Текст книги "Разговор в «Соборе»"
Автор книги: Марио Варгас Льоса
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)
VIII
Книжная лавка помещалась на задах многобалконного дома – пройди через двор, отвори хлипко дрожащую дверь – и вот она: горы книжек и ни одного покупателя. Сантьяго пришел, когда еще девяти не было, постоял у полок, перелистал страницы подпорченных временем книг и выцветших журналов. Седобородый старичок-хозяин посмотрел на него равнодушно – милый, старый Матиас, думает он, – и уже не сводил цепкого взгляда искоса, а потом подошел поближе: что вам угодно? Что-нибудь о французской революции. А-а! – заулыбался старичок, – прошу сюда. Иногда спрашивали: «Простите, здесь проживает Анри Барбюс[44]44
Анри Барбюс (1873-1935) – французский писатель-коммунист.
[Закрыть]?», а иногда: «Скажите, дон Бруно Бауэр[45]45
Бруно Бауэр (1802-1882) – немецкий философ-младогегельянец.
[Закрыть] дома?», а иногда случались забавные недоразумения, помнишь, Савалита? Старичок провел его в комнату, где по углам серебрилась паутина, лежали огромные кипы газет, а вдоль стен навалены были книги, показал на кресло: садитесь, пожалуйста, – говорил он с едва заметным кастильским акцентом, глаза были необыкновенно живые и выразительные, и маленькая седая бородка, – хвоста не привели? Надо быть очень осторожным, от вас, молодых, все зависит.
– До семидесяти лет дожить, Карлитос, и сохранить эту чистоту, – сказал Сантьяго. – Таких, как он, я больше не встречал.
Старик ласково подмигнул ему и вернулся в патио. Сантьяго просмотрел выходившие в Лиме журналы – «Варьедадес» и «Мундиаль», думает он, – отобрал те, в которых были статьи Мариатеги и Вальехо[46]46
Вальехо Сесар (1892-1938) – крупнейший поэт Латинской Америки XX в., член Коммунистической партии Испании.
[Закрыть].
– Да, в те времена перуанцы читали Вальехо и Мариатеги, – сказал Карлитос, – а теперь мы с тобой читаем друг друга. Какое падение!
Через несколько минут вошли, держась за руки, Хакобо и Аида. Нет, никакого червячка, ни змеи, ни лезвий, ни клинков, вспарывавших ему нутро, – так, булавочкой кольнуло, не более того, кольнуло и прошло. Он видел, как они, не замечая его, стояли в обнимку у ветхих полок, видел потерянно-счастливое лицо Хакобо и то, как отпрянули они друг от друга, когда снова появился Матиас, как улыбка на лице Хакобо сменилась хмурой сосредоточенностью, глобальной серьезностью – вот уж несколько месяцев он не расставался с этой миной. Он носил теперь один и тот же коричневый костюм, мятую сорочку, узел галстука всегда был распущен. Вашингтон шутил по этому поводу, что Хакобо работает под пролетария, думает он, и потому бреется раз в неделю, а ботинки вообще никогда не чистит. Скоро Аида его бросит, смеялся Солорсано.
– Такая конспирация была потому, – сказал Сантьяго, – что как раз в тот день решили от слов переходить к делу. Мы решили, Карлитос: хватит разговоров.
Когда это было, Савалита? На третьем курсе, между воззванием компартии и этой встречей у букиниста? От чтения рефератов и дискуссий перешли к распространению в университете листовок, из пансиона глухой хозяйки Эктора перебрались на улицу Римак и в лавку Матиаса, от опасных шуток – к нешуточной опасности. Да, это было в тот день. Кружки работали отдельно, Хакобо и Аиду он встречал только в Сан-Маркосе, были, наверно, и другие кружки, но когда об этом спрашивали Вашингтона, тот отшучивался: «В рот, закрытый наглухо, не влетит муха». Но однажды утром вызвал их и сказал – когда, где, кто: Сантьяго, Аида, Хакобо, больше никого. Он познакомит их с товарищем из «Кауйде», ему можно задать любые вопросы, он разрешит любые сомнения, да, в ту ночь ты тоже не спал, думает он. Иногда из патио показывался Матиас, улыбался им, а они курили, листали журналы, поглядывали то на дверь, то на улицу.
