Текст книги "Орбинавты"
Автор книги: Марк Далет
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)
Консуэло согласилась с ним и обещала соблюдать осторожность.
Через несколько дней был четверг, и Алонсо вспомнил, что в этот день недели Антонио де Небриха регулярно посещает типографию. Он отправился туда и попросил, чтобы дону Антонию доложили о его приходе. Небриха тут же вышел из своего кабинета, обнял гостя и провел его внутрь на виду у всех работников.
Разговор был приятным. Они уже не раз встречались в литературном кружке Консуэло, и это сделало их своего рода единомышленниками. Алонсо рассказывал своему именитому собеседнику о деде Ибрагиме, о книгах на разных языках, которые проходили через его и деда книжную лавку, о долгих разговорах Ибрагима с образованным визирем Абдель-Маликом, об успешном торговом доме Хосе Гарделя в Кордове, о своей мечте торговать книгами здесь, в университетском городе Саламанке, и о намерении дяди помочь ему деньгами в этом предприятии.
Небриха слушал его доброжелательно и с интересом и даже сказал, что кто-то однажды упоминал при нем гранадского книготорговца Ибрагима Алькади. Расспрашивал о конкретных трудах и авторах и, похоже, был очень доволен ответами собеседника.
Сам же он поделился с Алонсо своими взглядами на языки. По его мнению, образцом логичности, строгости и красоты являлась латынь, но это не означало, что современные народы должны отказаться от своих наречий. Напротив, дон Антонио был страстным сторонником узаконивания кастильской речи в качестве языка «всей Гиспании», как он выразился.
– Чем ближе язык к латыни, тем он возвышеннее и выразительнее, – с убежденностью говорил Небриха. – Поэтому из всех нынешних наречий ни одно не может поспорить с тосканским и с кастильским!
«Что ж, – думал Алонсо, – вероятно, он прав, если считать образцом для подражания именно латынь». Говорить о выразительности литературного арабского языка Алонсо не стал – собеседник все равно не владел им, да и к чему спорить, если сам живешь среди кастильцев, говоришь на их языке и даже иногда сочиняешь на нем немудреные сонеты…
Дон Антонио заверил Алонсо, что его типография непременно будет сотрудничать с новой книжной лавкой.
– К сожалению, мне придется на неопределенный срок покинуть Саламанку, – сообщил Алонсо, – но через несколько недель или месяцев я непременно вернусь. Думаю, к тому времени уже выйдут обе ваши книги, дон Антонио.
– Они почти готовы к печати, – подтвердил Небриха.
На прощание он сказал, что будет читать отрывки из своей «Грамматики» на ближайшей встрече литературного кружка у Консуэло и хотел бы, чтобы Алонсо их послушал.
Алонсо не мог отказать, и по этой причине 6 января 1492 года он еще находился в Саламанке. Вечером он и Фернандо де Рохас, возвращаясь с предмостной площади в центр города, столкнулись с массовым факельным шествием. Звучал гимн, в воздухе реяли знамена и кресты. Вообще говоря, такие шествия были делом обычным. Достаточно было, чтобы какой-нибудь монастырь отмечал день своего святого покровителя. Только в этот раз людей было не в пример больше обычного, и среди них присутствовали монахи разных орденов. Люди что-то радостно кричали, заглушая пение.
– Что произошло? – спросил Алонсо городского стражника в каске и кирасе, держащего в руке алебарду.
– Мы взяли Гранаду! – крикнул тот в ответ, хотя стоял совсем рядом. – Все! Конец Реконкисты, друзья мои! Невероятное мгновение! Наши доблестные рыцари полностью извели магометанскую заразу на полуострове! Поверьте мне, сей великий день празднует вся христианская Европа!
Вскоре стало известно, что из ставки католических монархов в Санта-Фе гонцы с сообщением о взятии Гранады направлены во все города Кастилии и Арагона, а также в соседние государства. Поэтому стражник, скорее всего, был прав. Этот день действительно праздновала вся католическая Европа, ненадолго забыв свои внутренние распри и междоусобицы.
На следующий день Алонсо, прощаясь с Консуэло, признался, что, несмотря на упражнения в непривязанности, предстоящая разлука пугает и тяготит его.
