355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Магдалина Сизова » «Из пламя и света» (с иллюстрациями) » Текст книги (страница 28)
«Из пламя и света» (с иллюстрациями)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:38

Текст книги "«Из пламя и света» (с иллюстрациями)"


Автор книги: Магдалина Сизова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)

ГЛАВА 17

Быстро промчались первые дни в Петербурге. И вот уже надо ехать в новый полк – в Гродненский.

Он был неплохо принят начальством и очень радушно офицерами.

Пребывание в этом полку – короткое, благодаря новым хлопотам бабушки, – не было ничем примечательно. Несколько раз он дежурил по полку, раз командовал во время парада и дважды на несколько дней получал отпуск в Петербург. Когда же на просьбу о переводе в прежний лейб-гвардии гусарский полк великий князь ответил согласием – в Царском Селе было шумно отпраздновано возвращение Лермонтова в гусарскую семью.

Но жизнь гусарская, хотя она снова шумела вокруг, стала точно далеким прошлым. С людьми, окружавшими его в Царском, он не мог поделиться ни единой мыслью, ни единым дорогим воспоминанием.

Он рассказывал им много о дикой красоте кавказской природы, о своих странствиях по этой прекрасной стране – по горным тропинкам и вдоль горных бурных рек, о кавказской экспедиции и о кавказских генералах. Но о том, чем он сам жил, что было тайной от всех, он молчал. Смерть Пушкина и все пережитое после нее, все кавказские встречи и в Ставрополе, и в Пятигорске, и в Тифлисе, и в Цинандали, дни, проведенные в общении с участниками восстания 14 декабря, и, наконец, дружба с Одоевским – все это оставило глубокий след в его душе и закалило, сделало мужественной его музу. Никогда прежде он не ощущал так силу творческого слова.

Он ждал других друзей, других людей – он верил теперь в их существование. И, соскучившись без своего Монго, был с ним неразлучен.

Каждый вечер гусары толпой собирались в доме на Манежной улице, в Царском Селе, где жили Лермонтов и Столыпин и где острый ум и поэтический дар Лермонтова, прямота и беспристрастность Столыпина почитались всеми офицерами.

Дом Лермонтова в Петербурге был также полон в дни его приездов.

Как-то раз после маневров, в самом начале весны, усталый и голодный, он приехал вместе со Столыпиным в свою петербургскую квартиру и увидел, что в кабинете его уже ждут несколько друзей, заехавших после театра поспорить об опере и о балете.

После ужина Лермонтов вынул из своего стола номер «Прибавлений к Олонецким губернским новостям» и, с гордостью показав всем напечатанную там статью, прочел из нее вслух несколько мест. Статья была озаглавлена: «О народной литературе» и чрезвычайно радовала Лермонтова, потому что написал ее Раевский.

– Нет, каков Святослав Афанасьевич! – повторял он, очень довольный. – Ведь что написал в этой проклятой Олонецкой губернии!

Он задумался и с мягкой усмешкой посмотрел на своих гостей.

– Вам, господа, – так сказать, «офранцуженным» русским, воспитанным на иноземном «сынам России», – не понять, какая прелесть сказки и песни нашего народа. Я всегда жалел, что благодаря своим гувернерам знал гораздо больше французских и немецких сказок, чем наших русских! По правде говоря, в наших старинных сказаниях столько поэзии, что нам можно и должно учиться на них. Пушкин это знал в совершенстве…

– Хотя я плохо знаю русский язык и русские сказки, но я это понимаю, – отозвался Шувалов.

– Когда же вернется мой Святослав из ссылки? – горько вздохнул Лермонтов. – Камнем лежит у меня на сердце его судьба!


ГЛАВА 18

Уезжая в конце тридцать седьмого года из Грузии, Лермонтов оставлял свой полк вместе с поручиком Николаем Жерве, тоже гвардейским офицером-кавалергардом, попавшим за какую-то пустяковую провинность в ссылку на два года раньше Лермонтова. Но Жерве подал в отставку, ехали они врозь и разными путями, и Лермонтов, отправившись в Гродненский полк, а потом вернувшись в Петербург, долго не встречался с ним и в Петербурге.

Во время своих разговоров с Жерве еще на Кавказе Лермонтов почувствовал в нескольких замечаниях этого ссыльного офицера то скрытое недовольство положением дел в России, которое в самом себе он и не пытался никогда сдерживать.

И когда Жерве, оказавшись в Петербурге, приехал в Царское, он с одинаковым радушием был принят и Столыпиным и Лермонтовым.