– Велели быть к девяти, а сейчас уже половина десятого, – сказал Хакобо. – Наверно, не придет.
– Аида сильно изменилась за это время, – сказал Сантьяго. – Все шутила и, кажется, была счастлива. А он – наоборот: был все время насуплен, всклокочен, перестал за собой следить. На людях почти не разговаривал с Аидой, не улыбался ей при нас. Он стеснялся своего счастья, Карлитос.
– Он хоть и коммунист, а все же перуанец, – сказала Аида. – К десяти явится, вот увидите.
Было без четверти десять, когда в воротах мелькнуло птичье лицо, и человек с прыгающей походкой, с бумажно-бледным лицом, в костюме с чужого плеча и в ярко-красном галстуке, поговорив с Матиасом, оглянулся по сторонам и пошел по двору. На пороге комнаты он улыбнулся – прошу простить за опоздание – протянул тонкую руку – автобус сломался – а они в замешательстве уставились на него.
– Спасибо, что дождались. – Манера говорить у него была под стать лицу и рукам: сухая, четкая, энергичная. – Братский привет от «Кауйде», товарищи.
– Нас впервые назвали товарищами, Карлитос, – сказал Сантьяго, – и ты, наверно, представляешь себе, как заколотилось сентиментальное сердечко Савалиты. Я знал его только по партийной кличке Льяке, да и видел всего несколько раз. Он работал в Рабочей фракции, а я дальше университетской ячейки не продвинулся. В то утро, думает он, мы не знали, что Льяке во время переворота Одрии учился на юридическом, что его арестовали, когда полиция штурмом взяла Сан-Маркос, пытали и выслали из страны в Боливию, что в Ла-Пасе он отсидел полгода в тюрьме, что нелегально вернулся в Перу; мы увидели только, что он похож на птицу, мы слышали его резкий высокий голос, рассказывавший об истории компартии, и следили за кругообразным движением судорожно дергавшейся желтой ладони, и замечали, что он искоса поглядывает то на улицу, то в патио. Партия была создана Хосе Карлосом Мариатеги относительно недавно, кадры ее только начинали завоевывать влияние в рабочей среде, он хотел доказать, что доверяет нам, и не скрывал ни ее тогдашней малочисленности, ни слабости по сравнению с АПРА. Это был ее звездный час, эпоха газеты «Лабор» и журнала «Амаута», эпоха, когда возникали профсоюзы, и студенты разъезжались на работу среди индейских племен. Но когда в 1930 году Мариатеги умер, к руководству пришли проходимцы и оппортунисты – и старик Матиас умер, а на месте его лавки вознесся бетонный куб, – которые избрали позорную тактику заигрыванья с массами, и массы немедленно попали под влияние апристов – а что же сталось с товарищем Льяке, Савалита? Да, в руководство партии проникли авантюристы типа Равинеса, ставшего агентом империализма и помогавшего Одрии свалить Бустаманте, – может, он изменил делу борьбы? устал от постоянного удушья, женился, завел детишек и служит в каком-нибудь министерстве? – и оппортунисты вроде Террероса, который уверовал, стал настоящим святошей, надел лиловую хламиду и носит крест на процессиях в честь Тела Христова, – а может быть, не отступился и его каркающий голос и сейчас еще раздается в каком-нибудь студенческом кружке? или он в тюрьме? Предательства и репрессии ослабили партию, вопрос стоял о самом ее существовании – или стал просоветским или прокитайским или одним из тех приверженцев Кастро, которые погибли в герилье[47]47
Герилья – название партизанской войны в Испании и странах Латинской Америки.
[Закрыть]? или троцкистом? – но когда в 1945 году к власти пришел Бустаманте. партия возродилась на началах легальности и развернула в рабочей среде борьбу с реформистами-апристами, – может, он ездил в Москву, в Пекин, в Гавану? – но после военного переворота Одрии партию ждали новые испытания, – и его обвиняли в сталинизме, в ревизионизме, в авантюризме? – поскольку весь Центральный Комитет и десятки лидеров, рядовых борцов и сочувствующих были схвачены, посажены, высланы, а многие – убиты, вспоминал ли он про тебя, Савалита? про эту встречу в лавке букиниста Матиаса и про другую встречу в отеле «Могольон»? – но уцелевшие ячейки медленно и кропотливо возрождаются «Организацией Кауйде», которая выпустила эту газету и разделилась на две фракции – рабочую и университетскую. Вот, товарищи, как обстоят дела.
