444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Покусаева » Месяц светит, мёртвый едет (СИ) » Текст книги (страница 16)
Месяц светит, мёртвый едет (СИ)
  • Текст добавлен: 22 августа 2026, 16:30

Текст книги "Месяц светит, мёртвый едет (СИ)"


Автор книги: Мария Покусаева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)

Казимир, казалось, растерялся. Он ответил не сразу, долго дышал, судорожно хватая воздух, бормотал что-то, искал слова:

– Так я это… Я ж того… Я… Ты же помогла мне, Кася, – сказал он, наконец. – От смерти страшной спасла, отвела проклятие. За такое плата должна быть соразмерная, а то маяться душе моей в посмертии. Слушай, значит, иди домой – и вот, что сделай.

И он сказал ей, что делать и о чем говорить.

* * *

Тело бабушки осталось в ее доме, лежало на столе, омытое и убранное. Печь топили накануне старушки-помощницы, которые готовили Богуславу к последнему пути, намывали дом, расставляли свечи. Зеркало наверху, в спальне завесили полотенцем. Тепло не до конца вышло из дома, но Кася чувствовала страшный, нечеловеческий холод. Пахло хвойным маслом, отгоняющим запах тлена, травяным дымом, воском и ладаном. И еще было тихо – жуткая, лютая тишина. Неправильная.

Будто затаилось что-то и ждет.

Кася погасила все лучины на светце и взяла одну из свечей, которые дала ей матушка. Свечей должно было хватить до утра, если Кася и правда будет читать над бабушкой, но пока ей нужна только одна. Лампадка из красного стекла, висевшая в углу с иконами, едва теплилась, хотя масла в ней было вдоволь. Печальные лики святых смотрели на Касю с живой тревогой. Белоглазая Серафина-мученица, бабушкина покровительница, казалась Касе мертвой.

Лампаду тоже стоило погасить. Казимир велел оставить один-единственный огонек.

Наверху заворочался и кашлянул отец. Кася вздрогнула, взяла с лавки старый семейный псалтырь и положила его на край стола. Было боязно до щекотки у горла, до холодного кома в животе, боязно и горько. Но раз взялась – выполняй.

Когда она пришла домой после разговора с Казимиром, ее, конечно, уже начали искать. От наблюдательной Софьи не укрылось, что с дочерью что-то не то, что она что-то скрывает, и Кася, вытирая рукавом льющиеся из глаз слезы, призналась, что видела ночью сон, что пришла во сне к ней Богуслава и просила внучку читать над ней хотя бы одну ночь.

Как же легко было лгать! Как же тяжело было чувствовать себя лгуньей!

Кася подошла к углу у печи, задернутому лоскутной занавесочкой, и тихонько позвала:

– Хозяюшка, здесь ты?

Что-то завозилось, неохотно и боязливо.

– Я ваша, а вы мои, – напомнила Кася, с трудом ворочая потяжелевшим от страха языком. – Вы мои, а я ваша. Помоги, мне хозяюшка запечная!

Маленькая сухая женщина в красной кичке выкатилась к ее ногам.

– Чего надобно? – прошипела она.

– Проследи, чтобы батюшка мой спал спокойно до утра, – сказала Кася. – И чтобы… Чтобы хорошие ему сны снились.

Кикимора поклонилась и хмыкнула. Личико ее, почти звериная мордочка, было хитреньким, и Касе оставалось только надеяться, что просьбу ее нечисть выполнит по-доброму, не переиначит.

– И никого чужого в дом не впускайте! – выпалила Кася, вспомнив про Богдана и Ждану.

– Чужого не впус-с-с-стим, – протянула кикимора и исчезла, юркнув в темноту. До Каси донеслось тихое: – Вс-с-се сделаем, молодая гос-с-пожа…

Томаш пошел с ней, не захотел оставлять дочь одну с покойницей. Доставая зеркало, завернутое в платок, Кася подумала, что батюшка правильно за нее боялся – но не там, где стоило бы. Рядом с мертвой бабушкой, облаченной в саван, прикрытой вышитым полотном, тихой в своем вечном сне, Кася не чувствовала страха или брезгливости – только щемящую грусть, колючее понимание, что вот был человек – и не стало его. По-настоящему бояться, и Кася это уже поняла, нужно было другого.

Кася сняла с гвоздика в стене вышитый рушник, повесила зеркало, их с Милой драгоценность, на его место, и встала напротив, держа перед собой свечу.

