Текст книги "Разговор в «Соборе»"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 39 страниц)
– Как же такое забыть? – сказал Лудовико. – Вы поглядите, как меня отделали. Это, пожалуй, до могилы не забудется.
– Кажется, напрасно я за тебя хлопотал, – сказал Лосано. – Ничего ты не понял, Лудовико.
– Не пугайте меня, сеньор Лосано, – сказал Лудовико. – Что я должен был понять?
– Что ты теперь настоящий офицер полиции, точно такой же, как те, что из училища выходят, – сказал Лосано. – А офицер полиции не мог принимать участие в делах вроде Арекипы.
– На работу? – сказал дон Эмилио Аревало. – Нет, Тельес, теперь тебе надо поправиться. Поживешь сколько надо будет с семьей, а получать будешь как и раньше. Вот срастется нога, пойдешь работать.
– Для таких дел нанимают всякую шпану, – сказал сеньор Лосано. – А ты никогда таким не был, тебе всегда поручали ответственные задания, требующие специальной подготовки. Так написано в твоем личном деле. Может, мне зачеркнуть все это? Написать «привлекался по найму для разовых акций»? А?
– Не за что, сынок, – сказал дон Эмилио Аревало. – За добро добром платят. Так-то, Тельес.
– Все, сеньор Лосано, понял, понял, – сказал Лудовико. – Виноват, не сразу сообразил. Никогда я не бывал в Арекипе.
– Потому что иначе могут начаться всякие разговоры: он-де не имеет права, он недостоин звания, – сказал сеньор Лосано. – Так что забудь об этом навсегда.
– Забыл, забыл, дон Эмилио, – сказал Тельес. – Сроду из Ики не выезжал, а ногу сломал, когда мул меня сбросил. Ах, дон Эмилио, вы ж представить не можете, до чего мне эти деньги кстати придутся.
– Почему именно в Пукальпу? – сказал Лудовико. – По двум причинам. Во-первых, там самый скверный комиссариат во всем Перу. А во-вторых, у меня родич в Пукальпе, он тебе подыщет работенку. У него транспортная компания – автобусы. Видишь, брат Амбросио, все тебе на блюдечке подается.
Часть четвертая
I
– Трио «Бим-бам-бом»? – говорит Амбросио. – Нет, не приходилось. А что?
Ана, Птичка, думает он, зверский роман Карлитоса с Китаянкой, смерть отца, первая седина: когда это было, Савалита – два года назад? три? десять лет? Кто первым раскопал кобылу по кличке Птичка и начал раздувать эту сенсацию? Орлы из «Ультима Ора»? Нет, из «Пренсы». Такой вид ставки был тогда еще в новинку, и завсегдатаи бегов предпочитали, как всегда, играть первых двух. Но в одно прекрасное воскресенье некий типограф угадал девять из десяти победителей и получил на Птичке сто тысяч солей. «Пренса» взяла у него интервью, напечатала фотографии: типограф в кругу семьи, за накрытым и заставленным бутылками столом, на коленях перед образом Спасителя-Чудотворца. На следующей неделе ставки выросли вдвое, и «Пренса» поместила на первой полосе снимок двух ликующих коммерсантов из Яки, воздевших к небесам счастливую карточку, а еще через неделю какой-то рыбак из Кальяо, в молодости потерявший в пьяной драке глаз, сорвал куш в четыреста тысяч. Выдача продолжала расти, и газеты устроили форменную охоту на счастливцев. Ариспе отправил Карлитоса собирать материал о Птичке, но через три недели выяснилось, что «Кроника» отстала безнадежно: Савалита, придется вам этим заняться, у Карлитоса ни черта не выходит. Если б не это задание, думает он, я бы не попал тогда в аварию и, наверно, ходил бы сейчас холостым. Но тогда он был очень доволен: дел у него было мало, и, благодаря неопределенности поручения, он мог вообще не появляться в редакции или заскакивать на минутку. По субботам надо было дежурить в конторе Жокей-клуба, узнавать, на сколько поднялись ставки, а к понедельнику уже становилось известно, один ли был победитель или несколько и где именно была приобретена карточка. Тогда начинались поиски выигравшего. В понедельник и во вторник телефон в редакции трезвонил без конца, сообщая имена, и приходилось вместе с Перикито мотаться по всему городу, перепроверяя полученные сведения.
– Да ничего, – говорит Сантьяго. – Вон та размалеванная похожа на одну из этого трио: Ада-Роса ее звали.
Якобы гоняясь за удачниками, ты, Савалита, мог не показываться в редакции, ходить в кино, пить в «Патио» или в «Брансе» кофе с ребятами из других газет или ходить с Карлитосом на репетиции танцевальной группы, которую сколачивал импресарио Педрито Агирре и в которой выступала Китаянка. «Бим-бам-бом», думает он. До тех пор Карлитос был, что называется, увлечен ею, а как раз в это время уже заражен ею или отравлен. Ради нее он делал ансамблю рекламу, сочиняя и пропихивая в «Кронику» патриотические панегирики: с какой стати должны мы довольствоваться второразрядными чилийками и кубинками, когда у нас в Перу есть исполнительницы мамбы, способные стать подлинными звездами?! Ради нее договаривался до полной чепухи: им не хватает только поддержки публики… им нужно дать шанс… это вопрос нашей национальной гордости… приглашаю всех на премьеру «Бим-бам-бом». Вместе с Норвином, Солорсано, Перикито ходил в городской театр на репетиции и там видел Китаянку – дикое, звериное тело с вольным размахом бедер, зазывное порочное лицо, лукавый взгляд, хрипловатый голос. Из кишащего блохами пыльного бархата кресел в пустом партере они следили, как она спорит с женоподобным хореографом Табарином, вычленяли ее из метавшегося по сцене вихря, шалели от бесконечной мамбы, румбы, гуарачи и суби. Да, Карлитос, она лучше всех, молодец, Карлитос. Когда группа начала выступать в театрах и кабаре, фотография Китаянки по крайней мере раз в неделю появлялась в газете в сопровождении неумеренно лестных подписей. Иногда после спектаклей Сантьяго шел с Карлитосом и Китаянкой поужинать в «Беседку» или выпить в мрачном баре. В ту пору их роман был на взлете, и однажды в «Негро-негро» Карлитос опустил ладонь на руку Сантьяго: мы с ней сдали самый трудный экзамен, Савалита, уже три месяца – тишь да гладь, теперь можно жениться. А в другой раз, уже сильно пьяный, сказал: я был счастлив, Савалита. Нелады начались после того, как ансамбль распался и Китаянка стала выступать в ночном клубе «Пингвин», открытом Педрито Агирре где-то в центре. Вечерами Карлитос тащил Сантьяго через площадь Сан-Мартин, через Оканью туда, где угрюмо подмаргивали во тьме лампочки на фасаде «Пингвина». Педрито Агирре не брал с них за вход, отпускал пиво со скидкой, наливал им за «спасибо». Сидя в баре, они смотрели, как опытные пираты лимской полуночи берут на абордаж танцовщиц, посылают им с официантами записочки, усаживают к своим столикам. Иногда они уже не заставали Китаянку, и Педрито по-братски похлопывал Карлитоса: ей стало нехорошо… она пошла проводить Аду-Росу… ей сообщили, что мать попала в больницу. А иногда видели, как она сидит за столиком в глубине зала и слушает какой-то вздор, который со смехом нашептывает ей богемного вида принц, или прячется во тьме с элегантным седеющим господином, или танцует, прижавшись к какому-нибудь юному аполлону. И тотчас – искаженное лицо Карлитоса: она по условиям контракта не имеет права отказываться от приглашений – или – ну, Савалита, в данных обстоятельствах нам следует направить свои стопы в бордель, – или – я не бросаю ее, Савалита, из чистейшего мазохизма. С этого времени роман Карлитоса и Китаянки вновь стал зубодробительной чередой разрывов, примирений, скандалов и публичного выяснения отношений, иногда доходившего до рукопашной. В интермедиях Китаянка появлялась в обществе миллионеров-адвокатов, мальчишек со звонкими фамилиями и наружностью сутенеров, коммерсантов с явными признаками цирроза печени. Она рождена не блядью, а осквернительницей семейного ложа, саркастически замечал Бесеррита, ее тянет именно к отцам семейств. Однако длились эти эскапады недолго, и через несколько дней Китаянка уже сама звонила в «Кронику». Вся редакция расцветала ироническими улыбками, сдавленное хихиканье слышалось над пишущими машинками, когда осунувшийся Карлитос униженно и благодарно шевелил губами, едва не целуя телефонную трубку. Китаянка довела его до полного финансового краха, он одалживал деньги у кого только мог, а кредиторы с подписанными им векселями являлись даже в газету. В «Негро-негро» ему закрыли кредит, думает он, и даже у тебя он занял не меньше тысячи. Двадцать два года, думает он, двадцать три, двадцать четыре. Воспоминания – мимолетные, как выдуваемые Тете пузыри жевательной резинки, эфемерные, как репортажи о Птичке, бесполезные, как страницы черновиков, ежевечерне заполнявшие плетеную корзину.
– Ну, нашли тоже артистку, – говорит Амбросио. – Это ж Марго, всесветная потаскуха. Она целыми днями ошивается у «Собора».
Кета выставляла клиента с большим успехом: он заказывал беспрестанно, себе – виски, ей – вермут (на самом деле в бокалах был слабый чай). Ты наткнулась на золотую жилу, говорил ей, пробегая, Робертито: уже двенадцать марок[62]62
Марки – жетоны, на которых официант подает порции спиртного, а при расчете клиента получает наличные деньги по количеству этих жетонов.
[Закрыть]. Кета понимала едва ли десятую часть запутанной истории, которую со смехом и подмигиваньем рассказывал американец. Какой-то налет – не то ограбление банка, не то поезда, не то магазина – не то он правда при этом был, не то видел в кино, не то вычитал в книжке – вселял в него непонятно почему неукротимую веселость. Улыбаясь, обвив руками веснушчатую шею, Кета танцевала с ним и думала: неужели всего двенадцать марок? И тут увидела в глубине бара, у занавески, пылающее от румян и риммеля лицо Ивонны. Та мигнула ей, поманила пальцем с серебряным ноготком. Кета приблизила губы к уху в рыжем пуху: я сейчас вернусь, любовь моя, подожди меня, ни с кем не ходи. Что, что, what have you said?[63]63
Что ты сказала? (англ.)
[Закрыть] – сказал веселый американец, и Кета ласково сжала ему руку: сейчас, сейчас приду. Лицо у Ивонны было необыкновенно значительное: очень важный гость, Кетита.
-Он там, в кабинете, с Мальвиной. – Она осмотрела ее прическу, грим, платье, туфли. – Потребовал тебя тоже.
– Да я же занята, – сказала Кета, мотнув головой в сторону бара. – Американец…
– Он тебя углядел из кабинета, ты ему понравилась, – засияли глаза Ивонны. – Сама не понимаешь, какая это удача.
– Ну, а с тем-то что делать, сеньора? – стояла на своем Кета. – Хороший клиент, не жмет и…
– Обслужи по высшему разряду, как короля, – услышала она алчный шепот Ивонны. – Чтоб остался доволен, доволен тобой. Подожди, дай я поправлю, ты растрепалась.
Жалко, думала Кета, пока пальцы Ивонны порхали над ее головой. А потом, когда шла по коридорчику, соображала: политик, генерал, дипломат? Дверь в кабинет была открыта, она увидела Мальвину, перешагивавшую через снятую юбку. Вошла, притворила за собой дверь, но она сейчас же открылась снова: появился Робертито с подносом, согнувшись в три погибели, проскользил по ковру, голое лицо разъехалось в искательной улыбке: добрый вечер. Поставил поднос и, не выпрямляясь, не поворачиваясь спиной, исчез, и тогда Кета услышала голос:
– И ты, красавица, и ты тоже. Тебе ведь жарко, наверно? – Голос был тусклый, спокойно властный и не совсем трезвый.
– К чему такая спешка, милый? – сказала она, взглядом отыскивая и не находя его глаз. Он сидел в креслице без подлокотников, как раз под тремя картинками на стене, в том полутемном углу, куда не доходил свет лампы, сделанной в форме слоновьего хобота.
– Одной мало, ему двух подавай, – засмеялась Мальвина. – Ты так изголодался, миленький? Ты у нас с причудами, да?
– Давай, – прозвучал этот неистовый и одновременно ледяной голос. – Давай-давай. Ты же умираешь от жары?
Нет, не умираю, подумала Кета, с тоской вспомнив американца из бара. Расстегивая юбку, она взглянула на Мальвину: та, уже голая, потянувшись в конусе света всем смуглым сдобным ромбом своего тела, приняла позу, которую считала, наверно, самой обольстительной, и что-то говорила сама себе. Она была уже сильно пьяна, и Кета подумала: растолстела. Нет, это ей не идет, груди одрябнут, хозяйка моментально отправит в турецкие бани сгонять вес.
– Не тяни, Кетита, – со смехом похлопала ее Мальвина. – Наш привереда больше ждать не может.
– Не привереда, а невежа, – пробормотала Кета, медленно скатывая чулки. – Твоего кавалера даже здороваться не научили.
Но он не хотел ни шутить, ни даже просто разговаривать. Сидел молча, покачиваясь взад-вперед равномерно и упорно до тех пор, пока Кета не разделась – сняла, как и Мальвина, юбку, блузку, лифчик, осталась в одних трусиках. Неторопливо свернула свою одежду, положила на стул.
– Вот. В натуральном виде вы обе лучше смотритесь: прохладней, – сказал он все тем же неприятным тоном – с холодной, нетерпеливой досадой. – Идите сюда, а то лед растает.
Обе приблизились, и Мальвина с принужденным хохотком присела на колени к нему, а Кета увидела наконец его худое, обтянутое лицо, брюзгливо сложенные губы, маленькие ледяные глаза. Лет пятьдесят, подумала она. Прильнув к нему, смешно мурлыкала Мальвина: я замерзла, пригрей меня, приласкай меня. Импотент, подумала Кета, и злобный какой. Он обвил рукою плечи Мальвины, но глаза, выражавшие неколебимое стойкое отвращение, устремил на Кету, стоявшую у столика. Она наклонилась, взяла два стакана, протянула их Мальвине и ему. Потом взяла свой, выпила, подумав: депутат, наверно, а может, префект.
– Здесь и тебе место найдется, – не отнимая от губ стакан, повелительно сказал он. – По коленке на каждую, бог даст, не подеретесь.
Он дернул ее за руку, и, потеряв равновесие, она ткнулась в сидящих, услышала, как взвизгнула Мальвина: полегче, Кетита, ты мне по ребру заехала. Теперь они сидели, тесно прижавшись друг к другу, креслице ходило ходуном, и Кете стало противно: ладонь его, костлявая и маленькая, сильно потела. Пока Мальвина, уже освоившись или притворяясь, что ей прекрасно, хохотала, пошучивала и пыталась присосаться к нему поцелуем, Кета ощущала, как проворные, влажные, липкие пальцы щекочуще ползают по ее груди, по спине, по животу, по ногам. Она засмеялась и возненавидела его. Он ласкал их обстоятельно и методично: Кету – левой, Мальвину – правой, – но даже ни разу не улыбнулся, а поглядывал на девиц молча, задумчиво, скучливо.
– Невеселый вы у нас что-то, господин невежа, – сказала Кета.
– А не пойти ли нам в кроватку, – со смехом заверещала Мальвина, – а то ты нас простудишь.
– С обеими сразу я не решаюсь, духа не хватает, – пробормотал он, мягко спихивая их с колен. И приказал: – Сначала надо поднять настроение. Потанцуйте-ка.
Ну, это на всю ночь, подумала Кета, прикидывая, не послать ли его подальше, не вернуться ли к американцу в бар. Мальвина опустилась на колени и включала проигрыватель. Кета снова почувствовала холодную костлявую лапку, тянувшую ее назад, подалась к нему, вытянула шею, полураскрыла губы: что-то мягкое и напористое, едко пахнущее табаком и отдающее перегаром, прошлось вдоль ее зубов и десен, прижало к небу ее язык и ушло, наполнив рот обильной горькой слюной. И тотчас лапка бесцеремонно оттолкнула ее: может, танцуешь ты лучше, чем целуешься. Кета почувствовала, что ярость захлестывает ее, но улыбка не исчезла, а стала только шире. Подошла Мальвина, вывела Кету на середину, на ковер. Они начали танцевать гуарачу со всеми фигурами, подпевая себе и притрагиваясь друг к другу только кончиками пальцев. Потом – обнявшись – болеро. Кто это, шепнула Кета Мальвине на ухо. Что, сама не видишь, шепнула в ответ Мальвина: тварь, из этих самых.
– Понежнее, – раздельно и медленно выговорил он, и на этот раз в словно оттаявшем голосе зазвучало что-то человеческое. – Больше чувства.
Мальвина издала свой пронзительный ненатуральный смешок, сказала громко – ты моя милая, ты моя хорошая, – всем телом стала тереться о Кету, которая, взяв ее за бока, то притягивала ее к себе еще плотней, то слегка отстраняла. Креслице снова закачалось – теперь быстрей и по-другому, чем прежде, тихо застонали пружины, и Кета подумала: кончил, кажется. Она отыскала губами губы Мальвины и, целуя ее, закрыла глаза, чтобы он не заметил, что она смеется. В эту минуту пронзительный визг тормозов заглушил музыку. Мальвина отпрянула, зажала уши: доездились, пьянь проклятая. Однако удара не последовало: сухой свистящий звук сменился хлопком дверцы, а потом у подъезда позвонили. Так, словно палец у приехавшего прилип к кнопке.
– Не обращайте внимания, вас не касается, – с глухой яростью сказал он. – Танцуйте.
Но кончилась пластинка, и Мальвина пошла поставить новую. Они снова обхватили друг друга и начали танец, как вдруг, распахнувшись резко, словно от мощного пинка, грохнула об стену дверь. Кета увидела вошедшего – самбо, высоченный, широкоплечий, кожа светлее гуталина и темнее шоколада, а блестит не хуже его голубого костюма, волосы яростно распрямлены и приглажены. Он застыл на пороге, уставившись на нее белыми огромными глазами. Он не отвел взгляда, даже когда клиент вскочил с кресла и почти вприпрыжку пересек кабинет, сжал кулачки, как будто собираясь ударить.
– Какого дьявола ты здесь? Не знаешь, что надо спросить разрешения?
– Тут генерал Эспина, дон Кайо. – Гигант весь как-то сжался, отпустил ручку, глядел на клиента испуганно, и слова у него путались. – Ждет в машине. Просил вас выйти, очень, говорит, срочно.
Мальвина торопливо натягивала на себя юбку и блузку, всовывала ноги в туфли, а Кета, одеваясь, снова посмотрела через голову клиента в сторону двери и снова встретилась взглядом с обессмысленными ужасом глазами самбо.
– Скажи, сейчас выйду, – буркнул клиент. – А без стука больше не лезь никуда и никогда, если не хочешь пулю меж глаз.
– Простите, дон Кайо, – пятясь, закивал самбо. – Я не сообразил, мне сказали, вы тут. Виноват.
Он исчез, а человечек захлопнул дверь. Повернулся к девицам, и лампа осветила его теперь с головы до ног. Лицо его было изуродовано злобной гримасой, в глазах гаснул, не успев разгореться, неяркий блеск. Он вытащил из бумажника несколько банкнот, положил их на сиденье кресла. Поправляя галстук, подошел к Мальвине и Кете.
– Чтоб не очень убивались в разлуке, – мрачно и неприязненно пробормотал он, показывая на деньги. И, обращаясь к Кете: – Завтра пришлю за тобой. Часам к девяти.
– Мне в это время нельзя, – сказала Кета, быстро глянув на Мальвину.
– Будет можно, – сухо сказал он. – Итак, в девять.
– А меня, значит, побоку? – засмеялась Мальвина, беря кредитки. – Ну, зовут тебя Кайо. Кайо – а дальше?
– Дерьмо, – не оборачиваясь, от самой двери произнес он. Вышел и с силой захлопнул ее за собой.
– Савалита, тебе только что звонили из дому, – сказал Солорсано, не успел он войти в редакцию. – Что-то срочное. Да, кажется, с отцом.
Он подбежал к первому столу, схватил трубку, набрал номер – сначала долго стонали длинные надрывные гудки, потом ответил незнакомый голос с горным выговором: сеньора дома нет, и никого нет. Опять у них сменился дворецкий, а этот, Савалита, и не подозревал о твоем существовании.
– Я – Сантьяго, сын дона Фермина, – громче повторил он. – Что там случилось с ним? Где отец?
– Заболел, ниньо, – сказал дворецкий. – В клинике лежит. А в какой, не знаю.
Он стрельнул у Солорсано пятерку, схватил такси. Вбежав в вестибюль Американской клиники, сразу же увидел Тете – она куда-то звонила, какой-то парень – не Чиспас – держал ее за плечи, и, лишь подойдя поближе, он узнал в нем Попейе. Они заметили его, и Тете бросила трубку.
– Ему лучше, лучше. – Глаза у нее были заплаканы, голос дрожал. – Но мы так переволновались, Сантьяго… Мы думали, он умрет.
– Час тебе звоним, хилячок, – сказал Попейе. – И в пансион и в редакцию. Я уж хотел ехать искать тебя по городу.
– Нет, в тот раз он выкарабкался, – говорит Сантьяго. – Умер от следующего инфаркта. Через полтора года.
Пили чай. Дон Фермин вернулся домой раньше, чем обычно, ему нездоровилось, думал, что это грипп. Выпил горячего чаю, глоток коньяку, укутался и сидел в кресле у своего письменного стола, читая «Селесьонес», когда Тете и Попейе, крутившие в столовой пластинки, услышали звук падения. Сантьяго закрывает глаза: крупное тело, ничком распростертое на ковре, лицо с застывшей на нем гримасой страдания или изумления, рядом – плед и журнал. Как закричала мама, какой поднялся переполох. Его завернули в одеяла, отнесли в машину Попейе, привезли в клинику. Несмотря на вашу вопиющую безграмотность, – сказал им врач, – да разве можно было его трогать? – он сравнительно быстро оправляется после инфаркта. Надо соблюдать полный покой, но опасность миновала. В коридоре у дверей палаты Клодомиро и Чиспас успокаивали сеньору Соилу. Мать подставила ему щеку для поцелуя, но не произнесла ни слова и взглянула, как ему показалось, с упреком.
– Он уже очнулся, – сказал Клодомиро. – Когда сестра выйдет, ты сможешь его увидеть.
– Только недолго, – сказал Чиспас. – Доктор не велел ему разговаривать.
И вот, Савалита, просторная палата со светло-зелеными стенами, занавески в цветочек, отделяющие прихожую и туалет, и он – в темно-красной шелковой пижаме. Скудный церковный свет ночника. Помнишь, Савалита, его бледное лицо, растрепанные полуседые волосы и еще не исчезнувший животный страх в глазах? Но когда Сантьяго наклонился поцеловать его, отец улыбнулся: наконец-то тебя разыскали, я уж думал, мы больше не увидимся.
– Меня пустили к тебе с тем условием, что ты не будешь разговаривать.
– Слава богу, мне уже не страшно, – сказал дон Фермин и выпростав руку из-под простыни, нащупал руку Сантьяго. – Как твои дела? Пансион, газета?
– Да все отлично, папа, – сказал он. – Только, пожалуйста, не надо, тебе нельзя разговаривать.
– Как вспомню, слезы к горлу подступают, – говорит Амбросио. – Такой человек не должен был умирать.
Он долго пробыл в палате, присев у изголовья и глядя на широкую волосатую отцовскую кисть на своем колене. Дон Фермин закрыл глаза, глубоко дышал. Он лежал без подушки, повернув и откинув голову на матрас, и Сантьяго видел бороздки жил вдоль шеи и серые точки отросшей щетины. Потом вошла в белых мягких туфлях сестра, показала ему молча, чтобы вышел. Сеньора Соила, Клодомиро, Чиспас сидели в прихожей. Тете с Попейе стояли у двери.
– Сначала политика, теперь эта лаборатория и контора, – сказал Клодомиро. – Нельзя так надрываться.
– Он все хочет делать сам, меня не подпускает, – сказал Чиспас. – Сколько раз я его просил передать мне дела, да куда там. Теперь волей-неволей придется отдохнуть.
– Он так нервничал последнее время. – Сеньора Соила поглядела на Сантьяго злобно. – Разве тут в лаборатории дело? Сколько горя принес ему этот мальчишка! Ты не давал о себе знать, а чего это ему стоило, ты знаешь? А эти уговоры каждый раз: «Сантьяго, вернись, Сантьяго, вернись».
– Тише, мама, что ты кричишь, как сумасшедшая? – сказала Тете. – Люди кругом.
– Ты превратил его жизнь в ад, – рыдала сеньора Соила. – Из-за тебя, сопляка, он не знал ни минуты покоя!
Из палаты появилась сестра и, проходя, шепнула: пожалуйста, потише. Сеньора Соила промокнула глаза платочком, Клодомиро утешающе и сострадательно склонился к ней. Все замолчали, переглядываясь. Тете снова зашепталась с Попейе. Как они изменились, Савалита, как постарел дядюшка Клодомиро. Он улыбнулся ему, и тот ответил печальной, сообразно обстоятельствам, улыбкой. Как он сгорбился, высох и совсем почти облысел: только какой-то белый пух вокруг черепа. А Чиспас – совсем взрослый мужчина: в том, как он двигается, садится или встает, в самом тоне голоса чувствуется эта взрослая уверенность и надежность, физическая и душевная раскованность, и какой у него спокойно решительный взгляд. Помнишь, Савалита: сильный, загорелый, серая тройка, черные носки и туфли, белоснежные манжеты, темно-зеленый галстук, заколотый неброской булавкой, и из верхнего кармана выглядывает полоска платочка. А Тете, державшая Попейе за руку, не сводившая с него глаз? Розовое платье, думает он, широкое ожерелье обвивает шею и спускается до талии. Заметна стала грудь, круче изгиб бедра, длинные стройные ноги, тонкие щиколотки, белые руки. Ты уже не похож на них, Савалита, ты стал плебеем. Знаю, мама, почему ты приходишь в такую ярость, как только видишь меня, думает он. Ни победительности, ни самоуверенности, ничего, кроме желания поскорее уйти. Неслышно подошла сестра: время посещения истекло. Сеньора Соила останется ночевать в клинике, Чиспас увезет Тете, Попейе предложил Клодомиро доставить его, но тот сказал, что доберется на автобусе, он довозит до самого дома, не беспокойтесь, очень вам благодарен.
– Дядюшка твой не меняется, – сказал Попейе; спустился вечер, они медленно ехали к центру. – Никогда не соглашается, чтобы я его привез или отвез.
– Он никого не хочет затруднять и не любит одалживаться, – сказал Сантьяго. – Он человек щепетильный.
– Отличный человек, – сказал Попейе. – Знает весь Перу, да?
Помнишь Попейе, Савалита? Веснушчатый, рыжий, огненные волосы ежиком – все как раньше, и взгляд такой же – дружелюбный и искренний. Только вытянулся и раздался в плечах и лучше теперь владеет и собой, и своим телом, и всем, что вокруг. Клетчатая рубашка, думает он, фланелевый пиджак с кожаными лацканами и нашлепками на локтях, брюки, мокасины – помнишь?
– Ох мы и перетрусили из-за твоего старика. – Одной рукой он держал руль, а другой подстраивал приемник. – Слава богу, что это не на улице с ним случилось.
– Ты уже по-родственному рассуждаешь, – с улыбкой перебил его Сантьяго. – Не знал, конопатый, что ты ухаживаешь за Тете.
– Она тебе разве не говорила? – воскликнул Попейе. – Ты что, с луны свалился? Мы уже два месяца вместе.
– Я давно не бывал дома, – сказал Сантьяго. – Ну, что ж, рад за вас обоих.
– Нелегко, знаешь ли, мне далась победа, – сказал Попейе. – Твоя сестрица и не смотрела на меня, помнишь, тогда, еще в школе. Но верно говорят: терпение и труд все перетрут.
Они остановились у «Тамбо» на проспекте Арекипы, заказали, не вылезая из машины, по чашке кофе. Вспоминали прошлое, рассуждали, как у кого сложилась жизнь. Он тогда только что окончил архитектурный, думает он, поступил в крупную фирму, надеялся на паях с приятелями открыть собственное дело. Ну, а ты-то как, как твоя жизнь, какие планы?
– Жизнь – ничего, – сказал Сантьяго, – а планов никаких нет. Буду в «Кронике», как и раньше.
– А когда же диплом защитишь? – с осторожным смешком сказал Попейе. – Ты ж ведь создан для адвокатуры.
– Думаю, что никогда, – сказал Сантьяго. – Право меня не прельщает.
– Если честно, эти твои закидоны очень огорчают дона Фермина, – сказал Попейе. – Он все время нам с Тете: уговорите его уйти из газеты, хватит уже. Да, я в курсе. Мы с ним отлично ладим. Подружились, можно сказать. Вот такой человек.
– Не хочу я доктором становиться, – как бы шутя сказал Сантьяго. – У нас в Перу плюнь – в доктора попадешь.
– Ты не меняешься, – сказал Попейе. – Лишь бы не как все, только бы наособицу.
От кафе отъехали, а на проспекте Такны перед зданием «Кроники» еще поболтали немного, а потом Сантьяго вышел. Надо нам почаще видеться, старина, тем более что мы с тобой уже почти родственники. Попейе сто раз хотел встретиться, но ты же неуловим. О нем все время справляются ребята, и, может, нам как-нибудь на днях пообедать? Ты никого не встречал из нашего выпуска? Выпуск, думает он. Щенки, превратившиеся в львов и тигров. Инженеры, адвокаты, управляющие. Некоторые уже женились, думает он, иные завели любовниц.
– Я, конопатый, почти никого не вижу, живу как филин: ложусь на рассвете, а встаю под вечер, когда надо идти в редакцию.
– Богемное житье, да? – сказал Попейе. – Здорово, наверно, а? Особенно для парня с такими мозгами, как у тебя. Ты же – интеллектуал.
– Что тут смешного? – говорит Амбросио. – Я вам про дона Фермина сказал то, что на самом деле думаю.
– Я не над этим смеюсь, – говорит Сантьяго. – А над тем, что я – интеллектуал.
Когда он на следующий день пришел в клинику, дон Фермин уже сидел на кровати и читал газеты. Был оживлен, одышка прошла, и лицо порозовело. Дон Фермин провел в клинике неделю, и он навещал его ежедневно, но ни разу не оставался наедине. Родственники, которых он годами не видел, которые рассматривали его недоверчиво. В семье не без урода… ушел из дому… из-за него Соилита места себе не находит… прозябает в какой-то газетенке. Невозможно, Савалита, невозможно было упомнить имена всех дядюшек и тетушек, узнать всех кузенов и кузин, с которыми ты встречался в больнице. В ноябре, когда уже начало припекать, сеньора Соила и Чиспас улетели с доном Фермином в Нью-Йорк на обследование. Вернулись через десять дней, и вся семья уехала на лето в Анкон. Ты их не видел почти три месяца, Савалита, но каждую неделю разговаривал с отцом по телефону. В конце марта вернулись в Мирафлорес: дон Фермин совсем оправился, загорел и поздоровел. В первое же воскресенье, придя на обед, ты увидел, как Попейе целует твоих родителей. Тете разрешили ходить с ним по субботам на танцы в «Гриль-дель-Боливаро». В день твоего рождения Чиспас, Тете и Попейе утром разбудили тебя в пансионе, повезли домой, а дома тебя ждали подарки. Два костюма, Савалита, сорочки, башмаки, запонки и в конверте – чек на тысячу солей, которые вы с Карлитосом оставили в борделе. Что еще стоит вспомнить, Савалита, что еще уцелело в памяти?
– Сначала ничего не делал, так околачивался, – говорит Амбросио. – Потом стал шофером, а потом – вы смеяться будете – совладельцем похоронного бюро.
Первые недели в Пукальпе прошли скверно, и не потому даже, что Амбросио был в неутешной печали, а из-за ее снов. Из немой тьмы появлялось, сияя, юное, белое, прекрасное тело – то, каким было оно в Сан-Мигеле, а она, став на колени в своей каморке на Хесус-Мария, начинала дрожать. Тело, колеблясь в теплом золотистом свечении, наплывало и росло, и она видела пурпурную рану на шее хозяйки и ее осуждающие глаза: это ты меня убила. Амалия просыпалась от ужаса, прижималась к спящему Амбросио и до рассвета уже заснуть не могла. А иногда снилось ей, что за нею гонятся полицейские, слышала их свистки и топот тяжелых башмаков: это ты ее убила. Но схватить ее им так и не удавалось, хотя всю ночь они тянули к ней руки, а она сжималась, покрывалась холодным потом.
– О хозяйке я чтоб больше не слышал, – в самый первый день, сразу по приезде, сказал ей Амбросио, и вид у него был как у побитой собаки. – Я тебе запрещаю.
Кроме того, ей почему-то сразу стало не по себе в этом жарком и тоску наводящем городе. Сначала жили они в гостинице, где была пропасть пауков и тараканов – отель «Пукальпа», – из окон виднелась пристань и покачивавшиеся в грязной воде катера, лодки, баркасы. Все было так неприглядно, так убого. Амбросио же глядел на Пукальпу равнодушно, словно они не жить сюда перебрались, а так, мимоездом, и только однажды, когда она пожаловалась, что дышать нечем, все раскалено, неопределенно заметил: жарковато, конечно, вроде как в Чинче было. В гостинице пробыли неделю. Потом сняли домик под соломенной крышей, неподалеку от больницы. Кругом было почему-то много похоронных бюро, а одно заведение называлось «Безгрешная душа» и торговало только белыми детскими гробиками.