– У вас, наверно, мало студентов и мало рабочих? – спросила Аида.
– Мы работаем в трудных условиях, иногда для того, чтобы привлечь в наши ряды одного человека, тратятся целые месяцы напряженных усилий. – Льяке держал сигарету самыми кончиками большого и указательного пальцев, думает он, и улыбался застенчиво. – Но, несмотря на репрессии, наша численность растет.
– И он, значит, тебя убедил, Савалита? – сказал Карлитос.
– Он верил тому, что говорил, – сказал Сантьяго. – И потом, было заметно, ему нравится то, что он делает.
– Каково отношение партии к союзу с другими организациями, объявленными вне закона? – сказал Хакобо. – С АПРА, с троцкистами?
– Он не колебался, он веровал, Карлитос, – сказал Сантьяго. – А я всегда завидовал тем, кто слепо верует хоть во что-нибудь.
– Что ж, партия готова вместе с АПРА бороться против диктатуры, – ответил Льяке. – Но апристы не хотят, чтобы правые обвиняли их в экстремизме, и потому всюду доказывают свой антикоммунизм. Ну, а троцкистов в Лиме не больше десятка, и все, несомненно, – агенты полиции.
– Это величайшее счастье, Амбросио, – говорит Сантьяго. – Верить в то, о чем говоришь, любить то, что делаешь.
– Почему же АПРА, играя на руку империалистам, все еще так популярна в народе? – спросила Аида.
– Потому что велика сила привычки, потому что апристы – ловкие демагоги, и еще потому, что некоторые из них мученически погибли от руки режима, – ответил Льяке. – Но главным образом благодаря правым. Они не понимают, что АПРА – давно уже их союзница, продолжают преследовать ее и тем самым возвышать в глазах народа.
– Это верно: идиотство превратило АПРА в мощную партию, – сказал Карлитос. – Но если левые так и остались кучкой заговорщиков, то тут не АПРА виновата, а их собственная бездарность – лидеров нет.
– Мы вот с тобой люди одаренные, а сидим в сторонке, критикуем бездарных, которые полезли в драку, – сказал Сантьяго. – Честно ли это, Карлитос?
– Нет, нечестно, – сказал Карлитос, – и потому я никогда не говорю о политике. Мало того, что ты устраиваешь тут каждый вечер сеансы своего тошнотного самобичевания, так еще и меня втягиваешь.
– Теперь позвольте вопрос и мне, товарищи, – почти смущенно улыбнулся Льяке. – Хотите вступить в партию? Оформлять членство пока необязательно: вы можете работать как сочувствующие.
– Я хочу вступить в партию немедленно, – сказала Аида.
– Спешить не стоит, – сказал Льяке, – подумайте, посоветуйтесь.
– Этим мы по горло были сыты в кружке, – сказал Хакобо. – Я тоже хочу вступить.
– Правильно, товарищ, нельзя вступать в партию, не разрешив всех сомнений, – сказал Льяке. – Вы можете проводить очень плодотворную работу и не будучи членом партии.
– Вот тогда и обнаружилось, что Савалита уже сильно замарал свою чистоту, – говорит Сантьяго. – Что Хакобо и Аида все еще чисты, а он – нет.
Вот, Амбросио, когда это выяснилось. А если бы ты вступил в тот день в партию, Савалита, думает он. Так называемая борьба увлекла бы тебя, поволокла за собой, очистила бы все твои сомнения и за месяцы или годы превратила бы в верующего, в еще одного оптимиста, в еще одного темного, но чистого помыслами героя. Плохо бы тебе жилось, Савалита? Ты, подобно Хакобо и Аиде, в промежутках между отсидками ходил бы на какую-нибудь поганую службу, потом тебя вышибали бы с нее, и писал бы ты не редакционные передовицы о необходимости отлова бродячих собак – переносчиков бешенства, а статьи в «Унидад» – если были бы деньги и полиция не закрыла бы ее в очередной раз, думает он, – о базирующемся на достижениях науки поступательном движении родины социализма и о том, что в профсоюзе булочников и пекарей одержана победа над капитулянтами-апристами, продавшимися предпринимателям, или клеймил бы в «Бандера Роха» советских ревизионистов и предателей из «Унидад», или вел бы себя благородней и вступил в боевую группу, и мечтал бы об уличных боях герильи, и участвовал бы в них, и терпел бы поражение, и сидел бы в тюрьме, как Эктор, или был бы убит в сельве и удобрил бы ее собой, как Мартинес, и ездил бы полулегально на фестивали молодежи и студентов – в Москву, думает он, или в Будапешт, и передавал бы братский привет на конгрессах демократических журналистов, думает он, и повышал боевую выучку в Гаване или в Пекине. Был бы счастливей, получив адвокатский диплом, женившись, став профсоюзным лидером, депутатом? Был бы ты счастливей? Или несчастней? Или остался таким, как есть? Эх, Савалита, думает он.