Законы мира, в котором Кася привыкла жить – и церковные, и человеческие, и те, которые отец называл суевериями, все уклады, к которым приучали ее и сестер с детства, – все оно говорило, что Кася делает то, чего не стоило бы делать. Но законы мира, в котором Кася привыкла жить, не выдерживали соседства с другим миром, с тем, в котором обитали мертвые женихи, кикиморы в крошечных, на младенческую голову, кичках, ведьмы с жемчужными зубами, заклинающие сорок. Будь ее воля, Кася не захотела бы соприкасаться с этим миром больше никогда, но теперь, когда он сам коснулся ее, выбора не оставалось.

Собственное отражение в зеркале испугало ее. Огонек дрожал, отражался в зрачках, отбрасывал острые тени, играл на фитильке, был теплым и живым, а темнота и тишина вокруг казались мертвыми, навалились на плечи душным покровом. И мир сжался, в нем вдруг осталась одна Кася со свечой – и ее двойница там, за гладким стеклом. Будто подошла Кася к чужому окошку из прозрачной слюды – и заглянула в него, встретилась взглядом с чужачкой, темной и хитрой.

“Что хочешь, Касенька?” – спрашивает та, чужая.

– В темном бору на высоком дубу, – начала Кася и сглотнула, сбившись. – На высоком дубу сидит птица-веретеница, всяк ее боится, никто не сбежит: ни царь, ни царица, ни красна девица. На высоком дубу, – продолжила Кася заговор. – В темном бору сидит птица-царица, везде она летала, всякое едала: старца в келье, дитя в колыбели, Богуславу, Кирилла дочь, с собой забрала, в бор увела, плоть съела, косточки в корни скинула, душу вынула да выпустила. Как пошла душа Богуславы, Кирилловой дочери, по свету гулять, родных проверять…

Ей было странно, что она запомнила эти слова так хорошо: они лились сами, одно за другим, будто Кася повторяла их сотни раз до этого, а не услышала днем от старика Казимира.

– Душа летала, всяко видала, я свечу зажгла – душа ко мне пришла. Пока свеча горит – душа говорит.

Огонь качнулся, прижался к самому своему основанию, лег, будто по ветру. Кася вздрогнула. Воздух вокруг был недвижим.

– Душа летала, всяко видала, я свечу зажгла – душа ко мне пришла, – повторила Кася.

В этот раз пламя не дернулось.

Кася медленно, очень осторожно выдохнула.

Было тихо, глухо и пусто. Домашняя нечисть не шебуршала по углам, никто не ерзал под потолком, не бил крыльями. Мертвая Богуслава по-прежнему лежала на столе, Кася едва различала ее в отражении.

– Бабушка, – прошептала Кася. – Бабушка, милая, на тебя вся надежда. Помоги мне!

Казимир сказал, чтобы она смотрела на явившуюся к ней душу только через стекло. Кася осторожно повернулась, держа зеркальце перед собой. Пальцы дрожали, они были холодными и липкими от страха. Кася боялась уронить зеркало – испортить дорогую вещь, которую взяла без спроса для колдовства. Ох, если отец узнает про колдовство… Может, и не верит он ни в чертей, ни в духов, но не простит Касе такого вот проступка!

Вокруг было темно. Бабушкина душа, блуждающая по свету земному девять дней после смерти, не явилась на Касин зов. Может, не услышала. Может, Казимир обманул. Может, Кася сделала что-то не так. От разочарования защекотало в груди и в носу, Кася чуть не всхлипнула и хотела было произнести слова, запирающие заговор – их обязательно надо сказать, таковы правила мира, в котором живут мертвецы, колдуны и нечисть – но тут из темноты высунулась рука и загасила свечу пальцами.

Кася вскринула. Рука, мелькнувшая перед ее глазами, была черной, как тень, с длинными, острыми когтями.

Что-то ударило ее по ноге, хлесткое, как коровий хвост.

Кася уронила зеркало, оно упало на пол и жалобно звякнуло, хрустнуло, раскололось.

Раздался топот, шуршание, скрип половиц: кто-то ходил вокруг. Запахло животным, шерстью и дегтем – вовсе не так, как пахло, когда приходил к Касе Богдан-мертвец. И мертвенного холода не было. Просто кто-то вдруг вошел в дом, а, может, был здесь все время и прятался. Поджидал.

Свой. Чужих кикимора обещала не пускать, значит этот, кем бы они ни был, для дома свой.

– Кто здесь? – спросила Кася.

Стук. Шелест. Скрип. Теплый животный запах. И дыхание – медленное, едва слышное.

Кто бы ни ходил здесь, Кася была уверена в одном: он живой, не мертвец и не дух. Живой так же, как амбарный сторожок или кикимора. И свой, свой, не чужак, но значит ли это, что он не опасен? Кася вытянула руку, пошла сквозь густую, новую, уже не мертвую тьму, чтобы найти огниво и зажечь лучину или свечку.

И ее рука вдруг оказалась в чужой руке – горячей, гладкой, с узловатыми крепкими пальцами и когтями.

– Здравствуй, Касенька, – сказал в темноте незнакомый голос.

Приятный голос, медовый голос, глубокий, воркующий, от которого у Каси вдруг вспыхнули щеки и сладко заныло в груди.

– Что, боишься меня? – спросил голос. – А ты не бойся. Я хороший. Я тебе помочь пришел, беду твою поправить.

Вспыхнули огоньки на светце, заворчало пламя за печной заслонкой, заплясали по стенам и потолку алые отблески.

Кася посмотрела на того, кто ее держал, и охнула.

Был он черен, вроде человек – а вроде как нет, и расплывается весь, как знойное марево, не ухватить черты, не понять, кто перед тобой, есть ли у него лицо, не хвост ли мелькает за спиной. Только рука с когтями была четкой.

Кася моргнула, и вот перед ней стоит не этот черный, страшный кто-то, а мальчишка возраста Сенечки, вихрастый и темненький, в простой рубахе и безрукавочке из овчины. Стоит и лыбится, улыбка у него острая, недобрая такая, а ручка, маленькая и уже без когтей, держит Касю крепко.

– Так-то лучше, госпожа Катаржина? – спросил мальчишка звонким голоском. – Не боишься больше?

Медовое, глубокое, жаркое исчезло вдруг, но остались другие отзвуки: холодный звон, стальной скрежет, хруст костяной.

И глаза у него были не детские, страшные такие глаза, все на свете видевшие, все знающие и колючие.

– Кто ты? – выдохнула Кася.

– Я-то? – мальчишка отпустил ее руку и выгнул белую, как пушинки на одуванчике, бровь. – Хочешь – Демьянкой зови. Богуслава Кирилловна так звала, ты тоже можешь.

Он наклонился и поднял с пола зеркало, печально покачал головой – стекло рассекала трещина.

– Незадача-то, правда, госпожа Катаржина? – спросил мальчишка. – Ничего, это мы мигом исправим!

Он наклонился к зеркалу, дыхнул на него, блеснули в темных глазах огоньки-искорки, подернулось зеркало туманной пленкой. Тот, кто назвал себя Демьяном, протер его рукавом и протянул Касе.

Трещина исчезла, как не было.

– Вот твое сокровище, – сказал Демьян. – Спрячь, чтобы не разбить, во второй раз чинить просто так не буду.

Кася замерла с зеркальцем в руках, а Демьян сел на стол у мертвой Богуславы в ногах и покосился на псалтырь.

– И это тоже убери. Поговорить надо.

– Да кто ты такой, чтобы мне приказывать?! – воскликнула Кася.

– Я черт, Кася, – усмехнулся Демьян. Зубки у него были остренькие, маленькие. – Бабке твоей служил – тебе служить пришел.

Кася охнула и крепче прижала зеркало к груди.

– Знаю, знаю, не меня ты звала, – Демьян выставил руки перед грудью, будто боялся, что сейчас Кася его ударит. – Не смогла хозяйка прийти, меня к тебе послала на выручку. Я же почти свой, Кася, семья ее. Помнишь, кота пушистого? То я был. Вот такой детушкой тебя видел, – он вытянул руку, показывая маленький детский рост. – Под столом сидела и в носу ковыряла, меня за хвост тянуть пыталась. Смешная была, а сейчас вон, как вымахала! Краси-и-вая!

Дрожащими руками Кася завернула зеркало в платок и оставила на скамье. Она пыталась понять, придумать, что теперь делать. Развернулась к Демьяну. Скрестила на груди руки. Губы дрожали, в животе разливался холод, все вокруг казалось ненастоящим, сном плохим, сейчас ущипнет себя – и проснется рядом с Милой.