Весной 1838 года был, наконец, переведен в Петербург Андрей Шувалов, также находившийся в ссылке на Кавказе с 1835 года. Он был прикомандирован «для испытания по службе» к тому же лейб-гвардии гусарскому полку, в котором служили Лермонтов и Столыпин.

Воспитанный в Париже, он плохо знал Россию и не привык к русскому языку, но с жадностью тянулся к русским людям и к русской поэзии и скоро стал не только другом Столыпина и Лермонтова, но и пламенным поклонником последнего.

В том же году Лермонтов нашел еще одного друга. Это было на одном из праздников, довольно частых в Царском.

Он сидел за столом молчаливый и словно чем-то озабоченный, не веселя собравшихся ни шутками, ни меткостью неожиданных эпиграмм, и часто невпопад отвечал на обращенные к нему вопросы. Машинально поднял он руку с бокалом, присоединяясь к какому-то тосту, и только после этого понял, что товарищи его пьют за здоровье императора. Он опустил руку и вдруг увидел, что невдалеке от него сидит совсем молодой офицер спокойно и неподвижно, и на белой скатерти лежат его руки, не прикасаясь к бокалу. В этой неподвижности рук, не принимавших никакого участия в общем движении, была такая странная сила и такой смелый протест, что Лермонтов с величайшим интересом поднял глаза от рук к лицу этого человека, и в ту же минуту услыхал голос Столыпина:

– Мишель, ты еще не знаешь графа Ксаверия Браницкого? Тебе необходимо познакомиться с ним, кроме всего, еще и потому, что он племянник графини Воронцовой, урожденной Браницкой, которой посвящал свои стихи твой любимый Пушкин. И, по-моему, – закончил Столыпин, вставая и беря Лермонтова под руку, – мы прекрасно сделаем, если выйдем в парк, потому что здесь становится невыносимо душно.

«Ах, Монго, Монго! Сколько раз твой такт и внимание спасали меня от разных бед!» – подумал Лермонтов, с невольной признательностью взглянув на спокойное лицо Столыпина и выходя вслед за Браницким из-за стола.

Весенняя ночь была холодной, голые деревья качали длинными ветками. С карканьем пролетали над ними потревоженные стаи ворон. С пасмурного неба чуть сеялась мелкая влажная пыль.

Столыпин, почувствовав, что эти двое заинтересованы друг другом, оставил их.

Лермонтов внимательно всматривался в своего нового знакомого и вслушивался в его речь с легким польским акцентом. Браницкий был высок и сухощав, манеры его – необыкновенно сдержанны и в то же время мягки, а умное лицо порою точно освещалось от вспыхивавшего огня его глаз. Уже несколько раз они прошли по одной и той же аллее, возвращаясь и снова проходя ее до конца, не замечая ни холода, ни сырой пыли, оседавшей на одежде. Они говорили друг с другом, точно близкие знакомые, долгое время находившиеся в разлуке.

Браницкий, прикомандированный к лейб-гвардии гусарскому полку, еще не был включен в него официально.

– Я заметил, что вас удивило мое поведение за столом, – сказал он на повороте дорожки.

– Во время тоста? Да, – просто ответил Лермонтов, – удивило.

И вдруг Браницкий остановился, сжав руки в кулаки.

– Я его ненавижу!.. – проговорил он медленно и страстно.

– Вы имеете в виду… императора? – спросил Лермонтов, всматриваясь в его лицо.

– Да, – отрывисто проговорил Браницкий, – я имею в виду императора Николая Первого, которого ненавижу за то, что он сделал с моей родиной, с Польшей! И не только с моей, – добавил он, помолчав. – Он сделал то же и с вашей родиной. И в этом деле у него есть немало помощников. Это те, которых вы назвали «Свободы, Гения и Славы палачами».

– Вы знаете мое стихотворение «Смерть поэта»?

– Узнал, когда Николай Первый отправил вас за него на Кавказ. Оно покорило меня, оно замечательно и звучностью строк, и мыслью, и силой гнева, который и я вот уже сколько лет ношу в своем сердце.

Он протянул Лермонтову руку.

– Я хотел бы быть вашим другом, – сказал он.


ГЛАВА 19

Душный день в Царском Селе. Лениво проплывают над Царскосельским лицеем сверкающие безводные облака и тают постепенно в вышине.

Возвращаясь с дежурства в самый жаркий час дня – после полудня, – Лермонтов пошел парком: на открытой дороге слишком пекло сегодня.