– Этот месяц пролетел слишком быстро, – вздохнул Алонсо и обнял ее.
– Что лишь подтверждает, что все подобно сну. – Консуэло уткнулась ему в плечо. – Но ты подумай о том, что, где бы ты ни находился, некто по имени Консуэло Онеста всегда будет думать о тебе и желать тебе добра. Ведь это тоже чего-то стоит, мой дорогой вестгот!
Это действительно чего-то стоило.
– Я тоже всегда приду тебе на помощь, если понадобится. Только дай знать, небо мое ясное!
…Несмотря на то что наступил январь, погода была теплой и солнечной. Консуэло просила не открывать ее подарка до тех пор, пока Алонсо не окажется в Кордове. Поэтому он вынул сверток из седельной сумки лишь после того, как за спиной остался Гвадалквивир.
Открыв продолговатую коробочку, Алонсо извлек оттуда на свет тонкую деревянную флейту – ту самую, которую сьелитоодалживала ему, когда он брал у нее уроки музыки. Его дудочку.
Глава 7
Перед уходом целовали,
За поворотом исчезали
И писем нежных не писали.
Бланш Ла-Сурс
В этой войне Мануэлю выпало сражаться не только с людьми. Летом он, как и тысячи других воинов Христа, воевал с деревьями, вырубая ухоженные, взлелеянные терпеливым трудом нескольких поколений, не имеющие себе равных в Кастилии фруктовые сады вокруг Гранады. Победа католического оружия над мусульманской растительностью была полной и бесповоротной.
Позже наступила незабываемая ночь 10 июля, когда саламанкский идальго участвовал в неравной схватке людей с огненной стихией. И в этой битве победило пламя.
Сначала из-за неосторожности придворной дамы посреди темноты внезапно вспыхнул гигантским ярким факелом шатер королевы. Вскоре огонь перекинулся на соседние шатры. Люди беспорядочно носились от палатки к палатке, барабанщики били тревогу, кричали женщины, многие из которых даже не успели одеться. Граф Кабра, опасавшийся, как и все остальные, что пожар был делом рук мусульман и что они воспользуются им для атаки, дал приказ выставить охрану, и три тысячи всадников Понсе де Леона, среди которых был и Мануэль де Фуэнтес со своим небольшим отрядом, выдвинулись вперед, по направлению к осажденному городу.
Однако никакой атаки не последовало. Вероятнее всего, мусульмане, потерпевшие за несколько дней до этого сокрушительное поражение у ворот Гранады, решили, что огонь, наблюдаемый ими с городских стен, был какой-то уловкой противника.
К утру осадного лагеря объединенной армии Кастилии и Арагона больше не существовало. На его месте были разбросанные по огромной территории кучи дотлевающего мусора. В Гранаде, защитники которой осознали масштабы постигшего христиан бедствия, началось ликование, но продолжалось оно недолго.
За считаные недели на месте лагеря был возведен Санта-Фе. Христиане с гордостью говорили, что это единственный город Кастилии, никогда не знавший мусульманского владычества. У Мануэля еще долго звучал в памяти беспрестанный стук плотницких молотков, сопровождавший чудесное, невероятное зрелище: каждый день на глазах у рыцарей и ополченцев возникали новые каменные и деревянные постройки, мощные стены, высокие башни. В центре Санта-Фе находилась площадь – настолько широкая, что на ней могла разместиться целая армия. Две главные улицы, пересекаясь, образовывали крест и заканчивались в четырех воротах, которые выходили на разные стороны света.
Вот, когда впору было вспомнить о сходстве реальности и сна, но с того памятного дня, когда разразился «Бой королевы», Мануэль гнал все возникавшие у него мысли на эту тему. Он был настолько поражен и напуган собственным вмешательством в судьбу поединка Гарсиласо де Ла Веги с Тарфе, что не решался больше даже думать об этом. Сам же Гарсиласо, если им доводилось случайно встретиться, ни разу не показал, что они знакомы.
В октябре Бальтасар неожиданно заявил Мануэлю, что назавтра наступит «особый день». Командир рыцарского копья непонимающе взглянул на своего солдата и тут же отвел взгляд, устыдившись собственного наигранного недоумения. Разумеется, Бальтасар не поверил, что Мануэль забыл о приглашении посмотреть танец Лолы, когда-то подарившей ему розу.
– Может быть, приоткроешь завесу тайны и объяснишь мне, чем завтрашний день так уж сильно отличается от остальных? – спросил идальго.
Бальтасар задумался, словно взвешивая, следует ли довериться рыцарю. Затем решился:
– Завтра полнолуние. Цыгане часто устраивают в полнолуние праздник, играют свадьбы, поют, танцуют. Обычно при этом собираются несколько групп, чьи стоянки находятся недалеко друг от друга.
– А почему ты делал из этого тайну?
– Не хочу привлекать к своим собратьям повышенного интереса Святой палаты. А что если кому-то придет в голову, что они только для вида приняли католичество, а на самом деле поклоняются луне?
Бальтасар был прав. Тем более, как понимал Мануэль, с верованиями цыган ситуация вообще была малопонятной. Может быть, они действительно сохранили пережитки языческих обрядов и не случайно устраивают праздники именно в полнолуние?
Мануэлю пришел в голову новый вопрос:
– Погоди, Бальтасар, а почему ты считаешь, что мы должны отправиться туда именно завтра? С тех пор как мы встретили цыганок, прошло уже немало месяцев. Раньше тоже были полнолуния, но ты ничего не говорил.
– Прошлые полнолуния, дон Мануэль, совпадали с нашими патрульными выездами. А в этот раз у нас два свободных дня.
Спустя сутки Мануэль и Бальтасар, сев на коней, выехали из Санта-Фе в юго-западном направлении. Верный Пепе возмущался тем, что господин отправляется в путь без него, но Фуэнтес успокоил его, сказав, что они вернутся в тот же день, а в часы их отсутствия Пепе должен присматривать за солдатами.
Дул порывистый ветер, солнце скрылось за облаками. На окрестных холмах лежали хлопья тумана. Бледнеющие в дымке снежные вершины Сьерра-Невады напомнили Мануэлю тот день, когда он впервые их увидел, добираясь в эти края из Кордовы в обществе семейства маркитантов.
Мануэль вспомнил разговор с Алонсо в Кордове. Интересно, рассказывает ли Алонсо о своих размышлениях о природе мира священнику во время исповеди… Ему, вероятно, легче, чем Мануэлю, – ведь Алонсо перешел в христианство недавно и вряд ли сделал это искренне. А молодой рыцарь с детства был воспитан в духе благоговейного почитания христианских таинств. Без искренней исповеди и отпущение грехов не будет подлинным. Можно обмануть священника, но как можно скрыть что-то от Бога?
Эти терзания начались у Мануэля еще до встречи с Алонсо. Мать строго-настрого предупредила его, что об учении «добрых людей», как она называла альбигойцев, на исповеди нельзя даже заикаться. Последствием такой неосторожности или наивности, почти наверняка, будет костер.
– А как же отпущение грехов? Как же причастие? – допытывался Мануэль.
– Откуда мы знаем, что отпущение грехов можно получить лишь в исповедальне? – отвечала Росарио вопросом на вопрос. – От кого мы узнали, что причаститься телу и крови Христа можно лишь с разрешения исповедника? Не от той ли самой церкви, которая уже несколько столетий сжигает людей живьем, нарушая Божественный запрет на убийство? Может ли такая церковь быть истинным посредником между человеком и Всевышним? И нужен ли вообще посредник? Неужели Господь настолько слаб, что не в состоянии обойтись без помощи священников?
С тех пор Мануэль тщательно готовился к каждой исповеди, чтобы случайно не проговориться. Избегать причастия он не мог – это тоже могло вызвать кривотолки. Там, в фамильном имении, – среди слуг, здесь – между другими воинами.
Но Мануэлю очень не хватало той детской веры в непогрешимость церкви, которой он внезапно в одночасье лишился. И порой он завидовал другим людям, выходившим из исповедальни очищенными, возвышенными, прощенными, рожденными заново. По крайней мере, так они чувствовали себя перед евхаристией, не ведая никаких сомнений в том, что вкушаемые ими хлеб и вино действительно становятся плотью и кровью Спасителя.
Неожиданно засияло солнце, но воздух все еще был прохладен, и всадники погнали лошадей, чтобы согреться движением. Далеко впереди что-то на мгновение блеснуло и тут же исчезло за холмами.
– Цыганский костер светит всем, – произнес Бальтасар с той интонацией, которую он обычно приберегал для своих афоризмов.
– Какая, кстати, у цыган вера? – Мануэль удивился, что ему лишь сейчас пришел в голову этот вопрос.
– У цыган Кастилии – католическая.
– Почему же они одеваются и ведут себя совсем не так, как остальные католики? Почему кочуют с места на место?
– Вы правы, дон Мануэль, – согласился Бальтасар вместо того, чтобы ответить. – Цыгану трудно усидеть на месте. Но с тех пор как десять лет назад вышел закон, запрещающий бродяжничество, многие стараются закрепиться где-нибудь, обзавестись домом или затаиться, не привлекая к себе внимания. Когда закон только вышел, власти люто наказывали за его нарушение. Мужчин хватали и казнили, женщин клеймили. Тех, у кого на теле находили два одинаковых клейма, тоже могли казнить. Некоторые женщины носят на теле клейма разных правителей. В последние годы, правда, стало легче. Во многих местах об этом законе, как это часто бывает, просто позабыли.
– А почему такая странная одежда? Почему открытая грудь у женщин? – Мануэлю все же хотелось получить более точный ответ.
– Цыгане пришли в католические страны не очень давно. Бежали из Византии от турок. Наши деды были рождены в греческой вере, но здесь приняли католичество. Одежду цыгане носят такую, как та, что носили византийцы до вторжения турок. Там все так одевались.
Бальтасар умолк с тем характерным выражением лица, по которому Мануэль, уже неплохо знавший характер своего солдата, понял, что тот на какое-то время исчерпал запасы своего красноречия, и теперь задавать ему вопросы бесполезно – все равно ничего конкретного не ответит.
Цыганская стоянка открылась взору как-то очень внезапно и вся сразу, когда путники обогнули очередной холм. Это были разбросанные тут и там без всякого порядка глиняные хижины, палатки и крытые повозки. Очевидно, холм прикрывал лагерь от ветра. Во всяком случае, здесь было теплее, чем по дороге сюда. Входы в жилища были занавешены старыми, выцветшими и даже порой дырявыми тканями. На протянутых повсюду веревках сушилось белье. На открытом пространстве горел большой костер, который постоянно поддерживали двое мужчин.
Кругом бегали кучерявые дети со смуглой желтоватой кожей и большими черными глазами. Было много женщин с младенцами, которых они держали в складках перекинутого через плечо суконного плаща. Все попадавшиеся на глаза женщины, даже старухи и маленькие девочки, даже те, чья одежда износилась настолько, что напоминала кучу тряпья [42]42
Яркие цветные юбки с воланами, так же как и такое украшение, как монисто, появились у цыган Андалусии много позже. А в описываемый период женщины кале(или кало) действительно одевались скорее как византийки, тем самым больше напоминая древних римлянок, чем Кармен из одноименной оперы Бизе.
[Закрыть], носили украшения: браслеты, сережки, бусы. Многие были в тюрбанах. Часто попадались молодые парни, с серьгой в одном ухе. Большинство мужчин носили длинные, нестриженые волосы и свисающие усы. Бородатых тоже было немало. Очевидно, большим спросом в этом обществе пользовалась хна: здесь и там попадались люди с крашеными волосами, отчего они казались не черноволосыми, а рыжими.
При виде Мануэля и его спутника к ним сразу ринулся подросток с нагловатым выражением лица. Безошибочно угадав в Бальтасаре соплеменника, он что-то выпалил ему на кале.В ответ последовала короткая реплика, и мальчик неохотно удалился в один из домов. Бальтасар подошел к столбам, к которым были привязаны чьи-то лошади, и любовно потрепал по холке вороного жеребца. Тот сразу же ткнулся мордой человеку в плечо, словно признав его своим. Молодой цыган дернулся было в сторону Бальтасара, но, видимо, что-то в повадке солдата и в отклике животного подсказало ему, что этот человек умеет поладить с лошадьми и скорее даст ударить самого себя, чем нанесет им вред.
Из дома, в который вошел мальчик, вскоре появился крепко сбитый мужчина с кольцом в правом ухе. На вид ему было лет тридцать пять, но черная окладистая борода, вероятно, немного старила его, так что он мог быть и моложе. Внимательно глядя на Мануэля глубоко посаженными черными глазами, он сказал на чистом кастильском наречии:
– Приветствую вас, идальго, в нашем лагере. Вы желанный гость, ведь вы защитили наших женщин.
Мужчина назвался именем Пако. Оставив Бальтасара общаться с лошадьми, он повел Мануэля между кибитками к одному из отдаленных домов, где представил его нескольким пожилым людям. Судя по всему, они пользовались в лагере авторитетом и, возможно, были здесь своего рода старейшинами, но Пако ничего об этом не сказал, а Мануэль постеснялся проявлять любопытство.
Он обратил внимание, что старейшины обращаются с Пако как с равным, несмотря на его сравнительную молодость.
Впоследствии отдельные незначительные события этого дня перемешались в памяти Мануэля. Он помнил несколько реплик Пако («Серьга в одном ухе означает, что этот мужчина – единственный сын в семье, дон Мануэль. Как видите, я тоже отношусь к их числу»), помнил, что его и Бальтасара чем-то кормили в глиняном домишке, но не помнил, чем именно. А уж удержать в памяти имена множества людей, которых с ним знакомили, было и вовсе невозможно. Несколько раз между повозками к Мануэлю приставали дети, но Пако их тут же прогонял.
Человек средних лет с оспинками на лице обратился к Мануэлю с предложением купить у него собачьего жира.
– Мы кормим им наших детей, и они от него становятся сильнее, – объяснил он, увидев недоумение Мануэля. – Если же намазать им грудь, он вылечит любую простуду, кашель или одышку.
– Где вы его берете? – спросил Мануэль. Воображение уже нарисовало ему неприятную сцену с признаками живодерства.
Ответ, однако, оказался вполне безобидным:
– Соскребаем со шкуры. Лучше всего, если собаке от восьми до десяти лет.
Догадавшись о подозрениях Мануэля, собеседник поспешно добавил:
– Вот с этой недавно сняли отменный жир. – Он кивнул в сторону лежащей на солнце псины, которая была вполне живой и даже выглядела довольной своей собачьей участью.
Мануэль оглянулся на Пако, с интересом наблюдавшего за разговором, и тот поощрительно кивнул. Что бы ни означал этот кивок, Мануэль, не понимая, почему совершенно незнакомый человек вызывает у него такое доверие, купил у рябого цыгана небольшую баночку собачьего жира.
Во всех домах и повозках, куда Пако заводил Мануэля, он видел распятия и иконы. Люди радушно встречали гостя, многие предлагали выпить и закусить, хотя печать бедности лежала буквально на всем. Мануэль не решался спросить, где же Лола. Вместо этого он проявил любопытство относительно святой, которую так и не сумел распознать. Ее лик присутствовал в каждом жилище, где они побывали.
– Это Сара Кали, – пояснил Пако.
Мануэль никогда не слышал о ней. Видя его недоумение, Пако объяснил:
– Она была египтянкой, служанкой Марии Магдалины. Однажды путешествовала на корабле со своей госпожой и ее родственницами, Марией Саломеей и Марией Якобой. На море поднялся шторм, и все четыре женщины бежали с тонущего корабля на утлой лодчонке, и тогда Сара по звездам нашла дорогу к берегу и спасла всех. Впоследствии две Марии родили святых Иакова и Иоанна. Впрочем, про Сару Кали рассказывают и совершенно другие истории. Общее у всех сюжетов то, что Сара всегда спасает кого-нибудь из святых и делает это на воде.
– Значит, она была египтянкой? Цыган тоже считают египтянами, не так ли? [43]43
Само слово «цыган» (например, Gypsy по-английски, gitano по-испански) на многих западноевропейских языках происходит от слова «египтянин» (соответственно, Egyptian, egiptano).
[Закрыть]
Пако ухмыльнулся:
– Да, первые цыгане, которые появились в католическом мире, утверждали, что они пришли из страны под названием Малый Египет. Здесь многие решили, что мы египтяне. Но я этого с уверенностью сказать не могу. К сожалению, у нас не принято записывать события и хранить эти записи. Может быть, Малый Египет это название какой-нибудь области на Балканах, как знать… Во всяком случае, когда начался массовый исход цыган, покинувших Византию из страха перед наступавшими турками-османами, они, попав сюда, не стали отрицать своего «египетского» происхождения, потому что поняли, что у католиков эта версия вызывает уважение. Руководителей первых цыганских групп принимали здесь с почетом, видя в них цыганских «герцогов» или «баронов».
– Гм… странная история.
– Люди вообще странные существа, дон Мануэль. Вы не находите? – с философской интонацией проговорил Пако, поднимая бровь. – Приходите к цыганам – к нашему табору или другому, это не имеет значения, двадцать пятого мая и посмотрите на праздник, посвященный Саре Кали. Весьма красочное зрелище, когда в память о чудесном спасении на водах пускают по реке маленькие лодочки с зажженными свечами.
Вскоре Мануэль убедился, что цыгане вообще склонны к впечатляющим зрелищам, когда начался праздник, и он увидел, как молодые парни скачут на лошадях без седел и поводьев. Любоваться их удалью в догорающих лучах солнца было захватывающе, и очень хотелось уподобиться этим бесстрашным наездникам!
Народу стало теперь значительно больше, так как из других мест в окрестностях Альхамы прибыли на повозках с мулами и лошадьми еще два цыганских табора. На вопрос о причине праздника Пако ответил, что для радости никакой особой причины не требуется. Мануэль помнил разъяснения Бальтасара относительно «особого дня», но не стал спрашивать, чтобы Пако не подумал, будто дворянин из Саламанки подозревает его народ в языческом поклонении луне.
С тех пор как Мануэль прибыл сюда, он так до сих пор не видел Лолу, но решил набраться терпения и не проявлять интереса к ней. Пако усадил его на одной из открытых повозок.
– Я вас оставлю, друг мой, – сказал он. – Все ждут, что я буду играть на гитаре.
– О, на гитаре?! Я знаю, что этот инструмент популярен в Андалусии, но никогда еще не слышал его звучания. Интересно, насколько он похож на виуэлу.
– Не могу ответить на ваш вопрос, дон Мануэль, поскольку виуэла – инструмент для благородных и я им не владею. – С этими словами Пако удалился.
Вскоре он появился вновь под громкие приветствия зрителей, рассевшихся вокруг костра. Пако опустился на приготовленное для него сиденье и стал потихоньку перебирать струны. Поначалу он делал это так тихо, что даже треск костра было слышно лучше, чем его игру. Разговоры умолкли.
Гитара оказалась похожа и на виуэлу, которой Мануэль владел вполне сносно, и на лютню. Но, в отличие от лютни, у нее был прямой, а не изломанный гриф, а строй вообще был какой-то незнакомый. Мануэль отметил, что гитара полнозвучнее других сходных с ней инструментов, и отнес это на счет ее сдвоенных струн [44]44
Речь идет о ранней версии испанской гитары (пять сдвоенных или одна одиночная и четыре сдвоенных струны). Знакомые нам шесть одиночных струн гитара приобрела лишь к концу XVIII века.
[Закрыть].
Мануэлю было приятно почувствовать себя знатоком: дескать, у тебя свой инструмент, а у меня – свой. Однако вскоре иллюзия профессионального равенства рассеялась. Игра Пако стала громче, серии внезапных, резких ударов раскрытой пятерней ритмично чередовались с таким быстрым перебором струн, что Мануэль понял, насколько ему далеко до подобной игры. Ничего такого он на виуэле сыграть бы не мог.
Хотелось бы ему уметь вот так, как Пако, передавать чувство! Страстность, исходящая из этих струн, была очень хорошо знакома Мануэлю. Она охватывала его в моменты боя, звучала музыкой ветра и проносящихся мимо гор, когда он мчался на быстроногом коне, – музыкой поглощения пространства. Она же с детства уносила его воображение в мечтах о плавании, о далеких землях, об открытиях и странствиях.
Пако играл так, что с закрытыми глазами можно было легко вообразить, будто играют два или даже три музыканта. Один человек не способен извлекать столько звуков одновременно!
Даже сама манера игры была прежде незнакома Мануэлю. В ней не было ничего от чинных, благопристойных менуэтов. Здесь пела дикая, неокультуренная природа, что было весьма странно, ибо петь позволило ей именно искусство человека. Тем не менее каким-то необъяснимым образом она вырывалась на свободу. И на этот немолчный звон, напоминавший то хлопанье крыл огромных мифических птиц, то дробь дождя, барабанящего по настилу, в человеке откликалось нечто очень глубокое, затаенное, древнее, неназванное, не знающее имен, нечто, порождающее желание слиться с бешеным ритмом, пуститься в танец, которому нет начала и конца.
И когда казалось, что музыка достигла такой эмоциональной силы, что добавить к ней уже больше нечего, вместо того, чтобы оборваться на триумфальном аккорде, вызвав громкие крики благодарного восторга, она перешла в очередную тихую, мелодичную, выжидающую фазу, и к ней внезапно присоединилось позвякивание бубна. Его держала в руке немолодая, худая женщина в белом тюрбане, вышедшая из толпы и вставшая напротив Пако. Мануэль не сразу узнал торговку украшениями Зенобию, которую рассерженный монах в тот летний день их первой встречи хотел отправить на костер за ведовство.
Францисканец был недалек от истины. Колдовство действительно присутствовало, но не в действиях Зенобии, а в ее пении. Женщина, отбивая ритм хлопками ладони по бубну, запела негромким, хрипловатым, поначалу лишенным выразительности, будничным голосом песню с необычными словами, не похожими на знакомые Мануэлю тексты любовных серенад и героических баллад.
Желтый цветок – твое имя.
Помни о нем, Амарилис!
В лунную ночь гиацинты
Твою понимают речь.
Струны умеют плакать:
Это рыдает сердце.
Слышишь ли песню ветра?
Это сердце поет.
Пако ускорил ритм гитарных переборов, и снова понеслась стремительная череда резких ударов пяти пальцев правой руки по струнам, вызывая ощущение, будто играют несколько музыкантов. Голос певицы стал крепнуть, хрипотца внезапно исчезла.
Солнце твое погаснет —
Помни о том, Амарилис, —
Если сомнешь, оступившись,
Желтый цветок в траве!
Струны умеют плакать:
Это рыдает сердце.
Слышишь ли песню ветра?
Это сердце поет!
Да, струны действительно умели плакать, ветер действительно пел, и в этом пении было такое невыразимое томление по странствию, по скитаниям и в то же время такая рвущая душу тоска от этих скитаний, что Мануэль вдруг всем своим существом понял цыган с их нежеланием сидеть на одном месте. Он осознал без всяких слов и рассуждений созвучность этого скитальческого инстинкта, этого зова беспредельности, с его собственным стремлением к непознанным, влекущим далям, с его музыкой пространств и знакомыми с детских лет воображаемыми картинами океанских просторов.
Зенобия пела, повторяя то одну строфу, то другую, все более страстно и отчетливо, и голос ее больше не скрывал своей разоблаченной мощи.
В тот самый миг, когда эмоциональный накал сплава музыки и пения стал просто непереносим и должен был резко завершиться, заставив всех зрителей в одном порыве вскочить на ноги с криками восторга, певица вдруг перечеркнула одной, последней, строфой все, что говорилось в песне ранее:
Ветер не знает напевов,
Струны не знают плача.
Лишь сердце твое, Амарилис,
Тоскует и песни поет.
И тут в невидимый, но бесспорный, озаренный костром круг, который словно нарисовался там, где находились гитарист и певица, вбежала Лола, изогнув над головой кисти вытянутых вверх рук. Несмотря на длинную, до пят, широкую белую юбку, было видно, что она босая.
Две девушки, стоя в стороне от костра, энергично захлопали в ладоши в том же ритме, который Лола отбивала, ударяя ступнями по земле, и многие зрители последовали их примеру. Руки Лолы изящно изгибались, кисти порхали, как испуганные птицы. Иногда на пике пения и гитарных арпеджио танцовщица вдруг переходила к грациозному парению, когда казалось, что ноги ее не касаются почвы. Затем резко разворачивалась, гордо вздергивая подбородок, и тогда юбка, не поспевая за движением, закручивалась на мгновение вокруг ног, а две длинных косы – вокруг хорошенькой, смуглой головки.
«Вечно в пути!» – пели сдвоенные струны гитары.
«Желтый цветок – твое имя!» – пел звонкий бубен в руке у цыганки.
«Красота и свобода!» – пел стан Лолы, а ее босые ступни стучали по земле, чудесным образом не попадая на камни, корни и колючки.
«Приди и догони меня!» – пели, выглядывая из-за поднятого локтя, ее черные глаза. И Мануэль знал, что она смотрит прямо на него.
«Я нашел тебя!» – пело сердце рыцаря.
Все существо Мануэля слилось с тем, что он слышал, видел, ощущал, и в этом единстве переживаний он позволил себе свободную игру фантазии. Саламанкскому идальго представилось, что он влюблен в Лолу, и, хотя эта фантазия была неожиданна и абсурдна, в ней было столько сладостности, что Мануэль разрешил себе наслаждаться ею до тех пор, пока не закончится этот танец страсти.
Он представил себе (не упуская из виду, что это только игра его воображения), что все, что он знал о любви до сих пор, было данью чужим ожиданиям. Плотскую любовь Мануэль еще совсем юнцом познавал в борделях Саламанки, которые посещал вместе с другими, такими же, как он, молодыми кабальеро. Возвышенную же любовь он описывал в сонетах, посвященных «даме сердца» Долорес де Сохо, которую знал с детства. И пел под ее балконом, потому что так было принято в его кругу.
Рыцарю полагалось воспевать недоступную и прекрасную даму, посвящать ей подвиги, победы на турнирах и стихи. Мануэль де Фуэнтес, будучи воспитан в таком же духе, поступал точно так же. Но теперь (продолжал фантазировать Мануэль) у него словно спала пелена с глаз. Любовь, осознал он, глядя на мечущуюся на фоне огня статную фигурку танцовщицы, не делится на низкую и высокую. Если она выдумана и подчиняется правилам, то ее просто нет.
Вот перед ним танцует девушка, о которой он ничего не знает, которая до сих пор не сказала ему ни единого слова (и неизвестно, скажет ли в будущем, ведь Зенобия в тот раз даже не объяснила своей загадочной фразы «Лола говорить не будет»! Может быть, Лола вообще лишена дара речи!). И, несмотря ни на что, как приятно воображать, будто сердце его рвется к ней и будто нет ничего для него милее этого смуглого лица с большими черными глазами и этой разбуженной дикости самой природы, которая так властно заявила о себе в триединстве гитары-песни-танца!
После пляски Лолы долго не стихали крики восторга, а потом пели другие люди, в одиночку и совместно, и время от времени все присутствующие подхватывали песню, отбивая такт ладонями, и не было понятно, где солисты и где хор. У огня сменялись группы танцующих женщин и мужчин. Исполняемые этим хором напевы были мелодичными, захватывающими, легко запоминались и легко забывались, сменяя один другой.
Мануэль почувствовал, что стало прохладно. Ему было неловко от того, как совсем недавно разыгралось его воображение. Досадуя на себя, Мануэль решил отблагодарить музыкантов за их искусство и гостеприимство и отправиться с Бальтасаром в обратный путь.
– Вот и молодой идальго, – произнес хрипловатый голос.
Рядом с Мануэлем сидела Зенобия и зябко куталась в шерстяную ткань. Трудно было поверить, что это та самая певица с бубном, под голос которой он влюблялся – нет, воображал, что влюбляется, – в босоногую танцовщицу. Теперь это была хрупкая, мерзнущая женщина, чьи черные волосы уже начала серебрить седина.