Текст книги "Месяц светит, мёртвый едет (СИ)"
Автор книги: Мария Покусаева
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
Они еще какое-то время препирались, споря друг с другом, пока, наконец, Ждана не вытолкнула вперед себя жениха Маржаны.
Из убежища Каси и Милы разглядеть удалось немного: был он среднего роста, молод, хорошо одет. Снял шапку – стало видно русые волосы, короткие, стриженые. Голос звучал по-доброму, и шутки были добрые.
За Маржану стало не так страшно.
Богуслава стояла в стороне и помалкивала. Когда вывели Маржану и все пошли пить чай, клюка ее застучала по доскам. Получалось что-то вроде тук-шорх-шорх, тук-шорх-шорх. Богуслава ходила медленно и осторожно.
Касе показалось, что бабушка обернулась в их сторону и посмотрела, может, услышала дыхание внучек или шорохи их одежд. Но даже если заметила их, то ничего не сказала, прошорхала вслед за остальными.
– Как думаешь, – шепнула Мила. – Бабушка останется ночевать?
Кася пожала плечами.
Они спустились тихонько, постояли у дверей, подслушивая. Пахло вином, пирогами, выпечкой – Маржана прислуживала за столом, красивая и веселая, разносила птичек и коней, которых они с Касей лепили днем. У Каси была припрятана парочка, стащенных из печи, они получились кривенькими и чуть подгорели, гостям не дашь, а вот самим съесть, прячась в комнате – будет правильно.
Кто-то из чужаков, то ли брат, то ли друг жениха, заметил их, посмотрел пристально и подмигнул.
Мила приложила палец к губам, мол, не выдавай, добрый человек, а тот лихо усмехнулся и кивнул.
И отвернулся, притворяясь, что ничего и никого не видел.
А вот матушка, стоило попасться ей на глаза, строго нахмурилась и махнула рукой, мол, идите отсюда, не мешайтесь!
И они, хихикая, убежали сначала наверх, а потом, укутавшись в шубки, по узкой черной лестнице спустились во двор и подслушивали уже под окнами.
II
Завелись у святой Ольги Защитницы однажды чертенята. Казалось бы, откуда черти у святой, а вот взяли – и завелись. Мелкие, чернявые, не больше котят новорожденных. Бегают, суетятся, пищат, воют, днем еще можно терпеть, а как ночь наступят – совсем покоя не дают.
Лезут из-под подушки:
– Ольга, Ольга!
Смотрят из углов:
– Здесь мы, здесь мы!
Только заснет – а они на груди сидят:
– Что снится, что снится?
Намаялась с ними Ольга, сначала спать перестала, потом есть – не до еды было, раз такие дела. Ловила-ловила, да разве их всех переловишь, шустрых таких? Гнала от себя – а те с хохотом бегали и возвращались:
– Не прогонишь, не прогонишь!
Пошла Ольга к старцу-богомолу в далекий скит, а чертенята за ней ползут, по снегу прыгают, как грачики, радуются. Хорошо им, привольно.
Вокруг скита расселись по ветвям, ждут, пока Ольга со старцем наговорится.
Тот послушал ее, покачал головой, велел блюсти строгий пост и молитвы читать – тогда чертенята отстанут.
Шла Ольга назад, молитвы старцевы читала, а чертенята притихли, попрятались по кустам, будто и нет их.
Испугались, значит.
Обрадовалась Ольга. Пост строгий соблюдала, молитву читала, ночью спать ложится – тихо кругом. Только будто бы в стенах да под полом кто-то шуршит, елозит, сребется, не поймешь – чертенята то или мыши.
День прошел, второй, третий, семь дней, вот уже месяц заново народился и разросся, разбух до полнолуния, а Ольга все пост держит и молитву читает.
Под полом и в стенах шуршит – но будто и нет чертенят.
А потом раз Ольга забыла про молитву разок – и они явились, посреди ночи повылазили, волосы Ольги узлами повязали, забегали, засуетились:
– А вот мы, а вот мы!
Так Ольга расплакалась, так горько ей было! Шла по тропке к реке, уже топиться было вздумала, а навстречу ей старуха. Не богомолица нищая, не монахиня черная, не строгая праведница, а просто старуха, каких много где можно встретить. Лицо сморщенное, глаза острые под седыми бровями – смотрят на мир и все видят.
– Ты чего, – говорит, – дочка плачешь-печалишься?
– А вот, – сказала Ольга и рукой за собой махнула.
А там по весенним лужам за ней чертенята бегут, плещутся в грязи, как воробушки, пищат, радуются.
Старуха покачала головой:
– Эк тебя, бедную! И давно так?
– С зимы, матушка.
– И ночью достают?
– Ночью страшнее, матушка. Спать не дают, волосы путают, пристают, хуже детей малых! То скажи, то расскажи!
– Так ты им и расскажи, – сказала старуха. – А лучше песню спой. Колыбельную, которую знаешь, может, и не одну. А как начнут слушать… – и тут старуха сделала Ольге знак, чтобы та наклонилась, и сказала ей на ухо, что делать. – Запомнила?
– Запомнила, – сказала Ольга и вытерла слезы.
– Вот и делай. Только помни, надо за один раз сделать – во второй не получится уже.
Ольга поблагодарила старуху и не пошла топиться. Вернулась домой. Дождалась вечера – и спать легла, но сама не спит, только вид делает.
Собрались чертенята вокруг, ползут на постель, тормошат подушку, косу Ольгину дергают. Пищат, кричат, болтают о своем, просят:
– Расскажи, что снится, расскажи!
Ольга села на постели, вздохнула, потянулась и говорит:
– А что вам рассказывать? Пищите, спать мешаете – разве ж с вами сны какие увидишь?
Удивились чертенята, замолкли на миг – так тихо стало, что Ольга свое сердце услышала, как оно в груди гулко бухает: тук, тук, тук.
– Ладно, – сказала Ольга. – Будь по вашему. Снов не расскажу, но спою колыбельную. Только вы слушайте, не мешайте!
Чертенята в ладоши захлопали радостно, забегали, а Ольга запела. Одну песню спела – вторую завела. А пока пела – чертенята слушали, притихли даже, присели все. Поет Ольга, а сама шелковой лентой чертенятам хвосты вяжет: один взяла, второй поймала, по углам со свечой горящей прошлась, не переставая петь, и оттуда чертенят вытащила. Много их, тьма тьмущая, пальцев не хватит, чтобы пересчитать. Ни одного Ольга не пропустила, кого нашла – всем хвосты завязала, взяла связку в руку – и бросила в огонь.
И перестала петь.
– Отправляйтесь, – говорит, – откуда пришли, в царство огненное, а меня не трогайте!
Так и избавилась от чертенят.
Но, говорят, одного забыла – он под подушкой Ольгиной прятался, тихий, маленький. Увидел, что она с другими сделала, и еще больше затихарился. С тех пор, бывает, нет-нет, да нападет на Ольгу черная ночная дума, та, от которой ворочается она, мается, заснуть не может – все о чертенятах думает, да о доле своей тяжелой, да о том, как время течет, как жизнь летит – быстрее, чем ласточка по весне. И что в жизни той горя много, а радости мало, и чем дальше, тем страшнее становится.
То под подушкой у нее чертененок ворочается, плачет по братьям, к ним хочет – а не может попасть. Так они с Ольгой вместе мучаются, а потом засыпают.
* * *
Бабушка Богуслава осталась ночевать, а Кася вызвалась ей прислуживать. Не Маржанку же просить? Она и так устала и от волнения, и от хлопот. А Мила с бабушкой не сильно-то ладила в последние годы: царапало ее, что Богуслава с ней одной слишком строга, многого требует и всем недовольна. Вот Кася и решила, что от нее не убудет. И развлечет, и позаботится, и к ней Богуслава ласковей будет, чем к старшим сестрам.
Бабушка устраивалась долго, ворочалась на лавке, просила то воды, то подогретого молока, а до того – молилась иконе, которую принесла сама с собой. То был лик святой Серафины-мученицы, седой слепой старухи, высохшей, как мертвец. Касю он пугал, а история Серафины, блуждающей по темному лесу без глаз, пугала еще больше. Глаза-то ей за грехи божьи птицы выклевали, вот и ходила Серафина по миру, пока не смирила гордыню и не стала перед богом чиста.
Кася помогла бабушке снять верхнее платье, расплела и расчесала ей волосы, заплела новую косу – седые пряди были послушными, мягкими, все еще густыми. От бабушки пахло вином и ладаном, травами и сладковатым, неприятным старушечьим запахом.
Богуслава перед сном говорила мало. Было от того неловко, аж до холода в животе. Кася чувствовала себя рядом с молчаливой бабушкой, как маленькая неумеха, которая не знает, что делать. Хуже даже, чем в доме Оксаны: там-то с ней была Ясна, да и сама Оксана нашла, чем время занять, а тут лежишь в полутьме, слушаешь молитвы, смотришь, как горит в красной стеклянной лампадке душистое масло – и боишься пошевелиться.
Лампадку бабушка оставила гореть и дальше.
Кася принесла Богуславе теплое одеяло и села переплетать собственную косу.
В отблесках пламени лик Серафины был еще строже, глаза ее будто бы следили за Касей из угла.
Все-то эти слепые глаза видели, все-то Серафина знала – так рассказывали. Не вернул ей бог зрение человеческое, но дал другое, истинное, то, от которого ничему не укрыться. С тех пор святая Серафина видела суть всего живого и мертвого, потому Богуслава, сама слепая, ее и почитала.
Руки Каси стали вдруг непослушными, а воздух в спаленке тяжелым. Масляный дух повис в нем, казалось, к коже прилипало, и очень хотелось выбежать на улицу, вдохнуть морозного воздуха и снегом умыться.
– Говорят, Катаржина, ты тоже у нас сосватанная, – сказала вдруг бабушка.
Она лежала на боку, положив под щеку морщинистые ладони, и смотрела на Касю – в сторону Каси. Глаза поблескивали, будто слезились. Кася думала: а что там, перед бабушкиным взором? Темнота? Или размытые тени?
Кася однажды на спор просидела в подполе полдня, а потом вышла – и стояла, пытаясь заново привыкнуть к тому, что что-то видит.
Замерзла тогда страшно.
– Кто говорит? – спросила она.
– А всякие, – ответила бабушка.
– Много они знают.
Тихо было очень, слышно, как поскрипывает дом, как потрескивает масло в лампадке. Кася с ногами забралась на лавку и сжалась под одеялом. Спать не хотелось, хотелось к Маржане под бок и послушать, что расскажет. Узнать, что чувствует. Утешить, если потребуется.
Хотя Маржанке-то что утешение? Один раз Кася видела, чтобы старшая сестра плакала, и то было давно.
Бабушка заворочалась, вздохнула.
– Я была как ты – тоже гадала, – сказала вдруг она. – И на воске гадала, и в церкви слушала. Весело нам было.
Она закашлялась, и Кася подскочила, чтобы подать чашку с травяным отваром. Бабушка пила его зимой, говорила, что от него меньше ломит кости, меньше тяжести в груди становится, и сны легче, и спится слаще. Кася попробовала, любопытно же! Отвар оказался горьким, отдавал анисом, невкусно.
Все полезное, говорят, невкусно.
– Весело нам было, – продолжила бабушка. – Пока однажды не встретили женщину, которая гадала на зеркале. Знаешь, как гадают на зеркале, Катаржина? – она повернула лицо к внучке.
– Да, – ответила Кася. – Слышала. Агнеша рассказывала…
– Ой, Агнеша эта ваша сказочница, каких поискать, – бабушка рассмеялась, смех был – что шелест. – Балованная девка, бездельница! Вот и выдумывает, чем бы еще развлечься. И вас за собой тянет.
– Нужно суженого к ужину звать, – сказала Кася, пропустив сказанное про Агнешу мимо ушей.
Бабушка про каждого могла сказать плохое, даже гадкое, даже про собственного любимого сына. Каждый с грешком, поскреби доброго человека – найдешь гнильцу: долг ли забытый, обиду ли затаенную, подлость ли, любовную ли измену, сказанное не вовремя злое слово, которое было, что острый нож. Богуславе будто бы нравилось это искать, нравилось говорить то, от чего лицо горело, как от пощечины, мысли путались, дыхание сбивалось.
Случалось такое, когда она была не в духе. Или когда кого-то особенно не любила, вот как сейчас.
Про Софью, бывает, тоже говорила колкое, злое: раньше – меньше, теперь, когда старческий разум ослаб и язык вперед него поспевал, случалось такое часто. Кася знала, что бабушка ее по сути своей не зла, не склочница какая-нибудь, что может Богуслава быть великодушной и даже ласковой, если найти к ней подход. Миле же с бабушкой было куда тяжелее, особенно, когда та начинала ругать невестку или внучкиных подруг.
Вот, как сейчас.
– Много ли понимает ваша Агнеша, – проворчала Богуслава.
Милу бы это ранило, как будто бы не Агнешу, а ее саму ругают.
– Ну так расскажи, бабушка! – попросила Кася ласково. – Как верно?
Ласка подействовала – бабушка смягчилась и раздумала ругаться. Она допила свой отвар, устроилась поудобнее, глядя в потолок, положила одну руку себе под голову, а вторую на грудь.
– Гадают ночью, в одиночестве, – сказала Богуслава почти мечтательно, будто бы вспоминала то, что вспоминать приятно. – Ставят зеркальца друг напротив друга, а между ними ставят свечу. И зовут суженого в гости прийти, а уж как позвать – то сердце подскажет.
Агнеша рассказывала то же самое: свеча между двумя зеркалами горела и от того казалось, что там, за стеклянной гладью, открывается дверца.
– А из-за той дверцы пойдет к тебе человек, – сказала бабушка. – Будет он не стар, не молод, не красив, не страшен, пойдет не быстро и не медленно, а ровно так, чтобы ты разглядеть смогла, кто к тебе идет. И как только разглядишь, надо вот так: фу-у-ух! – она резко выдохнула воздух. – И погасить свечу!
Кася отчего-то вздрогнула и поежилась.
Показалось ей, что тени в углах стали гуще и огонек в лампадке затрепетал, будто и правда на него подул кто. Сквозняк разгулялся, видать, вон, по шее холодком потянуло.
– Но поди ты найди два зеркала. У вас с сестрами и то одно на троих. Откуда у простых девок два? У подруг брали, по очереди гадали, – бабушка вздохнула, потом зевнула. – И свечу вовремя погасить надо: чтобы не рано – не разглядишь ничего, и не поздно…
Богуслава замолчала.
Кася тоже притихла на лавке. Она ждала продолжение: что будет, если погасить свечу поздно? Об этом Агнеша не рассказывала. Да и гадала ли она сама, как говорила, или просто чужих сказок наслушалась и теперь правда выдумывает?
Дыхание бабушки стало размеренным, казалось, она заснула. Кася свернулась клубочком, чтобы было теплее и прикрыла глаза. Вспомнился Богдан и то, как она угодила каблуком сапога ему в лоб. А если бы Кася гадала на зеркале – что бы могло случиться тогда? Уронила бы свечу и спалила бы дом? Да нет же! Кася никогда не было неуклюжей. Сапог – это случайность, да и Богдан сам виноват!
В носу зачесалось и Кася чуть не чихнула.
Бабушка тоже завозилась.
– Так что будет, если свечу не погасить?
Богуслава затихла. Резко так, будто бы Кася ее напугала или смутила. Будто бы затаилась.
– Что будет, спрашиваешь? – прошептала она. – Я же к тому и вела, да что-то меня разморило.
– Ну расскажи, ну пожалуйста!
Голос бабушки не был сонным, звучала в нем хитрость – Богуслава хотела, чтобы ее расспросили, и Кася спрашивала, чтобы угодить. Чтобы утром Богуслава была в добром расположении духа, чтобы не случилось ссоры, жгучей, как крапива.
– Да что рассказывать!
– Ну, расскажи, бабушка! А я тебе про Богдана расскажу!
– Да я про твоего Богдана и так знаю! Ладно, – Богуслава сдалась. – Была у нас женщина, одна жила, ни мужа, ни семьи. Мы иногда в ее избе с подругами собирались. И так она гадания не любила, что строго-настрого запрещала в своем доме гадать. А тогда это дело было важное, не как у вас.
– А то у нас важно!
– У вас – неважно, – строго сказала Богуслава. – С вашей этой Агнешей-заводилой. Придумали себе игру, ишь! Мы-то верили в то, что делаем, а вы что? Забавы ради по дворам в личинах бродите.
– Мы не бродим!
– Это пока! Через год посмотрим… Ну, ладно, – она смягчилась и вернулась к рассказу. – И ходила та женщина всегда в платке, плотно его вокруг головы оборачивала, так, что со всех сторон лицо закрывал, будто у святой сестры. И вот однажды…
Богуслава замолчала, причмокнула губами, попросила попить – Кася покорно принесла.
– И вот однажды то ли кто-то из нас веселился и рассказал, что гадать ходил к старым баням, то ли еще как-то речь зашла, но та женщина нам рассказала… Как гадала она на суженого, смотрела в зеркало, до-о-олго смотрела. Думала, вот уж ей-то он явится во всей красе, вот она-то его запомнит, как следует, чтобы потом узнать в толпе.
– И что? Увидела?
– Увидела, – Богуслава недобро усмехнулась. – Черта она увидела. Высунул из зеркала лапу с когтями и приложил ее оплеухой как следует. За гордыню-то.
Кася охнула.
Бабушка словно того и ждала.
– И потом она развязала этот свой платочек, а там под ним на щеке пятно красное, как след от пятерни. Вот мы тогда испугались, конечно.
– И что же ты, с тех пор не гадала?
Бабушка ответила не сразу, выждала, а потом призналась:
– Гадала, конечно, куда деваться. Но помнила, и ты помни: гадать – с нечистой силой в игру играть, а она игры страсть как любит, никогда не обыграешь, хорошо, если живым выйдешь.
Богуслава обернулась к иконе святой Серафины и прошептала молитву.
Кася натянула одеяло на нос.
Заснула она нескоро. То ли запах масла мешал, то ли было жарко, то ли непривычно спать не в их девичьей спальне, да еще и одеяло кололось. И бабушка рядом сбивала с толку: Кася прислушивалась к ее дыханию, а Богуслава то и дело бормотала во сне что-то.
И сны вышли какие-то путаные. Снились Касе гадания, снились свечи, и зеркало снилось. И Агнешка зачем-то, смешная, в алом платке. Стояла она рядом, говорила что-то, касалась Касиной щеки, а ладонь у нее была – вроде человеческая, теплая, но мягкой шерстью будто бы покрытая, как кошачий бочок. Кася проснулась с колотящимся сердцем, во тьме – лампада почти потухла, еле горел в уголке у иконы красноватый огонек – и лежала так, пока сердце не унялось. Казалось ей, что рядом кто-то дышит, пыхтит, ворочается, кто-то небольшой и очень теплый.
Потом он исчез и лампада потухла. Масло выгорело, значит. Кася подвернула одеяло поудобнее, нашла прохладный угол, и заснула крепко.
Глава третья: Масленица
I
Ярмарка была громкой, Старореченск таких давно не видел. Съехались со всех сторон купцы, на рыночной площади разбили новые торговые ряды, выставили кругом прилавки. Казалось, половина города вдруг превратилась в торжище, а вторая половина – веселилась, плясала, пела, каталась на санях по заснеженным еще полям, собиралась у костров и всячески еще развлекалась. Дурака валяла, как сказала Ясна.
Снежную крепость строили с тем же усердием, что и ярмарку. Городской голова самолично начал, своим примером показал, что шутовство – это дело важное, подходить к нему нужно ответственно. Скинув теплый кафтан, в одной только рубахе он укладывал снежные кирпичики один на другой, прилаживал их, чтобы крепко сидели.
Снег был уже рыхловатый, подтаявший, легко из него лепились и снежные бабы, и дворцы невиданные, и снежки. Детвора играла, Касе не раз прилетало в спину случайным чужим броском. Она в долгу не оставалась и метко била в ответ.
Время такое – зима на исходе, пахнет уже будто бы талой водой из-подо льда, мокрой корой, весенним дымом. Можно дурачиться и радоваться, потому что потом – строгий пост.
Ни песен тебе, ни игр.
Томаш на ярмарке тоже торговал: пестрыми платками, бусами, отрезами ткани, привезенным из большого города чаем, пряностями и всякой снедью, которую растаскивали гуляющие. Кроме его обычной лавки, появилось еще две, временные, за них встали нанятые работницы – дочерям Томаш нашел другие дела, не менее важные.
Маржана помогала матушке считать и отслеживать товар. Мила встречала отцовких друзей и поила их чаем, развлекала беседой. А Касе досталась гостья.
Гостья была чужая. Любой гость – чужак, но эта казалась какой-то по-особенному чуждой. Была она дочерью пана Витольда, гостившего в Торжке, то ли дальнего родственника Софьи, то ли доброго ее друга: он намеревался сам погостить, но задержался, а дочь вон приехала. Важная, с няньками и охраной, не в санях – в каретке, такой изящной, такой тонкой, что та чудом по дороге на сломалась! И сама гостья была такая же, как ее каретка: тоненькая, бледненькая, светленькая, будто бы не девица живая, а зимний дух, вышедший к людям.
Бабушка Богуслава и про таких рассказывала, и ничего хорошего от тех духов ждать не следовало.
И имя у гостьи было странное, чужое, двойное – Аника-Вельгемина, все девицы вокруг удивлялись: да где это видано, чтобы у человека больше одного имени было? Кася же знала, что такое бывает.
Она посмотрела, поводила носом и решила, что у соседей свои причуды. Раз матушка попросила быть ласковой с гостьей, значит, она будет водить эту Анику-Вельгемину за руку по ярмарке, и на вечерние посиделки позовет, и до речки сводит, покажет старую мельницу и мост, и холм, с которого красивый вид на Старореченск открывается, и даже будет терпеть двух нянек, закутанных в темно-серые широкие платки из тонкой шерсти. Няньки ходили за Аникой-Вельгеминой, как тени, и были вечно напуганными: не простынет ли дитятко, не упадет ли, поскользнувшись на льду, не пойдет ли ей во вред горячая пышка, посыпанная ореховой крошкой, политая медом? Не замерзла ли она? Не вспотела ли под своей кроличьей шубкой? Не слишком ли громко смеется?
Касе, привыкшей к тому, что при всей заботе и строгости Софья не тряслась над ними, не пыталась в рот заглянуть и за каждым шагом следить, было не по себе.
Няньки Аники-Вельгемины посматривали на Касю по-волчьи, зло и с подозрением. Не заведет ли эта дикая девка их кровиночку куда не следует? Не научит ли непотребным песням, не втянет ли в неприятности?
Сама же Аника-Вельгемина, казалось, с большой радостью бы в неприятности втянулась, лишь бы досадить суетливым своим стражницам.
– Нет, – говорила она, задирая острый носик. – Нет, пани Сандра, я не замерзла. И есть не хочу, мы с панной Катаржиной пирожки взяли.
К Касе она обращалась только так: полным именем, да еще и с этой “панной”. Касе хотелось на это корчить дурные рожи и громко смеяться. Может, пани Сандру и пани Виту от возмущения бы перекосило! Смех они не терпели, будто тоже были духами из сказок Богуславы: нечистыми, злыми, которым любое веселье противно.
Пани Вита разок сказала, одернув свою госпожу, когда та глазела на то, как парни на скользкий столб за мешком с деньгами лазили:
– Негоже благородной девице над глупостями смеяться, панна. Да еще и так громко!
И губы поджала.
Аника-Вельгемина на то вздохнула тяжело, закатила глаза и дернула плечом. И сказала, что хочет орехов в меду и пряников, вот пусть няньки ей принесут – она же посмотрит, кому мешок достанется. Сказала холодно, и от того, что ее няньки, сгорбившись и сникнув, пошли приказ выполнять, Касе стало противнее даже, чем от всех этих колючих запретов и правил, в которых Аника-Вельгемина жила.
В первый день Кася это перетерпела, на второй – осторожничала, боясь сделать что-то не то, на третий, уже предпраздничный, взяла гостью за руку – ох и богатая же у нее была вышивка на рукавице! – отвела в сторону, пока няньки вертели головами в толпе, как две старые вороны, и сказала:
– Послезавтра будут за крепость драться, надо сходить посмотреть, а потом мы с девушками в избе будем сидеть, пойдешь… пойдемте с нами? Только, – она мотнула головой в сторону нянек. – Без провожатых можно? Девки засмеют.
Девки, может, не засмеяли бы, на таких посиделках всегда бывал кто-то постарше, вроде Ясны, но Кася соврала намеренно.
Панна сморщила носик, моргнула – глазищи у нее были что стеклянные бусины, большие, блестящие, прозрачно-голубые. Батюшка такие бусины завозил, но в Старореченске приняли их холодно, то ли дело – красные и ярко-синие! Кому нужно прозрачное стекло, похожее на битый озерный лед?
– Хорошо, – сказала она звонко и посмотрела из-под ресниц. – Я и сама не рада…
Кася тоже была бы не рада. Она помнила, как ходила с Ясной к Оксане, как неловко ей было, но Ясна и рядом с этими двумя сторожевыми псицами не стояла!
– Благородной панне врать не следует, но я совру, – добавила Аника-Вельгемина с таким видом, будто бы Кася ее на воровство пряников подбивала, а она одолжение делала тем, что соглашалась. – Скажу, что по вашим обычаям должна идти одна. Пусть проводят, а там и оставят. Я, признаться, утомилась…
– Так пойдем в дом к нам!
Кася подумала, что Аника-Вельгемина утомилась от прогулки: гуляли они и правда долго, там музыкантов послушали, тут украшения поразглядывали, панна даже купила себе что-то, потом от нянек побегали, чтобы не докучали. Ужасно утомительно, если подумать, а день только начался. Кася бы еще гуляла и гуляла, раз других забот на праздничной неделе бог не послал, с горки бы покаталась, но кто знает, как там у благородных панн все устроено? Вон, подморозило сегодня, аж снег скрипит! Вдруг устала гостья по такому морозу ходить и надо ей полежать на пуховой перине, пока тетушки-нянюшки вокруг бегают с медовой коврижкой и ягодным взваром?
– Нет, я не… Ах, – Аника-Вельгемина вздохнула и приложила руку ко лбу. – Панна Катаржина, я утомилась от другого! Не от нашей прогулки. Пойдемте дальше! Быстрее, хочу к реке! Вы вчера говорили мне, что там очень красивый вид!
Теперь она схватила Касю за руку и потащила за собой. И вот они шли, петляли по улицам, уходя все ближе и ближе к реке, потому что благородной панне вздумалось вдруг посмотреть на замерзшую воду.
Они замерли у деревянных мостков, и Аника-Вельгемина поставила на них локти и подперла голову ладонью. Она смотрела вдаль, туда, где посреди льда виднелась черная полоса воды, длинная полынья, и лицо Аники-Вельгемины было такое несчастное, что Кася даже передумала ехидничать.
– Простор такой…
– Мы вон там вчера на мельнице были, – Кася махнула рукой влево. – А вон там дальше – дорога на Торжок. Летом тут лодки ходят, лес раньше сплавляли, но река неудобная. Дальше за рекой у нас тоже люди живут, но считается, что это уже не город. А вон за тем холмом приток с омутами, там два года назад рыбак один утонул, говорят, пьяный был, так его вынесло к городской пристани ближе к осени…
– Ужас какой, – Аника-Вельгемина всплеснула руками.
Кася подумала, что стоит, наверное, рассказать что-то повеселее.
– А у вас в прорубях зимой купаются? – спросила она.
– Нет, что вы, зачем так делать? – Аника-Вельгемина удивленно вскинула брови, но тут же улыбнулась, мягко, будто бы ребенку: – Ах, да, мне говорили, что есть тут такой обычай. Нет, мы так не делаем. Еще и прилюдно одежды снимать…
– И летом в речке не купаетесь?
На лице Аники-Вельгемины такое возмущение отразилось, что Касе стыдно стало: как она могла подумать, что благородная панна голышом в реку полезет, ножкой своей белой в самый ил?!
– Нет, панна Катаржина, не купаемся. Моя матушка считает, что купание в водоемах вредно, а тело лучше протирать губкой с уксусной водой.
Матушка у нее была чужестранка, из дальних западных земель, в нее Аника-Вельгемина и пошла: тонюсенькая, белокожая, беловласая, глаза эти прозрачные, здоровье хрупкое, как наст, от того над ней так трясутся. Кася это слышала от родителей, пока под дверью стояла.
– И в баню не ходите?
Возмущение сменилось ужасом. Аника-Вельгемина глазищи свои широко раскрыла, моргнула медленно. Бледные губы дрогнули.
– В бане страшно! Темно, жарко, душно!
Кася в этом страшного ничего не видела, но вспомнила вдруг рассказы про тех, кто по дурости заглянул в баню заполночь. И про пожары вспомнила, один она даже видела давно-давно в детстве: сгорела баня за три улицы от их дома, и хорошо, что осенью то случилось, а не летом, потушили, прежде, чем на соседей огонь перекинулся. Вот то было куда страшнее и банника, и обдерихи.
– Так надо уметь топить, – сказала она, думая о том, что глупость и нерасторопность людская всему виной, а не выдуманная нечисть. – Матушка наша, Софья, не умеет, а тетка Ясна…
И пошла рассказывать и про огонь, и про веники, и про людей, задушенных банником, тоже. И про пожар.
Аника-Вельгемина слушала ее с очень вежливым лицом. Глаза были полуприкрыты, губы сжаты, брови приподняты, и еще она кивала или качала головой, то и дело бросая взгляд на реку ли, на дорогу, куда-то за Касину спину. Было от этого неприятно, так и хотелось выкинуть что-нибудь этакое, злое.
Вместо этого Кася просто замолчала.
Здесь, вдали от площади, было почти безлюдно. Кто-то ходил в отдалении, тащил за собой санки, груженые хворостом или дровами, нес курицу подмышкой, ведра с водой. Кто-то бесцельно гулял, заглядывая за заборы. Если смотреть на реку и за реку – глаза резало от снежной белизны. И небо было такое синее-синее, уже совсем весеннее, безоблачное, ясное. И слышно было, как ветер свистит.
– Там, откуда я, таких просторов нет, – сказала вдруг Аника-Вельгемина.
Смотрела она вдаль и не было на ее лице всей это приторной, раздражающей вежливости. Только та вон печаль, мелькнувшая в начале.
– У батюшки большой дом, сам город каменный, улицы узкие, а за стеной поля, а за полями – лес да болота. Речки у нас темные, узкие, пахнут тиной. И есть гора, но на ту гору нельзя подниматься.
– Почему?
– Если не звери сожрут, так разбойники поймают, – Аника-Вельгемина посмотрела в ее сторону лениво. Сказала – что отмахнулась. – Там старая башня сгорела, и в ней лихие люди жить любят. А батюшка охотится, и на них, и на волков.
А ее, значит, не выпускают из дома, поняла Кася, и сидит себе благородная панна у себя в светелке, умные книжки читает, а вокруг – каменные стены и большой город. Больше, чем Старореченск. Больше, чем Торжок. И весь из камня. Кася каменные дома видела, но представить себе целый такой город не могла.
– Холодно в каменном доме жить, наверное.
– У вас холоднее. И страшно. По ночам лежу и слышу, как под крышей кто-то ходит.
– Мыши по чердаку бегают.
– Топают, как человек, – Аника-Вельгемина вздрогнула. – И ухает что-то.
– Сова, наверное. Они, бывает, селятся в домах.
– И ветер вчера был страшный. А утром я слышала, как собаки на кого-то лаяли.
– Так они всегда…
– И что-то подвывало так, коротко, как человек кричит.
Кася хотела сказать, что то, должно быть, лиса лаяла. Но Аника-Вельгемина отвела взгляд:
– Крикнет – и собаки сразу заходятся. Жутко так.
– Может, упырь? – спросила Кася буднично. – Рано они, обычно лезут, как снег сойдет.
Глаза у Аники-Вельгемины стали совсем круглыми.
– К-к-кто?
– Мертвецы-беспокойники, – Касе много стоило не улыбаться. – Проклятые в посмертии. Спят они зимой, под снегом им тепло, а как весна приходит, так просыпаются и маются. Тяжело им на этом свете, мертвым-то, холодно и тоскливо, вот и тянутся к живым.
Бабушка Богуслава говорила, что мертвый может встать, если жизнь до конца не прожил или если совершил что-то, за что маяться ему, пока сам себя не простит. Кася ни в упырей, ни в ходячих покойников особо не верила – никто, кого она знала, их не видел сам, только слышал, как кто-то встречал. А такому, учил Касю батюшка, верить не следует. Вот если встретит разок, тогда и будет бояться.
Аника-Вельгемина же становилась все бледнее и бледнее.
– Что? – спросила Кася, подняв бровь. – Не водятся у вас такие? Может, их волки зимой растаскивают по кусочкам и прячут в разбойничьем логове?
Аника-Вельгемина, наверное, представила себе что-то такое, например, волка, тянущего чью-то ногу через лесную тропу. Потому она, наверное, и вздрогнула, когда рядом с ними вдруг оказался Богдан.




