На Манежной улице – безлюдье и яркое солнце. В доме тишина. Столыпин сегодня болен и не велел никого принимать. Ваня уже ждал своего хозяина со свежей переменой белья, горячей водой для умывания и туалетным уксусом.

В комнате вдруг потемнело. Растирая свое смуглое, крепкое и гибкое тело жестким полотенцем, Лермонтов подошел к окну – посмотреть на небо.

Он увидел, что солнце закрылось на минуту наплывшим сероватым облаком, и крикнул в соседнюю комнату:

– Монго, я думаю, наконец, гроза будет! Еще не было в эту весну грозы!..

Ничего не видевший со своего дивана Столыпин равнодушно ответил:

– Насчет этого ничего не знаю, но зато могу сказать определенно, что к нам кто-то приехал.

– Неужели? – Лермонтов совсем высунулся из окна. – Ты прав, Монго, смотри-ка, Аким приехал! Ну, входи, входи! – кричал он в окно Шан-Гирею. – Отдай лошадь Ване, ты как раз к обеду!

– Нет, Мишель, – крикнул в ответ Шан-Гирей, вбегая в его комнату, – я не обедать, а за тобой!

– За мной? Но ведь я только два дня тому назад был в городе! Что-нибудь с бабушкой случилось? Это она тебя за мной послала?

– Нет, не она. Но меня действительно за тобой послали, и я обещал через два часа тебя привезти. Угадай кому?

И так как Лермонтов молчал и молча смотрел на него, он сам ответил за него:

– Варваре Александровне… Бахметевой.

– Вареньке?!. – не сразу переспросил Лермонтов.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Через десять минут он мчался галопом по дороге в Петербург.

Пока Ваня седлал ему коня, он дважды заставлял Акима рассказать ему все: и почему оказалась Варенька в Петербурге, и как она выглядит, и как спросила о нем, и правда ли, что она хочет его видеть.

– Она здесь проездом. Возвращается из Европы в Москву. Она здесь… с мужем и утром уедет. Но ты, Миша, ее не узнаешь, так она изменилась.

– Похорошела? Расцвела? – не глядя на Шан-Гирея, спросил Лермонтов.

– Я бы этого не сказал. Пожалуй, глаза еще лучше стали. Впрочем, ты увидишь сам.

– Что она тебе говорила о себе?

Аким задумался.

– О себе ничего. Она о тебе спрашивала. Я ответил, что через два часа она узнает обо всем от самого тебя. Сейчас четыре. Если ты не будешь медлить, ты еще успеешь поговорить с ней обо всем. А у меня есть дело в Царском, и я, пожалуй, останусь тут. Вам с Варенькой все равно я не буду нужен.

– Мишель, а не поехать ли тебе по железной дороге? – подал голос Столыпин.

– Что ты, Монго! Ведь я дал слово бабушке ездить только на лошадях.

– Ах, да, – улыбнулся Столыпин, – совсем позабыл, что она считает железную дорогу гибелью рода человеческого. Ну что ж, поезжай на Руслане. Только смотри вечером возвращайся: маневры завтра чуть свет.

* * *

Лермонтов смотрел на дверь, которая должна была сейчас открыться. Он не видел, кто ее открыл. Он увидел большие окна, а за ними речной простор и небо в прозрачных облаках.

Он быстро обежал взглядом всю эту большую пустынную залу и с мучительно занывшим сердцем, наконец, увидал чью-то тоненькую фигурку, быстро вставшую с кресла при его появлении. Лицо, обернувшееся к нему, и лучистые, полные доброты и света глаза могли принадлежать только Вареньке, и больше никому в мире!

– Мишель, как я рада!.. – сказала она тихо, и что-то в ее зазвеневшем, таком знакомом ему голосе сказало ему, что эта радость была настоящей и что она была не меньшей, чем та, от которой так билось его сердце и слезы набегали на глаза.

– Варенька, милая!..

Он подошел к ней и прижался губами сначала к одной ее руке, потом к другой, чувствуя, как холодны эти руки.

– Что с вами? Куда вы дели свое сияющее жизнью лицо? Почему оно угасло?

Она улыбалась ему одними глазами, которые, не отрываясь, продолжали смотреть на него.

– Я была больна, – сказала она, точно, наконец, обретя дар слова. – Но это неважно, это все прошло. Дайте-ка взглянуть хорошенько на вас!

Она подвела его за руку к одному из огромных зеркальных окон, выходящих на Неву. И, внимательно оглядев его, промолвила, медленно покачав головой:

– Лицо ваше мне не нравится: оно печальное… Вам чего-то недостает в жизни.