– Нет, это был не ужас перед непреложностью догмы, – сказал Карлитос, – а такой младенческий анархизм, детское нежелание повиноваться приказам. А в глубине души – боязнь окончательного разрыва с теми, кто вкусно ест, кто чисто одет, от кого хорошо пахнет.
– Я и раньше их ненавидел, и сейчас ненавижу, – сказал Сантьяго. – Это единственное, что не вызывает у меня ни малейших сомнений, Карлитос.
– Значит, из духа противоречия, – сказал Карлитос. – Тебе непременно надо было доказать, что дважды два – пять. Не твое это дело – революция. Пописывал бы себе.
– А я знал, что, если все начнут размышлять и сомневаться, Перу останется в дерьме до скончания века, – сказал Сантьяго. – Я знал, что нужны догматики.
– Ни догматики, ни мыслители Перу из дерьма не вытащат, – сказал Карлитос. – Эта страна плохо начала и скверно кончит. Как и мы с тобой, Савалита.
– Мы – капиталисты? – сказал Сантьяго.
– Мы – щелкоперы, – сказал Карлитос. – Сотрясаем воздух, и веры нам нет. Будь здоров, Савалита.
– Столько времени мечтал о партии, а когда представился случай, я пошел на попятный, – сказал Сантьяго. – Никогда этого не пойму, Карлитос.
Клянетесь посвятить свою жизнь борьбе за дело социализма? – спросил Льяке, и Аида с Хакобо ответили: клянемся! – а Сантьяго ничего не сказал, только глядел на них, – а потом выберем вам партийные клички.
– Ну, а ты что приуныл? – спросил Льяке. – В Университетской фракции члены партии и сочувствующие работают на равных.
Он попрощался с ними за руку – до свиданья, товарищи! – и велел десять минут выждать и только потом расходиться. День был хмурый, сырой; они вышли из лавки Матиаса и в кафе «Бранса» на Кольмене заказали три чашки кофе с молоком.
– Можно тебя спросить? – сказала Аида. – Почему ты не записался? В чем ты еще сомневаешься?
– Я ведь уже говорил, – сказал Сантьяго. – Кое в чем я еще не до конца убежден. Вот, например…
– В том, что Бога нет? – засмеялась Аида.
– Нечего тут обсуждать, – сказал Хакобо. – Дай ему созреть.
– Я ничего и не собираюсь обсуждать, – все так же, со смехом, продолжала Аида, – но вот что я тебе скажу, Сантьяго: ты никогда не вступишь в партию, ты окончишь Сан-Маркос, и забудешь о революции, и станешь адвокатом «Интернешнл петролеум», и членом Национального клуба.
– Утешься, ее пророчество не сбылось, – сказал Карлитос. – Ты не стал ни адвокатом, ни членом клуба, ни пролетарием, ни буржуа. Стал ты жалким куском дерьма, между нами говоря.
– Ну, а что с этими-то стало – с Хакобо и с Аидой? – говорит Амбросио.
– Поженились, наверно, и дети у них есть, я много лет их не встречал, – говорит Сантьяго. – Про Хакобо узнаю из газет: то его посадили, то выпустили.
– Ты всегда ему завидовал, – сказал Карлитос. – Вот что: я запрещаю тебе разговоры на эту тему: они действуют на тебя хуже, чем на меня алкоголь. Это твой тайный порок, Савалита.
– Какой ужас сегодня в «Пренсе», – сказала сеньора Соила. – Разве можно писать о таких зверствах?
Завидовал ли ты ему из-за Аиды, Савалита? Нет, думает он. А из-за другого? Надо встретиться с ним, думает он, поговорить, узнать, лучше ли он стал или хуже, принеся в жертву собственную жизнь. Узнать, в ладу ли он со своей совестью.
– Смешная ты, мама, – сказала Тете. – Раз в жизни раскрыла газеты и вознегодовала.
Ну, по крайней мере, он не чувствовал одиночества: его всегда сопровождало, окружало, подпирало – что? Да вот то самое – нечто тепловатое и клейкое, знакомое еще по собраниям кружка, и по заседаниям ячейки, и по работе во фракции.
– Ну что? – сказал дон Фермин. – Опять маньяк похитил и изнасиловал ребенка?
– С того дня мы стали видеться еще реже, – сказал Сантьяго. – Наши кружки превратились в ячейки, собирались мы отдельно. А в секции всегда было полно народу.
– Ей-богу, ты хуже этих журналистов, – сказала сеньора Соила. – Хотя бы при дочери не говорил так.
– Да сколько ж их было, черт возьми, и чем они занимались? – сказал Карлитос. – Во времена Одрии я про них и не слышал.
– Ты, мамочка, меня все десятилетней считаешь, – сказала Тете.
– Никогда не знал, сколько нас, – сказал Сантьяго. – Но кое-что против Одрии мы все-таки сделали, в университете по крайней мере.
– Ну, объяснит мне кто-нибудь толком, о чем речь? – сказал дон Фермин.
– Дома у тебя знали о твоей деятельности? – сказал Карлитос.
– Продавать своих собственных детей! – сказала сеньора Соила. – Каких тебе еще ужасов?
– Я старался избегать родителей и не разговаривать с ними, – сказал Сантьяго. – Отношения наши портились день ото дня.
В Пуно [48]48
Пуно – департамент на юге Перу.
[Закрыть] уже много недель не было дождя, началась засуха, урожай погиб, скот стал падать от бескормицы, деревни пустели, страницы газет запестрели фотографиями: индейцы на фоне иссушенной земли, индеанки с детьми над растрескавшейся от зноя пашней, широко раскрытые глаза умирающих коров – шапки, подзаголовки, вопросительные знаки.
– Да способны они, мама, способны испытывать человеческие чувства, – сказал Сантьяго, – но прежде всего они испытывают голод! Они продают своих детей, чтоб спасти их от голодной смерти.
Не возрождает ли засуха времена рабовладения?
– Ну, что еще-то вы делали, кроме того, что читали классиков марксизма и обсуждали передовицы? – сказал Карлитос.
Индеанки продают своих детей туристам?
– Это какие-то животные, – сказала сеньора Соила, – они не знают, что такое семья, ребенок. Не надо заводить детей, если не можете их прокормить.
– Мы возродили Федеральные центры, Университетскую федерацию, – сказал Сантьяго. – Нас с Хакобо выдвинули делегатами от курса.
– Глупо, мне кажется, обвинять правительство в том, что дождей не было, – сказал дон Фермин. – Одрия хочет помочь этим несчастным из Пуно. Соединенные Штаты окажут содействие пострадавшим, там собирают продукты и одежду.
– Секция победила на выборах, – сказал Сантьяго. – Восемь делегатов от «Кауйде» с филологического, юридического и экономического. Апристов было больше, но мы заключили с ними союз и стали контролировать центры. «Неорганизованных» мы легко одолели.
– Не надо повторять эту чушь, что, дескать, все американские пожертвования осядут в карманах одристов, – сказал дон Фермин. – Одрия поручил возглавить Комиссию по распределению ресурсов мне.
– Но сколько было нескончаемых споров и схваток с апристами, чего нам стоило каждое соглашение, – сказал Сантьяго. – Целый год я только тем и занимался, что ходил на собрания: в Центре, в секции и на тайные – с апристами.
– Он и тебя сейчас вором обзовет, папа, – сказал Чиспас. – Для нашего академика все приличные люди Перу – кровопийцы и грабители.
– Тут еще заметка, мамочка, как раз для тебя, – сказала Тете. – В тюрьме Куско умерли двое заключенных, и при вскрытии у них в желудке обнаружили крючки и подошвы от ботинок.
– Ну, а почему ты так горюешь, что раздружился с этой парой? – сказал Карлитос. – Других в «Кауйде» не нашлось?
– Как ты думаешь, мама, они по невежеству съели подошвы своих башмаков? – сказал Сантьяго.
– Знаешь, Фермин, твой дорогой сынок скоро поднимет на меня руку, – сказала сеньора Соила. – К тому идет.
– Да нет, Карлитос, я дружил со всеми, но мы просто делали одно дело, – сказал Сантьяго. – Никогда ни о чем личном не говорили. А с Хакобо и Аидой у нас была настоящая, кровная близость.
– Не ты ли всегда утверждал, что газеты врут? – сказал дон Фермин. – Значит, о мерах, предпринятых правительством, они врут, а эти ужасы – правда?
– Честное слово, хоть за стол не садись! – сказала Тете. – Поесть не даешь спокойно, академик! Унялся бы хотя бы за обедом.
– Вот что я тебе скажу, – говорит Сантьяго. – Я не жалею, что поступил в Сан-Маркос, а не в Католический.
– Вот вырезка из «Пренсы», – сказала Аида. – Прочти, и тебя затошнит.
– Потому что благодаря Сан-Маркосу я не стал примерным мальчиком, образцовым студентом, преуспевающим адвокатом, – говорит Сантьяго. – Понимаешь, Амбросио?
– Засуха якобы породила взрывоопасную ситуацию, – сказала Аида. – Идеальные условия для работы агитаторов на юге. Читай, читай дальше.
– Потому что в борделе узнаешь жизнь лучше, чем в монастыре, – говорит Сантьяго.
– И потому надо привести в боевую готовность тамошние гарнизоны и глаз не спускать с крестьян, – сказала Аида. – Засуха их беспокоит не потому, что люди умирают, а потому, что могут начаться волнения. Нет, ты слышал что-нибудь подобное?
– Потому что благодаря Сан-Маркосу жизнь моя накрылась – сам понимаешь, Амбросио, чем, – говорит Сантьяго. – И это хорошо: в нашей стране, Амбросио, если не ты, так тебя. И потому я ни о чем не жалею.
– В этом и состоит ценность нашей прессы при всей ее гнусности, – сказал Хакобо. – Если устал и изверился, открой любую газетенку – и получишь новый заряд ненависти к перуанской буржуазии.
– Значит, мы все это время подзаряжали своими статейками юных мятежников, – сказал Карлитос. – Совесть твоя чиста, Савалита. Ты, сам того не сознавая, помогаешь прежним соратникам.
– Ты шутишь, а ведь так оно и есть, – сказал Сантьяго. – Всякий раз, берясь за какую-нибудь пакостную статью, я стараюсь испохабить ее как можно сильней. Надеюсь, какой-нибудь мальчуган прочтет, его затошнит – глядишь, что-нибудь и сдвинется.
Над дверью была вывеска, о которой говорил Вашингтон. Густая пыль покрывала грубо намалеванные буквы «Академии», но аляповатый рисунок – стол, кий, три шара – виднелся явственно, да и изнутри доносился стук шаров.
– Наш Одрия, оказывается, – аристократ, – засмеялся дон Фермин. – Читали сегодняшнюю «Комерсио»? Предки его носили баронский титул, и он при желании может претендовать на него.
Сантьяго толкнул дверь и вошел: в густых клубах табачного дыма над зеленым сукном бильярдных столов, под нештукатуренным потолком едва виднелись лица игроков.
– Какая связь между стачкой трамвайщиков и тем, что ты ушел из дому? – сказал Карлитос.
Он прошел через бильярдную, миновал второй салон с единственным занятым столом, потом двор, заставленный мусорными баками. В глубине, возле фигового дерева, была дверь. Он стукнул два раза, выждал, еще два удара, и дверь сейчас же отворилась.
– Как он не понимает, что, разрешая так беззастенчиво кадить себе, ставит себя в дурацкое положение? – сказала сеньора Соила. – Если Одрия – аристократ, кто тогда мы?
– Апристов еще нет, – сказал Эктор. – Проходи, наши уже собрались.
– До тех пор наша работа замыкалась в чисто студенческие рамки, – сказал Сантьяго. – Собрали деньги для арестованных, устраивали дискуссии в Центрах, разбрасывали листовки. Забастовка транспортников позволила нам взяться за более серьезные дела.
Эктор закрыл за ним дверь. Эта комната была грязней и запущенней, чем те два салона. Бильярдные столы были сдвинуты к стене, чтобы освободить место. Делегаты от «Кауйде» бродили в этом пространстве.
– Ну, написали, что Одрия – древнего рода, – сказал дон Фермин. – Он-то чем виноват? Люди зарабатывают деньги как могут и на чем могут – на генеалогии в том числе.
Вашингтон и Мартинес разговаривали, стоя у самой двери, Солорсано, присев на стол, листал газету, Аиду и Хакобо было почти не видно в полутемном уголку. Птичка устроилась на полу, а Эктор через щелку в двери смотрел во двор.
– Трамвайщики политических требований не выдвигали, – сказал Сантьяго. – Только повышение жалованья. Их профсоюз прислал письмо в Федерацию Сан-Маркоса, просили у студентов поддержки. Мы подумали, что такую возможность упускать нельзя.
– Я говорил апристам, чтоб приходили по одному, но им на конспирацию наплевать, – сказал Вашингтон. – Явятся, как всегда, всей оравой.
– Ну, тогда позвони этому писаке, пусть признает и за нами право носить титул, – сказала сеньора Соила. – Выискался аристократ – Одрия! Совсем уж!
Опасения Вашингтона подтвердились: через несколько минут пришли впятером делегаты АПРА: Сантос Виверо, Аревало, Очоа, Уаман и Сальдивар. Не голосуя, его и решили выбрать председателем. Он был костлявый, седоватый, со впалыми щеками – очень благообразный. Как всегда, перед дискуссией началась легкая шутливая пикировка и перебранка.
– И решили провести в университете забастовку солидарности, – сказал Сантьяго.
– Я знаю, почему ты так заботишься о конспирации, – поддевал Виверо Вашингтона, – если, не дай бог, нас заметут, коммунизм у нас в Перу кончится – вас ведь всего ничего. А мы пятеро – капля в море, которое называется АПРА.
– Ага. Это то самое море, которое пьяному по колено, – сказал Вашингтон.
Эктор оставался на своем наблюдательном пункте у дверей, все говорили тихо, приглушенными голосами, и стоявший в комнате негромкий ровный гул иногда вдруг прорезался смешком или восклицанием.
– Сами мы не могли объявить забастовку: у нас было всего восемь мандатов, – сказал Сантьяго. – Надо было сблокироваться с апристами. Вот мы и устроили в бильярдной эту встречу. Там, Карлитос, все и началось.
– Я сомневаюсь, что они поддержат забастовку, – шепнула Аида. – Все будет зависеть от Сантоса Виверо: если он согласится, остальные пойдут за ним как бараны. У апристов ведь знаешь как: что лидер сказал, то и хорошо.
– Это была первая крупная дискуссия, – сказал Сантьяго. – Я был против забастовки солидарности, а Хакобо возглавлял тех, кто стоял за нее.
– Ну, товарищи, к делу! – похлопал в ладони Сальдивар. – Давайте поближе, начинаем.
– Нет, не потому, что хотел идти наперекор Хакобо, – сказал Сантьяго. – Просто я думал, что студенты нас не поддержат и затея наша провалится. Однако остался в меньшинстве.
– Гусь свинье не товарищ, – засмеялся Вашингтон. – Мы, Сальдивар, – рядом, но не вместе.
– Знаешь, эти встречи с апристами больше всего напоминали товарищеский матч по футболу, – сказал Сантьяго. – Начиналось с объятий, а кончалось иногда потасовкой.
– Ладно, не хотите быть товарищами – не надо, – сказал Сальдивар. – Давайте начинать, а не то я в кино пойду.
Смех и разговоры стали стихать; все уселись вокруг Сальдивара, а он с траурной торжественностью объявил повестку дня: сегодня нам предстоит решить, товарищи, поддержит ли Федерация забастовку трамвайщиков, выяснить, товарищи, способны ли мы выработать общую платформу. Хакобо поднял руку.
– В нашей секции мы репетировали это собрание как балет, – сказал Сантьяго. – Заранее было намечено, кому за кем выступать, кто какие аргументы приводит, кто и как опровергает доводы противника.
Он стоял – лохматый, с распущенным галстуком, говорил тихим голосом: забастовка – это великолепная возможность пробудить в студенческой среде политическое самосознание. Руки его висели вдоль туловища: и развернуть движение, которое перерастет в борьбу за освобождение ранее арестованных студентов и всеобщую политическую амнистию. Он замолчал, и тотчас поднял руку Уаман.
– Я возражал против забастовки по тем же соображениям, что и априст Уаман, – сказал Сантьяго. – Но поскольку секция приняла решение провести забастовку, мне пришлось спорить с ним. Это и есть, Карлитос, демократический централизм.
Уаман был маленький, жеманный: мы потратили три года, чтобы восстановить уничтоженные центры и Федерацию Сан-Маркоса – с элегантными манерами – и как можно объявлять забастовку, причина которой вне университета, – одной рукой он брался за лацкан пиджака, а другая порхала, как бабочка, – а если секции отвергнут эту идею, мы потеряем доверие студенчества, – а голос у него был звучный и гибкий, хорошо поставленный и все же иногда срывавшийся, – а за этим могут последовать репрессии властей, которые разгонят центры и Федерацию, еще не успевшие начать свою полноценную деятельность.
– К тому времени я уже знал, что такое партийная дисциплина, – сказал Сантьяго. – Я усвоил, что нарушение ее приведет к хаосу. Нет, Карлитос, я не оправдываюсь.
– Конкретней, Очоа, – сказал Сальдивар. – Ближе к делу.
– Да ближе некуда, – сказал Очоа. – Я спрашиваю: достаточно ли сильна Федерация Сан-Маркоса, чтобы начать наступление на диктатуру.
– Чтобы не терять времени, сам и ответь, – сказал Эктор.
– И если нет, но все же решится объявить забастовку, – продолжал Очоа, – чем тогда будет это выступление, я спрашиваю. – Будет ли тогда это выступление провокацией? – Я спрашиваю: да или нет, – и со всей ответственностью отвечаю: да!
– Вот в самый разгар таких дискуссий я вдруг сознавал, что никогда не стану настоящим революционером, истинным солдатом партии, – сказал Сантьяго. – Совершенно неожиданно мне становилось тошно, дурно, тоскливо, появлялось ощущение, что я бездарно трачу время.
– Романтический юнец не любил дебатов, – сказал Карлитос. – Ему хотелось эпохальных событий, хотелось бросать бомбы, стрелять, штурмовать казармы. Перечитал ты романов, Савалита.
– Я знаю, тебе не хочется отстаивать забастовку, – сказала Аида. – Можешь успокоиться: апристы – против, а без них Федерация отклонит наше предложение.
– Вот бы кто-нибудь изобрел таблетки или свечки от сомнений, – говорит Сантьяго. – Представь, Амбросио, как было бы замечательно: принял, запил водичкой или засунул в задницу – и готово: верую!
Он вскинул руку и заговорил, не дожидаясь, пока Сальдивар предоставит ему слово: забастовка сплотит Центры, закалит делегатов, и низовые ячейки поддержат идею – разве они не выразили свое доверие уже тем, что выбрали их в Федерацию?
– Точно так я исповедовался по четвергам, перед причастием, – сказал Сантьяго. – Потому ли мне снились голые женщины, что я хотел, чтобы они мне приснились, или потому, что так хотел дьявол, а я не смог победить его? Навязывал ли он их мне или я сам вызывал их?
– Нет, ты не прав, из тебя получился бы революционер, – сказал Карлитос. – Если бы мне пришлось отстаивать чуждые мне идеи, я бы ничего членораздельного не смог бы сказать – мычал бы только или сопел.
– Что ты делаешь в «Кронике», Карлитос? – сказал Сантьяго. – Чем мы с тобой занимаемся каждый божий день?
Сантос Виверо поднял руку, с кротким нетерпением пережидая выкрики, и, прежде чем начать, закрыл глаза, прокашлялся, как бы разрешая последние сомнения.
– В последнюю минуту все переигралось, – сказал Сантьяго. – Нам казалось, что апристы против забастовки и, значит, ее не будет. А если бы ее не было, я бы, наверно, не служил в «Кронике».
Мне кажется, товарищи, что задачей текущего момента является не университетская реформа, а борьба против диктатуры. А для того, чтобы действенно отстаивать гражданские свободы, требовать амнистии для политзаключенных и высланных, легализации партий, надо, товарищи, крепить союз рабочих и студентов или, как сказал великий философ, работников умственного и физического труда.