Как прогнать черта, Кася не знала. Об этом Казимир не говорил.

– Не думала я, что бабушка с чертями зналась, – сказала она спокойно.

– А мы с ней так, по-семейному, – Демьян мотал ногами, как обычный мальчишка, баловался. – Раз в годик-три, а то и в семь спросит меня о чем-нибудь – и все. Сыну помочь, чтобы дело бойко шло, или беду от дома отвадить. Хорошая хозяйка, добрая. Пирогами кормила, зря не гоняла.

– И чем же, – осторожно спросила Кася. – Чем же платила тебе бабушка? Неужто пирогами?

– Знамо чем, – улыбнулся Демьян. – Душой бессмертной.

Он облизнулся и Кася вздрогнула. Захотела перекреститься – так рука не послушалась, начала молитву читать – но рта не смогла открыть. Кася в ужасе посмотрела на Демьяна – тот сидел, наклонив голову, и улыбался тихо.

И смотрел так, словно говорил: “Что, Кася, хочешь меня, как кота от стола, шугануть? Не выйдет!”

“Спаси, Господи, сохрани!” – подумала Кася и повторила молитву в мыслях. Но мысли тоже спутались, слова, знакомые с детства, отскакивали друг от друга, рассыпались, были неправильными.

Всполохи пламени и алые его отблески стали ярче, будто поползла огненная змейка по полу вдоль стен. Под потолком сгустилась темнота, нависла облаком сажи. Запахло гарью, затхлым пожарищем, горелой гнилью.

Черт навис над Касей, сделался вдруг большим – или сама Кася вдруг стала маленькой, как мышка. Тень его на стене била хвостом, тянула когтистые руки.

Слепая Серафина-мученица смотрела на Касю из угла и в белых глазах ее тоже плясало пламя. Будто и она, святая, была с чертом заодно, а, может, отвернулась от Каси в тот миг, когда та приняла бабушкин дар и сказала нечисти: я ваша, а вы – мои.

– Ишь, что уду-умала? Так я и уйти могу! – прошипел черт, щуря свои страшные, колючие глаза. – Сама же потом звать будешь заново. Ой, помоги мне, спаси меня, чертушко, ведьму криворукую да неумелую! – он издевательски засмеялся и Касе показалось, что смех раздался откуда-то еще.

Демьян умолк, съежился, снова стал мальчишкой, бросил зло:

– Ну-ка, тихо!

И все правда стихло и успокоилось – и пламя, и тени, и чужой смех, и слова в Касиной голове. Наступила гулкая, ватная тишина, пустота, как в доме, где все разъехались. Кася тяжело дышала и смотрела на Демьяна, а тот встал у головы Богуславы и поправил на ней покойницкий венчик. Показалось на миг, будто грустит он, как человек мог бы грустить.

– Что, не нравится тебе бабушкина помощь? – спросил черт, глядя на Касю со злой обидой. – А другой не будет.

– Не хочу душой расплачиваться, – ответила Кася, всхлипывая.

– Так чужой расплатись, – Демьян пожал плечами. – Делов-то! А, – он сощурился и снова хитро, остро улыбнулся. – Замараться боишься. Видно сразу, чья внучка. Богуслава Кирилловна, – он любовно погладил покойницу по голове. – Тоже чистоту соблюдала. Зла сверх меры не творила, не просила ни о жизни, ни о смерти, ни о любви, судьбы не ломала из вредности, только свое брала и своих защищала. Каялась вовремя. Чиста была ее совесть. За то ходить ей среди теней недолго, недолго грех отмаливать. Так чего хотела-то? – черт поднял на Касю взгляд. – С батюшкой что случилось? Нет? Это хорошо! Женишка приманить надо? Это мы умеем! Это мы легко! Я свадеб знаешь, сколько устроил? Тыщи!

Кася, вытирая слезы, текущие ручьем, дико, страшно рассмеялась, до икоты.

– Не приманить, – сказала она. – А отва-а… ик!.. отвадить надо. Умер он.

– Кто?

– Жених мой… То есть, он не жених, не был им, просто…

Кася замолчала и задумалась, можно ли вот так просто выложить все этому вот, нечистому. Душегубителю, как сказал Казимир, обманщику и врагу человеческому. Это тебе не маленькая домашняя нечисть, не помощник запечный, не один из тех, к чьим шорохам по углам Кася почти привыкла. Она понимала, что не знает, что делать.

Кася подняла взгляд – на месте мальчишки-Демьяна сидел кто-то другой, снова тот, страшный, черный, которого видишь – и не видишь, потому что от взгляда он ускользает. И темнота сгустилась, погасло пламя в печи, догорели лучины в светце.

– Час мой истек, – сказал черт.

Метнулась тень – псалтырь поднялся в воздух и ударил Касе в грудь.

Кася охнула, обняла книгу, как ребенка, прижала к себе и непонимающе посмотрела на черта.

– Делай то, зачем пришла, – сказал он. – Помолись за бабушку, ей там, – он махнул указал вниз, – легче будет от того, что ты за нее молишься. Быстрее душа ее пройдет через очищение и найдет покой.

Восковая свеча зависла в воздухе перед Касей и фитиль ее загорелся. Кася успела ее схватить, даже не ойкнула, когда горячий воск стек и ожег пальцы.

– А сама подумай, Ка-тар-жи-на, – прошептал над ухом голос – тот, первый, медово-сладкий, такой, от которого сердце начинало биться быстрее и сладко ныло внутри. – Тебе помощь нужна, а мне – ведьма, чтобы за мир людской зацепиться. Я верный слуга, преданный, Касенька, – он коснулся ее щеки, невидимый, страшный. – Лишнего не беру и врать не люблю, получше многих буду.

Кася зажмурилась.

– А если откажусь? – спросила она помертвевшими губами.

– Ну, откажись, – в темноте раздался смех. – Из книжечки этой жениху почитай – сам отвяжется. До следующей ночи.

Темнота дернула Касю за косу, за кончик алой ленты, легонько, будто дразнила.

– Надумаешь если, приходи в полночь к старому овину за городом, – прошептала темнота. – Я там буду в карты с друзьями играть, пока Святки идут. До воды, значит. Только знак божий с шеи сними, – черт хмыкнул. – А то друзья у меня дикие, не поймут и кинутся. Вмиг сожрут, костей не оставят!

* * *

Отец спустился, когда последняя матушкина свеча прогорела наполовину, а перед тем, как появился он, за печку прошмыгнула кикимора. Томаш зевнул, посмотрел на Касю и сказал:

– Хватит, дочка. Иди-ка спать. Дальше я сам.

Кася благодарно поклонилась и послушно поднялась наверх, в спальню. Легла на бабушкину кровать, накинула на себя покрывало, свернулась под ним, дрожа от холода и усталости. После бессонной ночи тело казалось раздувшимся, неуклюжим. Глаза болели. Закрыв их, Кася сразу увидела черные и красные буковки, ровные ряды, похожие на муравьишек. Они ползли, и мельтешили, и кружились, а Кася падала, падала в темноту и слышала в этой темноте собственный голос, читавший молитвы.

Свой ли?

Голос Богуславы их читает. Стоит бабушка рядом с Касей, не ослепшая еще – глаза ясные, в старом своем платье, которое привез ей Томаш в подарок из чужих земель, не седая еще – две темные косы вьются змеицами, лишь кое-где блестит в них серебро. Богуслава сняла уже вдовий убор, распустила волосы, готовится ложиться.

Маленькая Кася морщится, ерзает под одеялом, отодвигается к стене.

– Бабушка, – говорит она. – Расскажи сказку!

Богуслава берет гребень, ведет им по волосам, смотрит на внучку. Хмурится, но по-доброму, как бы понарошку.

– Страшную? – спрашивает она, усмехаясь, потому что знает ответ.

– Страшную! – говорит маленькая Кася.

– Чур не хныкать тогда! А то Софья опять скажет, что я тебя нарочно пугаю.

Богуслава садится рядом, гладит Касю по голове. От нее пахнет травами и мылом, от гребня – можжевельником. Она расчесывает волосы, прядь за прядью, чтобы заплести их потом в тугую косу на ночь, расчесывает и говорит тихо, другим, особым голосом, голосом для сказок:

– Ну, слушай тогда. Было это однажды под небом, жила в маленьком городке девушка, умная и трудолюбивая, хорошая девушка. И вот однажды решила сгубить ее ведьма…

Глава четвертая: Сорока

Есю прокляла ведьма.

Дело было поздней осенью, когда ложится снег на пустые поля, как саван, и облака ходили низкие-низкие, темные-темные. Хмарь кругом, блеснет солнце – и скроется.

Взяла ведьма иглу, воткнула в сердце маленькой птичке – и кольнуло сердечко у Еси, стало ей так тоскливо, что жить расхотелось. Вчера еще хохотала с подружками, пока сидели в женской избе, вечеряли, а тут проснулась – и как темнотой все подернуто, будто на душу копоть налипла и стала душа нечиста и от того стало тошно.

Лежит Еся на лавке, положив под голову руку, и ничего ей не хочется: ни есть, ни пить, ни гулять, ни с подружками песни петь. Встанет, поможет матушке чего, но руки Есеньки стали слабые – ухват с горшком не держат, а пальцы, ловкие прежде, разучились иглу держать и веретено тоже. Была Еська не красавица, но и не дурна собой, смешлива, с по-лисьи хитрыми глазами и легким нравом, а стала – тень себя прежней, не человек – остов человека. Под глазами круги легли серые, нос заострился, как клюв, руки иссохли, коса, гордость девичья, клоками полезла.

Плачет матушка, хмурится батюшка, братья-сестры сидят притихшие, идут по улицам шепотки, мол, испортили девку.

И тянет Есю то к реке, в темные воды нырнуть, то в голую, серую осиновую рощицу – покрепче себе сучок выбрать.

Длиннее становились ночи – крепла в Есе тоска, сидела в ней, как червь в яблоке, изнутри ее поедом ела. И вот когда стало совсем невыносимо, когда не осталось у Еси слез, дождалась она, пока уснут все в доме, и вышла наружу.

Ночь была безлунная, холодная. Потрескивал под ногами хрупкий ледок, белело на земле тонкое снежное покрывало, все в черных прогалинах, колкие звезды в голых ветвях путались, звенели, хихикали, и выла где-то вдалеке собака.

Шла Еся к озерцу лесному, знала – до весны не пойдет никто туда, значит, там ее искать не будут. Не хотела она, чтобы нашли.

И тут чует – рядом идет кто-то, тихий, как зверь. Застыла Еся – и тот тоже застыл, пошла дальше – и тот пошел, побежала – и он побежал. Встала Еся, обернулась, вздернула подбородок гордо – у самой сердце трепещет, ноги подкашиваются – и говорит:

– Покажись!

Вышел из темноты кто-то черный и страшный, такой, от которого звезды отворачиваются, гаснут.

– Ты кто таков, раз за мной идешь? – спросила Еся, а он ответил:

– Я путник простой, но любопытный: вижу – идет в ночи девица, дай, думаю, за ней пойду.

Еся понимала, что он врет: от простых путников звезды на небе дрожать не начинают. Но Еся была смелая была, а еще ей все равно уже стало, кого встретит: лиходея ли, колдуна, доброго парня или самого черта.

– А я, путник, топиться иду, – сказала она. – К озеру лесному.

– Что-то ты, дева, далеко пошла, – усмехнулся путник. – Поближе лужи не нашлось?

Подошел он ближе и чует Еся – зверем от него тянет, жаром огненным. Не человек перед ней, а другой кто-то, может – добрый, а может и нет.

Вздохнула Еся, проглотила холодный воздух и выложила ему все, что было: про тоску свою, про нежизнь серую, про копоть, на душу налипшую. Черный и страшный послушал ее и рассмеялся:

– Ах, вот оно что! Тебя, дева, колдовка прокляла: радость из тебя вынула, сердце тоской черной наполнила.

– А ты, что ли, в колдовстве понимаешь?

– А я, что ли, понимаю!

– Так помоги мне! – взмолилась Еся, и жить ей вдруг так захотелось – страшно, сильно, сильнее, чем до того хотелось умереть.

Замерли они друг напротив друга, стоит Еся – высохшая, усталая, стоит перед ней черный и страшный, рога у него высокие, задевает ими небо – и звезды сыпятся. Поняла Еся, кто перед ней, да поздно уже было.

– А по рукам! – сказал черт – а это был именно черт, и шел он за Есей не просто так, а потому что грех она задумала, значит – душа ее чертям бы досталась. – Послужу тебе, пока не помрешь, похожу под небом синим, среди людей поживу. Только учти, дева: по службе и плата будет. За одно крошек со стола хватит, за другое – слез горьких не оберешься, а за жизнь, любовь и смерть от души твоей кусок отломлю и съем его. А коли всю душу съем – так ты наша станешь.

– Хорошо! – говорит Еся. – Только от ведьмы спаси меня.

– Это легко, – ответил черт, рассмеялся и исчез.

Еся моргнула – и вот лежит на печи в родительском доме, и тепло ей, и мягко, но болит что-то внутри, колет печалью. Поняла Еся, что то черт от ее души откусил немного, взял плату за жизнь, и так ей это не понравилось, что пообещала она ни о жизни, ни о смерти, ни о любви у черта не просить никогда.

Стал черт при Есе жить, то черным котом прикинется, то цыганенком, то псом кудлатым бежит за ней, рычит на чужаков, своим – хвостом машет. Еся ему задания дает, простенькие: поле помочь вспахать, кур накормить, нити распутать, за маленьким братом присмотреть, чтобы не обидел кто, пока тот на крыльце сидит. Кормит его, псу – репьи из хвоста вытаскивает, коту уши чешет, цыганенку сладости на рынке покупает, а тот и рад служить.

Но вот пришло время – и екнуло у Еси сердечко. Понравился ей парень один, купеческий сынок, статный, ладный, умный и добрый. Девки за ним толпой ходили, одна другой краше, а он их словно не видел – все о делах своих думал, отцу помогал.

А Есенька так влюбилась, что сил терпеть не было! В душу так ей Борис этот запал, что и во снах снился, и на улицах виделся в каждом похожем встречном парне. Сохла девка, как проклятая, но не в колдовстве дело было.

Черт тут как тут. Летит вслед за Есей птичкой-воробьем и чирикает, только одна Еся его и слышит:

– Что, чик-чирик, парень нравится?

– Нравится, чертушко.

– Пошла бы за него?

– Пошла бы, так он не звал.

– А хочешь – полюбит тебя и позовет?

Побледнела Еся, посмотрела на черта-воробья, вздохнула тяжело – и через два дня, как увидела, что Борис другой девице на гулянье улыбнулся, согласилась. Так и так сердце болит, решила она, пусть лучше болит с выгодой.

Дзынькнуло, кольнуло, потянуло хрустальной болью – и еще кусок души черт у Еси откусил, а через неделю Борис уже ей улыбался, не другим, а через три месяца, как пора урожайная закончилась, сыграли добрую свадьбу.

Стала Еся невесткой купеческой, а потом и женой купца, когда Борис дело отцовское в свои руки взял. Хорошо ей жилось, сытно, но торговля свое требовала: ум, хваткость, а где и хитрость проявить. Вертелась Еся, как могла, а черт служил ей верно: ходил то конюхом, то управляющим, то просто Борисовым помощником в разных делах, не всегда хороших, и за то нехорошее плату брал побольше, чем яблочко наливное или кусок рыбного пирога. Истончилась Есина душа по кусочку, по осколочку, очерствело сердце. Пролегла меж темных бровей хмурая морщинка, изогнулись губы злой усмешкой, стал взгляд ледяным. И муж любимый уже не люб, как прежде, и не милы ни весна, ни цветущие луга, ни щедрая осень. Без души-то человек становится пуст, как сухой пень, и на все ему, как пню, что есть оно – что нету – все равно.

Но одна радость все же осталась у Еси – сын ее, первенец, Петрунко. Нет, детей у них с купцом родилось много, кто до года не дожил, кто вырос, но только с первым так было, что улыбнется он – и у Еси будто душа на место возвращается. Заплачет, загрустит – и Есе самой плакать хочется, что угодно сделает, лишь бы Петрунко счастлив был. Как же любит она его, как лелеет!

Может, и правда в сыне первом, рожденном, пока Есю колдовство не подпортило, часть души ее и осталась, недоступная черту.

Вырос Петрунко, пришла пора – полюбил девицу, ему под стать – из хорошей семьи, красавицу, с добрым нравом. Купец долго не думал, сватов заслал, сговорились быстро, стали к свадьбе готовиться.

Все тому рады, лишь у Еси сердце не на месте. У Еси – перед глазами черная пелена. Пришла чужая, уволокла сына любимого, вцепилась в него когтями черными, жизнь из него тянет – вот что Есе кажется.

Что ни делала молодая невеста – все было не так. Улыбнется – значит, заискивает, помогать тянется – выслуживается, из дому выходит – не к полюбовнику ли пошла? Изводит ревность Есю, застит глаза ложью, и надумала Еся невестку свою тоже извести.

Вот отправился Петрунко с отцом на большой торг, а Еся черта к себе кликнула:

– Сделай, – говорит, – так, чтобы прибрала смерть эту девку!

Вот так она зла была, так сильно ревновала.

Черт не стал кланяться, не помчался исполнять волю своей господицы тот же час. Посмотрел он на Есю и говорит:

– Приберет ее смерть – Петрунко расстроится, сердце сыну любимому разобьешь. Хочешь такого?

Подумала Еся: а ведь правда! Может, и плоха девка, но сыночку по сердцу, любит он ее. Умрет – загрустит Петрунко.

– Тогда, – говорит Еся, – сделай так, чтобы разлюбил он ее. А потом – убей девку.

И снова черт не помчался приказ выполнять.

– Эту разлюбит, так другая придет. Ее тоже извести вздумаешь?

Грозно посмотрела на него Еся.

– Ты, – говорит, – учить меня вздумал, чертушко, перечить мне решил?

– Я, – отвечает черт, – за столько лет прикипел к тебе, души твоей отведал – вкусная душа, немного от нее осталось. Хочу кусочек этот сберечь подольше. Где я еще душу такую найду?

– Тогда, – говорит Еся, – научи меня, как любовь от человека самой отвадить, чтобы никому она не досталась!

Посмотрел на нее черт и показалось Есе, что смотрит он грустно-грустно. Вздохнул и принес ей птицу-зяблика и тонкую, длинную иглу.

Взяла Еся птицу, проткнула ей сердце иглой – и не стало с той поры в сердце Петрункином любви, вся вытекла, как кровь из птичьего сердечка. Сделался он жесток и зол, отца свел в могилу, женился – и жену до могилы довел. Только матушка с ним жила, любила его таким вот, злым – всем остатком души своей любила, а когда умерла она – съел черт тот остаток и плакал долго от горечи.

I

Земля промерзла так крепко, что копать могилу никто не брался. Тело Богуславы решено было отнести в божедомку, положить гроб на лавку и оставить до весны.

Проститься с ней пришло много людей. С самого утра и до позднего вечера текла толпа в дом Богуславы: старики и старухи охали и качали головами, женщины помладше плакали, бегали детишки, которых с собой взяли, мужчины снимали шапки. Большую жизнь прожила Богуслава, много кто ее помнил.

У Каси голова шла кругом. Вместе с Ясной и Желной она готовила поминальное угощение – впервые в жизни. Вместе с Милой помогала старушкам подняться по ступеням, встречала гостей, говорила с ними. Убирала со стола, мыла в едва теплой воде миски, вытирала слезы со щек, дышала запахом ладана, пропитавшим дом насквозь.

Кикиморка выглянула из-за печи, поманила Касю:

– Нам, нам оставь угощения!

Кася кивнула и когда никто не видел сунула за шторку у печки целое блюдо блинов.

Потом был священник, не отец Федор, а незнакомый совершенно старик Илия, приехавший в город из-за сгоревшего храма. Кася спряталась в чуланчике, одну стену которого жарко прогревала растопленная печь, поплакала тихонько и затаилась.

Сверху, с чердака, из-за стен, будто бы между ними, внутри брусьев, отовсюду Касе слышался тоненький, едва заметный плач. Это домашняя нечисть прощалась с бывшей хозяйкой.

Кикиморка, появившаяся из ниоткуда, дернула Касю за рукав.

– Пойдем, покажу что. Пойдем, пойдем! – поманила она и завлекла Касю в Богуславину спаленку.

– Окошечко приоткрой, посмотри! Только тихо, чтоб не заметила!

Кася отодвинула внутреннюю ставню, выглянула сквозь слюдяное окно наружу, в снежный, смазанный непогодой день.

– Видишь, видишь? – засуетилась кикиморка, подпрыгивая у Касиных ног.

– Что? – не поняла Кася.

– Та, другая пришла! Войти не может!

И правда: снаружи, по улице ходила женщина. Кася не сразу понял, кто это – слюда размывала мир снаружи, а потом присмотрелась, а, может, ее новая сила позволила разглядеть: Ждана там толклась, тыкалась, будто не пускало ее что за воротца.

– Пустить? Али не надо? – спросила кикимора.

– А что? – Кася закрыла ставню и развернулась, по-хозяйски расправив плечи. – Не нравится она тебе?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю