он сел на пол около ее кровати, положил свою рыжую голову на сено, сказал:
– Я люблю тебя, ты, наверно, давно догадалась…
Она понимала, что надо решительно оттолкнуть его от себя, призвать к порядку, но не могла. Молчала. И тогда он стал целовать ее. И она поняла, что не будет, не хочет сопротивляться, что ее тянет к нему, как, вероятно, тянуло уже давно. Она не хотела обманывать ни его, ни себя. Будь что будет…
А потом он сказал торжественно, но без фальши, искренне, – она была очень чуткой к фальши, к красивым словам, а тут поверила:
– Это самый счастливый час моей жизни…
Она отозвалась шутливо:
– Ох, не узнали бы только политотдельцы про этот наш с тобой час!..
Шевченко поцеловал ее глаза:
– Ты плачешь?
– Не знаю…
Он опять сказал:
– Я люблю тебя…
– А война?
Господи, что он ей говорил… «У тебя красивые ноги», «Я никого в жизни так не любил, как тебя». Он гладил ее коротко подстриженные, волнистые волосы, зарывал в них пальцы и радовался, что теперь они будут пахнуть ее волосами. Оказалось, он хранил записочку, которую она ему однажды прислала, – что-то деловое, какие-то запасные части для мотора у него просила.
«Вея твоя душа в твоем почерке – прямая, порывистая, энергичная».
Она улыбалась слабо, почти испуганно.
– Орфографических ошибок хотя бы не было. Ведь все наспех писала, помню, подложив планшет. – Удивлялась только: – Но что же ты хранил, ведь там все про технику.
– А обращение? «Валька, если можешь, дай нам…» и так далее, и вообще, это писала ты.
– Я уже старая, я некрасивая, неприбранная, больше мужик, чем женщина.
– Ты для меня лучше всех.
Милый, рыжий, застенчивый Шевченко… И имя у него не мужественное, а нежное – Валентин, хотя сам он был и мужественным, и храбрым, и летал отлично. Она это знала…
Она вернулась в свою часть совсем не такая, какая уехала вчера на совещание, бледная, с сияющими глазами, счастливая и вместе с тем несчастная оттого, что не знала, как будет дальше у них с Шевченко, потрясенная, задумчивая, как будто вслушивалась в самое себя. И шла по поросшей мелкой травкой земле осторожно, легко, как будто боялась уронить, расплескать то драгоценное, чем была наполнена до краев ее душа.
Она заговорила с начальником штаба, держа в руках полуувядшие лесные цветы из букета, которые они с Шевченко взяли себе на память, и только краем глаза следила, как исчезает вдали за легкой дымкой пыли машина Шевченко. Особо важных новостей не было, она пошла к себе. И как только вошла в палатку, поняла, что муж здесь. Стояли его сапоги, валялся ремень.
Он лежал на койке, курил.
Ей не сразу удалось погасить блеск в глазах. И муж угадал ее потрясенность.
– Ну? – недобрым голосом протянул он.
Она машинально сказала:
– Не нукай.
Он стал всматриваться в нее, видимо, здорово помучился, пока ее не было, но она ни чуточки его не жалела и не чувствовала себя виноватой.
И тогда он ударил ее по щеке.
Она так удивилась, что не почувствовала ни боли, ни обиды. Он ударил ее еще раз, сильнее, жестче, и ей стало больно.
А он все снова и снова спрашивал:
– Ну? Ну?
Она, как могла спокойнее, крикнула ординарца. И когда тот вошел, чуть недоумевающий, распорядилась:
– Дядя Гриша, полковник уезжает, покорми его…
Она держала себя при ординарце как ни в чем не бывало, сняла китель и осталась в белой блузочке, которая молодила ее. Но есть не стала. Впрочем, и муж ничего не ел. Выпил рюмку водки, хрустнул огурцом и уехал.
Уехал, даже не спросив, есть ли письма из дому, от ее матери, с которой оставался маленький Игорь.
Она села на койку, где совсем недавно лежал муж, – на подушке еще оставалась вмятина от его головы, – посмотрелась в зеркальце – на щеке темнел синяк. Марина Сергеевна громко заплакала. Она плакала долго, всхлипывая, как давно уже не плакала. И опомнилась, когда дядя Гриша, сочувственно вздыхая, тронул ее за локоть:
– Поела бы, Марина Сергеевна…
Он подал ей умыться, вытащил чистое полотенце, сказал, как дочери:
– Что поделаешь-то? Муж, не чужой… – И сразу же, переменив тон, заворчал: – Ежели не спать да не есть, так где нервы брать-то… Не бережете вы себя, Марина Сергеевна… Меня и так летчики ругают: «Смотри, Григорий, оберегай…»
Он очень хотел успокоить ее, отвлечь, пересказал все новости, какие знал, а знал он всегда больше, чем кто-либо другой, – кто получил письмо, кто говорил комплименты девчатам в столовой, кто нагрубил фельдшеру. Вытащил даже из кармана, из бумажника, семейные фотографии, показал себя в кругу семьи.
Марина Сергеевна поглядела как сквозь туман:
– Это ты, что ли, дядя Гриша, вот этот бородатый?
– Ну да…
– Что ты тут такой старый?
– Так заботы было много, смотри, сколько у меня детей.
– И худой.
– Известное дело, не работа сушит, а забота… Это тут, на войне, я вольный казак, одна обязанность – службу исправно нести…
– Ты так считаешь…
Она поправила волосы, села к столу. Аппетита все равно не было. И радостное пламя все еще горело в ней, жгло, – слезы не загасили радости, хотя она сознавала, что надо этот огонь затоптать, пока не разгорелся слишком ярко.
Она пошла в штаб, сидела за столом, подперев щеку рукой, чтобы не заметен был синяк, отдавала приказания, выслушивала людей, все делала, как обычно. И разговаривала, как обычно, и шутила. И поднялась в воздух с молодым летчиком, только что прибывшим в часть, – хотела знать, как он ведет себя в полете. Сверху, с самолета, увидела темную массу леса, прошитую блестящей ниткой реки. Может, это тот лес, где они ночевали с Шевченко, с милым рыжим Шевченко…
Когда она вернулась к себе, дядя Гриша спросил ворчливо:
– Тут ты сена, травы этой принесла, увяла она…
Это он говорил про цветы, про лесной букет. Она пересилила себя:
– Выбрось…
Шевченко приезжал, искал случая остаться с ней вдвоем, объясниться. Она и сама искала возможности съездить к нему в часть, увидеть его, встретиться. Но оставаться наедине не хотела. Боялась. Сказала ему:
– Это уже после войны, Валя. Понятно?
Он согласился:
– Понятно… Я буду ждать.
А вскоре его убили.
Она ездила его хоронить и плакала у гроба. Но плакала не только она, плакали и другие командиры. Шевченко любили все…
5
Тамара как-то сказала вскользь, что здесь, в этом курортном городе, живет сестра ее мачехи, старая чудачка, очень занятная особа. Массажистка. Но Игорь засмеялся: «Ну вот еще, ты думаешь, ма так вот сейчас и побежит искать твою старушенцию». – «А она очень образованная старушенция – иностранные языки знает. Ну что ты хохочешь, Игорь?» И мать Марины Сергеевны вмешалась: «Какая-нибудь, наверно, старая барыня на вате, очень Марине надо…» Марина Сергеевна пожалела тогда Тамару: «Не обещаю, конечно, но если будет время…»
Времени было предостаточно, но идти разыскивать Тамарину родственницу не было охоты. Марина Сергеевна вспомнила о ней, когда уже совсем заскучала. Спустилась со своей горы в город, нашла крутую улочку, дом с крытой галерейкой, как принято на юге, постучала, назвалась. Коротко стриженная старуха вопрошающе посмотрела на нее, открыв дверь, попросила обождать, пока она отпустит клиентку. Марина Сергеевна села на клеенчатую холодную кушеточку.
За дверью слышались шлепки по голому телу, тихий разговор. За окнами вился виноград, какие-то коричнево-серые, перепутанные, как веревки, стебли. На подоконнике спала кошка. Кошку что-то тревожило, чуть поднималось острое ухо, и по шерсти, как волна, пробегала дрожь. Комната, мебель были самые обыкновенные, простые, стояло большое старинное кресло, крытое потертым бархатом, висела икона, но не в углу, а над диваном, как картина. Стояла лампа под зеленым абажуром, лежали книги. Скромная, в общем, комната, но чем-то симпатичная…
Да, в детстве, когда родители таскали за собой девочку по маленьким провинциальным городам, были такие комнаты, такие стулья с гнутыми спинками – их называли венскими, такие кушетки, тюль на окнах.
Как-то мать вздумала учить ее музыке: вымыла ей уши, повязала большой бант, повела к двум барышням, дочкам священника. Барышни, должно быть, скучали, томились. Они обрадовались Марине, играли для нее на рояле. Учить не стали: у девочки не оказалось музыкального слуха. Почему она перестала ходить к ним? То ли отец запретил, то ли сестры уехали? Марина совсем забыла об этом. А сейчас, точно картинку из ящика письменного стола, достала из памяти ту комнату, занавески на окнах, вазы, полные роз, пальцы, бегающие по клавишам…
И такое же кресло, как здесь, она видела. Это уже в другом городе, позже. Там, в доме напротив, жили у своей бабушки двое детей – Андрюша и Маня. Маня совсем не запомнилась, а Андрей… С Андреем они очень дружили. Марина всегда охотнее играла с мальчишками, воевала, скакала на длинных прутьях-лошадях. И доставалось ей в ту пору, как мальчишке, – мать исступленно лупила ее, хотя теперь стесняется этого и всячески отрицает. Но что правда, то правда – лупила… Отец Андрея и Мани был вдовцом, доктором, что ли, – угрюмый, замкнутый человек… И вдруг он стал свататься к Наде, к дочери квартирных хозяев в том доме, где жила Марина… Огромный такой двор, хозяйский дом, два флигеля с квартирантами, колодезь, окруженный, как валом, насыпью, поросшей мелкой кудрявой гусиной травкой. Во дворе огороженный штакетником сад – там фруктовые деревья, кустарники, цветы. Между домами и за сараями таинственные тупики, закоулки, где можно прятаться. А в самой дали, у запасной калитки, выходящей в переулок, трепещут белой изнанкой густо-зеленые листья серебристого тополя…
Родители Марины не жили подолгу на одном месте: отец, механик, долго нигде не задерживался, работы по душе не находил. Часто переезжали, кочевали из города в город, но этот двор, это жилье врезались Марине в душу. Завяжи глаза, приведи на эту улицу, к этим воротам, она и теперь вбежит в калитку, смело пойдет по дороге детства, не ошибется… Так вот, когда Надя стала невестой, Маня стала приходить к ним во двор с очень важным видом, ласкалась к Наде, висла на ней, а Андрей заскучал: Надя стала заниматься с ним по арифметике, решать для практики задачи. А как-то в зимний день Надя взяла с собой Марину к жениху: километрах в десяти от города у того был собственный дом. Который это был год, Марина не помнит, почему не реквизировали дом и лошадь, не знает, зачем понадобилась она суховатой Наде, не понимает, но хорошо помнит, как посадили ее в санки, закутанную, даже лицо мать закрыла ей, как вуалью, розовой газовой косынкой, и они понеслись-понеслись по белым снегам, по дороге, обсаженной тополями, мимо вокзала, через переезд, туда, где жил в своем теплом доме угрюмый жених. Вот у него в кабинете стояло такое большое кресло, и Марина в нем сидела. Ей дали толстую книгу с картинками, она смотрела…
Надя вернула ее вечером матери сонную, счастливую, иззябшую, с холодными, несмотря на газовую косынку, щеками. Дня три Марина только и болтала про имение, про собственную лошадь, про жениха, про кресло, в котором умещаешься с ногами, вся-вся.
Андрюшка выспрашивал:
– Они целовались, ты видела?
Марина плохо понимала Андрюшку.
А он сказал:
– Пусть Маняшка подлизывается, а я убегу… Наша мама была такая добрая…
Тогда она не могла взять в толк, что ему надо, чего он злится, но позже – они жили уже в другом городе – обо всем догадалась – это когда мать стала ее допрашивать: «О чем отец с соседкой беседовал? Целовались они?» Матери она уже отвечала как взрослая, умудренная опытом: