Текст книги "Житие маррана"
Автор книги: Маркос Агинис
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
– Так и быть, колотить вас я не стану, но не забывайте, что после трапезы полагается читать псалмы и петь. Ведь сегодня праздник!
Мы снова расселись по местам. Долорес принесла орехи и изюм. Маркос убрал огарки, поставил новые свечи и стал прихлопывать в ладоши.
♦ ♦ ♦
Алонсо де Альмейда совершенно выбился из сил. Да этот заключенный – просто кремень. Укоры его не смутили, мольбы не растрогали. Квалификатор понимает, что потерпел полный провал. Облизывая пересохшие губы, он смотрит на узника с жалостью и досадой: видимо, очистить душу вероотступника могут только продолжительные страдания.
Монах колотит в дверь, просит открыть. И мрачно плетется исполнять свой долг. Надо слово в слово передать инквизиторам возмутительную чушь, которую ему пришлось выслушать за этот невыносимо долгий час.
106
Наступила Страстная неделя. Я ходил в церковь вместе с Исабель и старался вести себя, как подобает истинному христианину, поскольку и с галерей, и из боковых нефов, и с апсиды за молящимися непрестанно наблюдали. Мы, те немногие марраны, что жили в городе, посещали богослужения неукоснительно, это было самое мучительное испытание, которому подвергала нас двойная жизнь. Притворство кислотой разъедало душу: приходилось активно участвовать в фарсе, изображать священный трепет, выслушивать проклятия в адрес евреев-христоубийц[82].
Как только речь заходила о страстях и смерти Сына Божия, сердце мое начинало бешено колотиться.
Пальмовое воскресенье – праздник, посвященный дню, когда жители Иерусалима с любовью и радостью встречали Иисуса, бросая ему под ноги лавровые, оливковые и пальмовые ветви. Но кем были все они? Я ждал, что священник скажет: «Иудеями!» Мужчины, женщины и дети одной крови, одного племени с Христом ликовали, приветствуя его. Однако ожидания мои не оправдались. Ну разумеется, разве можно ждать добрых дел от иудеев!
В Страстной четверг мне хотелось услышать слова о доброте Иисуса. Я вспоминал проникновенные проповеди Сантьяго де ла Круса, духовного наставника доминиканского монастыря, и призыв «Да любите друг друга». Но наше духовенство куда больше вдохновляли муки Христа, чем его человеколюбие. В самом деле, ведь доброта так скучна!
Священник, конечно же, даже не обмолвился о том, что на самом деле Иисус с апостолами справляли Песах, зато без конца возвращался к моменту, когда Он пустил по кругу чашу с вином, сказав: «Сие есть Кровь Моя», а потом со словами «Сие есть Тело Мое» преломил хлеб. Вот так и раввин Гонсало протянул нам чашу и раздал кусочки хлеба, а точнее мацы. А уж как смаковали в проповедях Страстного четверга вероломство Иуды Искариота, просто не передать! Склоняли коварного ученика на все лады, называли гнусным выродком и представляли не просто как человека, продавшего Учителя за тридцать сребреников, но как истинного сына своего народа – иудеев. Подлого, как все иудеи. Алчного и лицемерного, как и все они. Любой иудей – Иуда. Вот и слова похожи, разница разве что в окончании. Каждый раз, когда с амвона раздавались проклятия в адрес христопродавца, я стискивал зубы: не только о нем идет речь – обо всех нас.
Однако самым невыносимым днем была Страстная пятница. Проповедники стремились превзойти друг друга: «проклятая раса», «предводители убийц», и прочая, и прочая. Людям вбивали в сердца эту ненависть, точно гвозди, век за веком, поколение за поколением. Иудеи – губители, мучители, клеветники, палачи. Народ, не знающий справедливости, чуждый свету и милосердию. Жадный до крови и денег. Невероятно жестокий. Выбравший разбойника Варраву и предавший на распятие Иисуса, чтобы потешить себя страданиями праведника. И если римляне истязали Спасителя, если изъязвили терновым венцом его чело, то только потому, что этого потребовали евреи: «Иудеи убили Христа!» Но как же Вероника, три Марии, юный Иоанн, добрый разбойник, великодушный Иосиф Аримафейский? Кто вспомнит, что и они были иудеями? Ни Тихая суббота, ни Светлое воскресенье облегчения не приносили. Почти после каждой проповеди создавалось ощущение, что Иисус принес Себя в жертву не ради спасения рода человеческого, а ради обличения еврейских шакалов. И что смертью своей Он попрал не смерть, а все тех же евреев. Проклинающий это змеиное племя славит Господа.
А ведь Иисус был таким же иудеем, как я. Да что там, куда большим! Сыном матери-иудейки, наследником многих поколений людей, соблюдавших Закон, обрезанных и образованных. Он жил среди них, им проповедовал, из них и только из них выбрал себе учеников. Даже на кресте Его нарекли Царем Иудейским – это ли не высшая честь! До чего же слепы люди перед лицом очевидности.
107
Наконец-то мои сестры прибыли в Сантьяго. Исабель – с дочуркой Аной, а Фелипа – в монашеском облачении Общества Иисуса. Приехала и негритянка Каталина. Ее курчавые волосы стали совсем седыми.
Мы решили, что жить они будут с нами. Бедняжки очень устали. Вещей у них было довольно мало. Видимо, Исабель продала все, что досталось ей от супруга, и взяла с собой только деньги.
Из саманного кирпича и камней, сваленных на заднем дворе, я соорудил пристройку. Какие-то несколько недель – и у сестер появилась своя собственная комната, обставленная как подобает: кровати, ковры, сундуки, стулья, даже бюро. Жена с удовольствием мне помогала, разделяя мою радость. Она осиротела в детстве и теперь была счастлива снова обрести большую семью. Фелипа сильно изменилась, превратилась в степенную монахиню. Юношеская дерзость исчезла без следа, смирённая черным облачением. Она рассказала, что в день пострижения обитель почтил своим присутствием духовный наставник доминиканцев брат Сантьяго де ла Крус. Церемония прошла замечательно: музыка, цветы, торжественная процессия. Было много гостей, поскольку иезуиты приобрели в вице-королевстве Перу огромное влияние и множество сторонников. Пришли и капитан копейщиков Торибио Вальдес, и член городского совета Диего Лопес де Лисбоа, чрезвычайно щедрый сеньор португальского происхождения.
Я слушал Фелипу молча. Нельзя рассказывать правду тому, кто едва ли умеет хранить секреты. Даже у меня сердце екнуло при упоминании имени Лопеса де Лисбоа, а уж ее-то и вовсе хватил бы удар, знай она хоть сотую долю того, что известно мне.
Вторая сестра, Исабель, с возрастом помягчела. Материнство и раннее вдовство сделали ее похожей и на нашу маму, и на мою избранницу: такие же бархатные глаза, такой же ласковый взгляд. Малышка Ана не отходила от нее ни на шаг.
– Я, пожалуй, поселюсь при коллегии Общества Иисуса, – заявила Фелипа. – Так-то оно лучше будет.
– Что ты, оставайся у нас! – воскликнула жена.
– Спасибо за гостеприимство. Но мое место там.
Супруга понимающе кивнула.
Беседу прервал страшный грохот, донесшийся с кухни. Что случилось? Оказывается, туда пробрались два кота, вскарабкались на бочку, с нее на плиту, обожглись, прыгнули на стол, заметались, опрокинули латунные кувшины и перебили керамические тарелки.
Мало того, непрошеные гости перевернули солонку и рассыпали по полу всю соль, что особенно расстроило мою жену.
– Ох, быть беде! – всплеснула руками сестра, устремив на нас испуганный взгляд своих больших карих глаз.
♦ ♦ ♦
Суду вполне достаточно свидетельств, собранных против заключенного и в Сантьяго, и в Консепсьоне. Но неповоротливые колеса инквизиторского правосудия движутся медленно: все должно идти своим чередом, от инстанции к инстанции. А потому улики, имущество, конфискованное у обвиняемого, и его самого должно переправить в Лиму, где трибунал инквизиции вынесет окончательное решение.
Альмейда выслушивает указания и отправляется их выполнять.
108
Громкий стук тревожным набатом ворвался в мои сны. Жена принялась трясти меня за плечо.
– Франсиско, Франсиско, вставай!
– Да, да, слышу… – Я вылез из кровати и накинул на плечи плащ, висевший на спинке стула. Стук становился все громче и настойчивее.
– Уже иду!
Я взял огниво, нащупал свечу, зажег ее и поплелся в прихожую.
– Скорее… – робко взмолился голос за дверью. Видимо, ночному гонцу было неловко поднимать меня в столь поздний час.
Я открыл и увидел монаха в надвинутом на глаза капюшоне.
– Епископ… – начал он.
– Что, опять кровотечение? – спросил я, осветив его осунувшееся лицо.
Он заморгал и схватил меня за рукав:
– Ради Бога, скорее. Его преосвященство умирает.
Я поспешно оделся.
– Что случилось? – встревожилась жена.
– У епископа снова открылось кровотечение.
Наша дочурка Альба Элена громко заплакала.
– Бедняжка, мы ее напугали, – Исабель взяла ребенка на руки и принялась укачивать.
Я поцеловал малышку, погладил жену по щеке, выскочил на улицу и на бегу спросил:
– Когда это началось?
– Ах, только что. Но он с вечера жаловался на боль в желудке.
– Так что же вы медлили?
Монах не ответил, мешала одышка.
– Почему сразу не послали за мной?
– Его преосвященство запретил.
– Не надо было слушать! Зачем бежать за водой, если дом уже сгорел?
Мы завернули за угол. Впереди показался дом епископа. У облупленных ворот качались два фонаря.
Я стремглав бросился по знакомым галереям. В спальне горела свечка. Удушливая вонь перебивала запах целебных трав, кипевших в котелке.
– Посветите мне! – приказал я и пододвинул к кровати стул.
Прелат слабо стонал и тер ладонью живот.
– Здравствуйте!
Больной не слышал.
– Здравствуйте, – повторил я.
Он вздрогнул:
– А, это вы…
Я измерил пульс и понял, что епископ потерял много крови. Тут подоспели слуги с подсвечниками, и стало видно, какое бледное у него лицо.
– Небо посылает мне искупительные страдания. – Тонкие губы растянулись в горькой улыбке.
– Принесите теплого молока, – велел я.
– Молока?! – епископ скривился. – Какая гадость. Ни за что не стану пить. Меня, грешного, призывает Господь, так что очищения ради придется помучиться. Это куда важнее всяких ваших спринцовок. – Он засмеялся недобрым смехом, но потом снова схватился обеими руками за живот:
– Ай!
– Холодный компресс принесет вам облегчение.
– Оставьте меня в покое, – прохрипел епископ.
Явился слуга, держа в руках небольшой медный поднос с чашкой молока.
– Вот, выпейте.
– Тьфу! – он болезненно сморщился.
Мы помогли ему сесть. Епископ с отвращением сделал два глотка, но больше не смог, выплюнул молоко мне на сапоги и в изнеможении откинулся на подушку.
– Зовите священника, пусть опять соборует.
Слуга зарыдал.
– Скорее… – пробормотал владыка.
Он коснулся моего колена. Я взял его за руку.
– А вы останьтесь… Не всякому выпадает честь наблюдать, как отходит в мир иной грешник, ненавидевший грех.
– Довольно печальная привилегия.
– Печальная? Смерти боятся только безбожники. Люди добродетельные встречают ее с улыбкой… Я достаточно пожил и рад, что ухожу.
В зыбком красноватом свете вертикальная складка на его лбу казалась еще глубже. Совсем недавно этот человек обрушивал на головы паствы гневные проповеди и даже теперь, на одре болезни, внушал трепет. Интересно, каким же он был, когда исполнял обязанности главного инквизитора трибунала Картахены? Вслух я ничего такого, разумеется, не сказал, только выразил восхищение его мужеством. Но епископ таинственным образом прочитал мои мысли и пустился в воспоминания, леденящие душу.
– Чем страшнее грехи, тем тяжелее страдания… Как же они верещали, эти марраны из Картахены!
Я не верил своим ушам. Какая дьявольская жестокость!
– Ай! – простонал он и принялся тереть живот. – Верещали, проклятые, вопили…
– И скольких же вы отправили на костер? – вырвалось у меня против воли, хотя непонятно, зачем было бередить собственные раны и задавать столь рискованный вопрос.
Он открыл глаза и медленно покачал головой.
– Не помню… Вроде нескольких…
Я снова измерил больному пульс – совсем слабый, нитевидный.
Вдруг епископ схватил меня за руку.
– А правда, скольких? – тревожно переспросил он и вздрогнул.
– Успокойтесь, ваше преосвященство.
– Имелась у меня слабость к иудеям. И в этом я грешен. Слабость, да…
– Вы хотите сказать, что были излишне снисходительны к ним?
Он затряс головой.
– Снисходительность нередко ведет к предательству святой веры. Помню, как заходился криком один еврей. Отрекись, говорю я ему. Но несчастный так вопил, что даже отречься не мог…
На лбу у меня выступил пот.
– Плохим я был инквизитором. Недостаточно смертных приговоров вынес. Ай!
Слуга привел духовника. Я встал, но больной вцепился в мою руку:
– Нет, останьтесь!
– Хорошо, – ответил я и отошел к стене просторной комнаты.
Священник поцеловал кресты, вышитые на сто́ле, и накинул ее себе на плечи. Потом опустился на колени перед владыкой, коснулся губами тяжелого перстня и пробормотал молитву. Несколько минут до моего слуха доносился только невнятный шепот, в котором чудилось шипение нечисти. Этот сломленный болезнью человек сетовал, что так и не сумел стать ни хорошим инквизитором, ни настоящим духовным наставником, и просил прощения у Господа, как воин просит прощения у капитана. Но каялся не в отсутствии любви к ближнему, а в недостаточной жестокости. Печальный конец гордеца, выбравшего неверный путь: хотел быть сокрушителем мавров и победителем индейцев, а сделался заурядным душителем иудеев.
Священник обмакнул большой палец в елей, начертил на лбу умирающего крест и удалился.
В комнате воцарилась гробовая тишина. Я подошел и сел возле кровати. Пациент лежал с закрытыми глазами и часто дышал, видимо, ему не хватало воздуха.
– Ну как он, доктор? – шепотом спросил епископский помощник.
Я обернулся и прошептал в ответ:
– Плохо.
Монах закрыл лицо руками и побежал сообщать новость собратьям. Вскоре из коридора послышались свист плеток и стоны бичующихся.
Больной очнулся.
– А, вы все еще здесь…
– Да.
– Небо посылает мне новые страдания… Ай! – он скрючился и поджал колени.
– Выпейте немного молока.
– Нет, – ответил епископ и откинулся на подушку. Лицо его было белее простыней. – Оставим молоко детям, мне оно ни к чему. И потом, телесные муки очищают душу
Мне захотелось подбодрить несчастного.
– После соборования вы совершенно чисты, – сказал я и встал, собираясь позвать слугу.
Однако епископ ухватил меня за полу:
– Не уходите… Пожалуйста.
Пришлось снова сесть.
– Вы, врачи, только и думаете, что о теле, – сердито проворчал он и немного взбодрился.
Удивительный человек: цепляется за меня, точно малый ребенок, и тут же атакует, как гладиатор.
– Ну почему же, не только о теле.
– А вот евреи…
Опять евреи! Да епископ просто помешан на них. Я закусил губу, почувствовал, как к горлу подкатывает горечь, и спросил:
– Чем же вам так досадили евреи?
На мертвенно-бледном лице отразилось крайнее изумление:
– Сын мой! Вы бы еще спросили, чем же мне досадил сатана.
– Выходит, для вас они – воплощение зла? – Я понимал, что рискую, но сдержаться не мог.
Епископ молча кивнул, по-прежнему прижимая руки к животу.
– Но ведь среди евреев тоже встречаются достойные люди, – возразил я, чувствуя, что сердце готово выскочить из груди.
Он вскрикнул – не то от боли, не то от возмущения.
– Что вы такое несете! Ай!.. Достойные? – Слепец поднял голову, вперив в меня мертвый взгляд затянутых бельмами глаз. – Убийцы Христа не могут быть достойными! – Он без сил откинулся на подушку.
– Не волнуйтесь так, ваше преосвященство. – Я погладил его по плечу. – Бывают, конечно, плохие евреи. Но бывают и очень даже хорошие.
– Отравители нашей веры? Хорошие?!
Пот струился у меня по щекам. Я оглянулся: к счастью, в спальне больше никого не было.
– Вы же сами свою веру и отравляете, – проговорил я вне себя от ярости. – Мы, евреи, просто хотим, чтобы нас оставили в покое.
Епископ злобно ощерился, но потом лицо его обмякло. Уже теряя сознание, едва шевеля посиневшими губами, он прошипел:
– Выродок! Обрезанный!
– Нет, необрезанный, – ответил я и шепотом добавил: – Пока что…
– Изыди, сатана, – просипел он, силясь поднять голову. – Изыди…
Отерев лоб, я подумал, что в припадке безумия только что подписал себе смертный приговор: открылся самому епископу Сантьяго. Я взял его за запястье: пульс становился все слабее. Отовсюду – из коридора, с галереи, из соседних келий – доносились молитвы и шарканье множества ног.
Тут в спальню вбежали монахи во главе с помощником епископа. Сейчас все эти люди станут свидетелями моей погибели.
– Оботрите его преосвященство, – велел я. – У него было сильное внутреннее кровотечение.
– Как он себя чувствует? – спросил помощник, не желая понимать смысла моих слов.
Я обернулся в последний раз. Очнется ли епископ? Если очнется, то мне конец.
♦ ♦ ♦
Франсиско вталкивают в трюм галеона. Запах сырых просоленных досок напоминает ему о путешествии из Кальяо в Чили, совершенном десять лет назад. Тогда он бежал от гонений на выходцев из Португалии и их потомков, вез с собой два сундука с книгами и диплом университета Сан Маркос. Сердце радостно билось, предвкушая свободу. Теперь предстоит проделать этот путь в обратном направлении: на руках и ногах кандалы, багажа, собственно говоря, нет – только имущество, конфискованное при аресте. А сердце нетерпеливо бьется в ожидании битвы.
109
Наступил шабат. Я шагал в чистой одежде по дороге, ведущей на восток, любовался горами, которые синели вдали, и то читал про себя псалмы, то просто размышлял. Епископа похоронили со всеми возможными почестями, но вот вопрос: пришел ли он в себя перед смертью? Как знать, вдруг инквизиторская закалка в последний момент дала ему силы очнуться и изобличить меня?
На душе давно уже было муторно. Я находился в разладе не только с окружающим миром, но и с самим собой. Теперь, когда многое окончательно прояснилось, предстояло принять несколько важных решений. Туман неопределенности развеялся, и правда жгла, точно горячее солнце. Кто я на самом деле? Солдат, избегающий битвы, не желающий облачаться в латы и брать в руки меч? Что это, нерешительность? Или просто недостаточное осознание собственного предназначения? Истинный христианин проходит конфирмацию и тем самым подтверждает осмысленную приверженность к вере. Но и иудей должен сделать то же самое. Вечно носить шкуру маррана означает идти по пути саморазрушения. Сколько можно держаться одного и не отнимать руки от другого? И как долго мы, марраны, будем мириться с тем, что нас считают свиньями? Сомнения были проявлением моей уязвимости, а уязвимость – наказанием за нежелание защищать свои убеждения с открытым забралом. Нельзя без конца топтаться на месте, так и себя потерять недолго.
И тогда мысли мои обратились к тому, что казалось опасным и почти невозможным. О Завете между Господом и еврейским народом свидетельствует некая интимная часть тела, сокровенный орган, к которому мужчины всегда относились трепетно.
Я сел на камень. Кругом расстилались поля, там и сям темнели кроны кипарисов. Вдали курчавились оливы. Напоенный ароматами воздух привел на память величественные строки псалмов, восхвалявших красоту Творения. В конце концов, подумалось мне, если кровотечение будет слишком сильным, можно наложить тугую повязку. Авраам, например, обрезал себя сам в весьма преклонном возрасте, а потом традиция передавалась из рода в род, и все оставались живы-здоровы. Хватит ли у меня смелости последовать примеру праотца?
Я продумал все до мелочей, словно речь шла о ком-то другом. Рассчитал, сколько времени уйдет на то, чтобы отделить крайнюю плоть, надрезать уздечку и освободить головку. И снова спросил себя: а в здравом ли я уме? Марраны избегают обрезания по понятным причинам. Хотя говорят, что в тайных застенках инквизиции бывали узники, прошедшие брит мила[83]. Видимо, в тюрьме Картахены епископу попадались и такие, раз он вложил столько ненависти и презрения в слово «обрезанный». Однако я воспринял это не как оскорбление – скорее, напротив: как указание на то, что мой завет с Господом еще не заключен, а потому иудеем я могу считать себя только наполовину. Сам того не желая, владыка дал мне понять, в чем мой главный изъян.
Итак, сделав обрезание, я тем самым отмечу себя особым знаком, после чего все колебания отпадут сами собой. Не останется никаких сомнений в принадлежности к религии пращуров, ибо тело мое будет точно таким же, каким были тела Авраама. Исаака, Иакова, Иосифа и Иисуса. Я стану продолжением славного рода, одним из них, а не просто человеком, желающим уподобиться предкам.
♦ ♦ ♦
Плавание из порта Вальпараисо в Кальяо длится меньше, чем в обратном направлении, поскольку холодное течение, берущее начало в южных водах Тихого океана, несет корабль к северу, как сильный попутный ветер.
Через месяц будем на месте, говорят матросы. Но Франсиско держат в кандалах и не позволяют выходить на палубу. Боятся, что пленник сбежит? Бросится в волны и, подобно пророку Ионе, укроется во чреве морского чудовища?
110
Наша разросшаяся семья подарила мне ни с чем не сравнимое блаженство, только вот надолго ли? Став матерью, Исабель необычайно похорошела. Именно о такой женщине я мечтал всю жизнь и не уставал благодарить судьбу за столь щедрый подарок. Можно было бесконечно смотреть, как она нянчится с малышкой Альбой Эленой, как щекочет ее личико носом. Малютка теребила меня за бороду, норовила засунуть пальчики мне в рот, щурила черные глазки, складывала губки сердечком. Каталина ставила на стол поднос, и дочка делала из моего стакана свои первые глотки ежевичной воды, жевала крохотными зубками кусочки свежего, еще теплого хлеба. Тетушки Исабель и Фелипа, кузина Ана – все любили поиграть с ней, а когда девочка встала на ножки, мы без конца пускали ее ковылять по комнате, пока бедняжка не выбивалась из сил. Имя Альба Элена[84] выбрал я: в нем были свет нового дня, чистота, надежда. Словом, все шло лучше некуда: супруга радовала красотой и умом, в городе меня уважали, сестры и племянница перебрались к нам из далекой Кордовы. Удалось вернуть даже старую Каталину, эту живую семейную реликвию. Однако счастье, увы, не вечно.
Я смотрел на свою сестру Исабель и видел маму: такая же нежная, заботливая, она стала мне роднее, чем когда-либо. Общаться с нею было легче, чем с Фелипой, облаченной в монашескую рясу, точно в панцирь. Мы виделись ежедневно, вместе обедали, вместе играли с девочками – Аной и Альбой Эленой. Как-то раз я задумался и загляделся на нее. Исабель удивилась:
– Что с тобой, Франсиско?
– Так, ничего. Просто думаю.
Исабель улыбнулась:
– О ком? Обо мне? Признавайся!
Я хлопнул ладонями по подлокотникам кресла.
– Да нет, не о тебе. О том, как мы жили в Ибатине и в Кордове.
Исабель опустила глаза. Эти воспоминания причиняли ей невыносимую боль. Вот почему сестра ни разу не спросила ни об отце, ни о судьбе нашего брата Диего. Она знала лишь то немногое, что я буквально заставил ее выслушать.
– Франсиско, – наконец проговорила она, – ведь у нас все хорошо. Ты так добр, мы снова вместе, люди тебя уважают. Зачем вспоминать те ужасные времена?
Я стиснул зубы и подумал о Маркосе Брисуэле и его супруге: у них тоже счастливая семья, но ее скрепляет еще и общая правда. Мне же это было заказано. Никогда, никогда не позволю я себе смущать христианскую душу своей супруги. Вот сестры – другое дело. Они тоже дочери маррана, наш отец, наши деды и прадеды жили и умерли иудеями. У меня сохранилась связь с прошлым, должна сохраниться и у них.
♦ ♦ ♦
Вдруг налетает буря. Стонут шпангоуты и бимсы, скрипят мачты, ветер нещадно треплет паруса. Франсиско пытается встать на ноги, но падает в воду, которая собралась на полу трюма. Матросы мечутся как угорелые. Шторм швыряет галеон, точно щепку. Пенные горы обрушиваются на палубу, грозя сорвать с нее весь такелаж. «Может быть, Господу неугодно, чтобы я добрался до Лимы», – думает Франсиско и снова вспоминает, как труден был путь пророка Ионы в Ниневию.
О пленнике на несколько часов забыли. Куда он денется, в кандалах-то?
111
Дон Кристобаль де ла Серда решил съездить в Вальпараисо, чтобы встретить там бриг, на борту которого плыли чиновники из Лимы, а заодно провести несколько недель в этом прекрасном портовом городе, наслаждаясь заслуженным отдыхом. С собой он собирался взять супругу и целый штат прислуги. Можно будет вволю полакомиться дарами моря и полюбоваться дивными пейзажами, забыв о докучных просителях и горах бумаг. Бывший губернатор скопил достаточно денег, чтобы завоевать благорасположение столичных гостей.
В порыве отеческих чувств он вдруг предложил:
– Исабель, а хочешь поехать с нами?
– А на кого же я оставлю дочку?
– Возьмешь с собой.
– А Франсиско?
– Пусть сам решает.
– Я не могу бросить пациентов так надолго. Спасибо, дон Кристобаль.
– Но ты ведь отпустишь Исабель?
– Разумеется! Ей не мешает развеяться, а Альбе Элене будет интересно увидеть море.
– Всего-то несколько недель, – махнул рукой дон Кристобаль.
То было наша первая разлука. Прелюдия к другой, куда более горькой.
Бывший губернатор, а теперь многоуважаемый судья поручил знакомому идальго подыскать в Вальпараисо просторный дом. И немедля отправил туда обоз, груженный коврами, кроватями, одеялами, столами, стульями, подушками, посудой, канделябрами и мешками с мукой, кукурузой, картофелем, сахаром и солью, чтобы уж совсем ни в чем себе не отказывать и достойно принять чиновников, измученных тяжелым плаванием.
Наконец семейство отправилось на запад, к океанскому побережью.
Дом опустел, по комнатам гуляло тоскливое эхо, напомнившее мне о далекой ночи нашего бегства из Ибатина. Мебель осталась на своих местах, но в комнатах поселилось одиночество. У одиночества тоже есть собственный голос: оно дышит, нагоняет страх. Расставание с Исабель и Альбой Эленой оживило в памяти другие расставания, всегда болезненные, рвущие душу. Я проводил долгие часы в спальне, пытался читать. Однако думы не давали сосредоточиться, неодолимо влекли меня вперед, подталкивали к судьбоносному решению: изменить свое тело, чтобы наконец обрести гармонию души, рассечь плоть, дабы укрепить дух. Придется раздвоиться, как раздваивался брат Мартин, когда подвергал себя бичеванию. Я буду сам себе и врачом, и пациентом. Стисну зубы и постараюсь, чтобы рука, держащая скальпель, не дрогнула. Возможно, пациент во мне начнет терять сознание, но врач сумеет довести операцию до конца. Обрезание называют варварским, кровожадным обычаем: дескать, евреи и себя-то не щадят, не пощадят и других. Как говорил один священник, обрезание пробуждает жестокость, вот почему христиане, проповедуя любовь к ближнему, его не делают. Ну конечно, подумалось мне, видимо, из любви к ближнему они нас преследуют, возводят хулу и жгут заживо – наказывают за жестокость. Однако подобные злые мысли я старался от себя гнать, чтобы не уподобляться ненавидящим нас. Не это сейчас главное, главное – в полной мере восстановить связь с поколениями предков.
«Что же мешает мне сделать этот шаг?» – спрашивал я себя. И отвечал: сомнения. В Книге Царств говорится, что иудеи хотели отказаться от брит мила задолго до Христа и пророки строго осуждали тех, кто нарушал Завет. В Первой Маккавейской книге есть история тирана Антиоха Епифана, который запретил обрезать младенцев, но был сметен волной народного гнева. Несколько веков спустя запрет пытался ввести император Адриан, и это привело к восстанию под предводительством Бар-Кохбы. В шестом столетии его примеру последовал другой император, Юстиниан, однако еврейские общины ответили неповиновением. Разные времена, разные властители, но цель одна, хоть и скрытая: лишить иудеев своеобычия. И дело тут не в отвращении к пролитию крови – армии тиранов буквально топили в ней земли. Дело в глубокой неприязни к еврейскому народу.
Но почему же век за веком еврейские мальчики все равно рождаются с крайней плотью? Неужели Господь не мог вознаградить патриархов за самоотверженность и сделать так, чтобы их потомки появлялись на свет обрезанными? Я упорно искал ответ на этот вопрос и, кажется, нашел: а кто сказал, что знак избрания и союз, заключенный со Всевышним, – дармовая привилегия? За все, что хочешь получить честным путем, надо платить. Бог избрал народ Израиля, а народ Израиля готов идти на жертвы во имя Бога. Обе стороны берут на себя обязательства – это и есть договор. Во время пасхального седера я осознал: каждое новое поколение иудеев должно в точности следовать обычаям предков, быть как они, повторять их великую эпопею, говорить их устами: «Мы – рабы в Египте, мы свободны, мы переходим Красное море, мы получаем Закон». Начало Завету положил Авраам, а его потомки из рода в род этот Завет обновляют и подтверждают. Мое обрезание не менее важно, чем обрезание Исаака, Соломона или Исайи.
Я развязал пояс и взял в руку свой тайный уд. Оттянул крайнюю плоть, с которой предстояло расстаться во имя исполнения обязательства по Завету. Оценил чувствительность и продумал каждое действие: надо сесть на подстилку и зажать между ног плотную складку, чтобы крови было куда впитываться; инструменты, бинт, заживляющая присыпка и нитки для лигатуры должны лежать рядом. Все свершится этой ночью!
Я тщательно подготовился, зажег новые свечи, налил в кувшин ежевичной воды и проглотил рюмочку писко. Закрыл дверь и с грохотом задвинул засов: пусть домашние знают, что беспокоить меня нельзя. Потом разложил инструменты на столе, разделся и постелил на стул плотное покрывало. Пододвинул подсвечник поближе. Ну, пора начинать.
– Господь Бог мой, Бог Авраама, Исаака и Иакова, – прошептал я, – да укрепится этим знаком мой союз с Тобой и с Твоим народом.
Я провел ногтем по лезвию скальпеля: оно было гладким, без зазубрин, как того требовали правила, содержащиеся в книге Левит. Левой рукой оттянул крайнюю плоть, большим пальцем нащупал упругий край головки. Приставил скальпель к коже и аккуратно, точно опытный писарь, который проводит на листе ровную линию, начал делать надрез, стараясь вести лезвие вплотную к большому пальцу, чтобы случайно не задеть головку. Боль была невыносимой, но я сумел полностью сосредоточиться на работе. Крайняя плоть отделилась, я положил ее на блюдце и промокнул капли крови тряпицей, пропитанной теплой водой. Накладывать лигатуру не понадобилось, кровотечение не усиливалось. Я сжал член, но высвободить головку не удалось – мешали остатки прозрачной кожицы и уздечка. Чтобы довершить операцию, нужны заостренные ножницы.
Раздвоение личности было абсолютным: обычно стоны пациента не волнуют врача, а лишь вдохновляют. Конечно, больно, но ничего не поделаешь: если хочешь исцелиться, надо терпеть. Оттянув пинцетом оболочку, я отделил и ее, снова приложил мокрую тряпицу. Рана кровила на удивление слабо. Теперь надо присыпать заживляющим порошком и забинтовать.