Его охватило неудержимое желание крикнуть ей: «Вас!» – но он молчал. Он чуть-чуть не сказал ей, что они были безумны, свернув с дороги, подсказанной самой жизнью, – которая – так давно! – вела их друг к другу.

– Рассказывайте мне обо всем! – Варенька села так, что свет падал на нее широким потоком, и когда он увидал перед собой это милое лицо, ему показалось, что вернулись прежние дни.

– Вот вы так всегда, – улыбнулся он. – Вы смотрите мне всегда прямо в душу – и ничего от вас не скроешь.

– Вот видите – значит, я угадала? Чего же вам не хватает?

– Настоящего, – ответил он, прикрывая улыбкой свою боль.

– Настоящего? – переспросила Варенька, приподняв свои темные брови. – Разве у вас его нет?

– Я не только о себе говорю. Настоящего счастья и настоящей жизни нет не только у меня, но и у всей России. А я его хочу.

– Для себя или для России? – засмеялась она.

– Для нас обоих… и даже для троих, – закончил он твердо.

– Кто же третий?

– Вы. Я хочу, чтобы вы были счастливы, потому что не знаю никого, более достойного счастья.

Она молча следила взглядом за небольшой парусной лодкой, проплывавшей вдалеке, потом улыбнулась и тихо проговорила:

 
Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом!..
 

– Боже мой! Как мне дорога каждая ваша строчка!..

– Неужели, Варенька? Если бы вы знали, какая радость для меня слышать это! Но мне кажется, друг мой, что здоровье еще не вернулось к вам.

– О нет, Мишель, уверяю вас, что это все уже прошло, как и все проходит.

– Все? – переспросил он почти жестко. – Нет, такая философия мне не подходит, и вам также. Неужели же нет в жизни ничего, что не может пройти?

Она посидела с минуту, не отвечая, потом с неожиданной твердостью ответила:

– Есть!

Она сказала «Есть!» – и к этому слову ничего не нужно было добавлять. Они поняли друг друга, и оба знали, что за этим коротеньким словом стоят прожитые томительные дни, стоят грустные годы… и сломанная жизнь.

Это маленькое слово имело такой великий смысл, что все другие слова показались им уже ненужными.

Лермонтов сделал над собой усилие и, стараясь казаться спокойным, спросил:

– Вы здесь… не одна?

– Нет, – сказала Варенька, – с мужем и… – целое море нежности и тепла засияло в ее глазах, когда, подняв их на Лермонтова, она добавила тихо: – и с моей Мышкой.

Еще не решаясь сказать себе, что он понял ее, Лермонтов вопросительно взглянул на нее.

– У меня теперь есть Мышка, – ответила Варенька, улыбаясь. – Ну совсем-совсем маленькая! И знаете, Мишель, на щечке у нее есть крошечная родинка – такая же, как у меня!

Ему показалось, что свет уже клонящегося к закату солнца больно коснулся его глаз, и невольным движением он прикрыл их рукой.

Когда он отнял руку от лица, Варенька увидала, что оно очень побледнело. Но он спокойно спросил:

– Могу я… посмотреть на нее?

Сияя горделивой радостью, Варенька раздвинула легкие занавески, закрывавшие детскую кровать, и Лермонтов увидел детское лицо с закрытыми глазами, с маленькой родинкой на порозовевшей щеке и заметил, что это крошечное лицо носит на себе несомненные черты Вареньки.

Он нагнулся и поцеловал мягкий шелк светлых волос, разметавшихся на подушке.

* * *

Руслан летел обратно. Его хозяин легко сидел в седле, и в душе его была какая-то странная легкость.

Он поднял голову. Там, далеко, на тускло-розовый запад наплывали, сгущаясь, облака.

Конь, фыркая, остановился у крыльца.

На западе уже громыхал, приближаясь, гром.


ГЛАВА 20

Весь декабрь Андрей Александрович Краевский провел в хлопотах о своем новом детище – журнале «Отечественные записки», который собирался издавать с января нового, 1839 года. После смерти Пушкина, в связи с усилением реакции, журнальное дело пришло в упадок. Издатели то гонялись за именами, то начинали бояться всякого смелого слова, удовлетворяясь произведениями, проникнутыми напыщенным романтизмом и мещанской беллетристикой. Краевский рассчитывал в своих «Отечественных записках» широко открыть дорогу тому новому и яркому в литературе, что неудержимо поднималось над общим серым уровнем, и блеску подлинных талантов. Необходимость такого журнала все больше ощущалась передовыми кругами России и, помимо всего, сулила издателю немалую материальную выгоду.

К участию в журнале он пригласил Белинского, мнением которого дорожил, как ничьим. Но Белинский все никак не мог решиться на расставание с Москвой и переезд в Петербург, и Андрей Александрович время от времени сам вырывался в Москву, чтобы собрать там литературную жатву, устроить ряд дел и заодно повидаться с Белинским.

Он останавливался всегда в одной и той же гостинице, по возможности даже в одном номере, и, получив от него извещение о приезде, Белинский, если бывал здоров, сам приходил к петербургскому редактору.

В этот приезд Краевского Белинский охотно откликнулся на приглашение отобедать вместе.

Андрей Александрович ходил мелкими шажками по своему скромному номеру с рукописью в руках. Время от времени он останавливался, всматриваясь в нее, чтобы припомнить какие-то строчки, и, прошептав несколько слов, опять начинал ходить от угла к углу, не видя ничего вокруг, что бывало с ним только в минуты особенного волнения.

Белинский, постучав негромко и не получив никакого ответа, осторожно приоткрыл дверь и, увидав редактора блуждающим с рукописью в руках, быстро спросил:

– Чья рукопись?

И только после этого вошел.

– Садитесь, – вместо ответа сказал Краевский, – и слушайте. Никто этого не сможет понять лучше вас, и никому в мире я не мог бы обрадоваться в эту минуту так, как вам.

Виссарион Григорьевич, ничему не удивляясь, наклонил только слегка голову в сторону редактора, сел в кресло и коротко спросил:

– Назовете автора?

– Нет! – ответил Краевский. – Не назову. Угадайте сами! Слушайте!

 
ДУМА

Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом.
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны
И перед властию – презренные рабы.
 

– Простите! Ради бога! Одну минуту! – вскочил с кресла Белинский, пытливым взглядом горящих глаз всматриваясь в лицо Краевского. – Неужели Жуковский нашел в рукописях Александра Сергеевича то, что было спрятано до сих пор? Боже мой, как это сказано!

 
Перед опасностью позорно малодушны
И перед властию – презренные рабы.
 

– Это потрясает! Скажите, я угадал?

– Нет! – крикнул Краевский и продолжал читать.

– Боже мой! Какая алмазная крепость стиха! – воскликнул опять критик.

– Подождите же! Тут вот что еще есть.

 
И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови.
 

Когда он кончил, гость встал и, остановившись перед редактором, почти шепотом спросил:

– Андрей Александрович, кто это написал?

– Не угадали?

– Нет. Постойте!.. – Он поднес худую руку к виску. – У меня есть только одно предположение, но после того, как я сам видел и слышал этого человека… после того, как я ушел, возмущенный его пустой светской болтовней… И такая глубина мысли!.. Такая несравненная сила слова и умудренный взгляд на жизнь своей эпохи!.. Нет, нет, не может быть: это не он!

– Это именно он! – торжествуя, вскричал Краевский. – Я вам говорил, дорогой мой! Я вам говорил: это умнейший человек наших дней! И не верьте вы, когда он корчит из себя ветреника. Это все молодость, школьничество и фанаберия. А вот это – его настоящее, мудрое лицо гениального поэта, каждая строчка которого – чистейшее золото!

– Да-а… – смущенно промолвил Белинский. – Как же я рад, что тогда ошибся! Андрей Александрович, я вас буду умолять – дайте мне эти стихи на один вечер – на единый вечер, умоляю вас! – только на сегодня!

Краевский, не сдаваясь сразу, смотрел на рукопись.

– На один вечер? – в нерешительности повторил он. – А вы их перепишете? Это было бы неплохо, потому что у этого сумасшедшего гусара часто не остается даже черновика.

– Я перепишу тотчас же, клянусь вам!

Белинский бережно, с какой-то нежностью взял маленькую рукопись из рук Краевского и, убрав ее, задумчиво промолвил:

– Печаль о нынешнем поколении, о котором столько пишут и в статьях и в заметках, присуща нашей эпохе и даже самим представителям этого поколения – разумеется, лучшим из них. А это говорит за то, что в этом поколении есть и здоровые начала, несущие в себе новую жизнь. Но никто не сумел бы лучше, мудрей, глубже вскрыть болезнь своего времени, чем автор этой «Думы».

– Никто, – повторил Краевский.

– Ну что же, Андрей Александрович, теперь мы с вами можем сказать, что держава поэзии русской не осталась без наследника!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю